Кругом засмеялись. Ким несколько мгновений переваривал сказанное, глядя исподлобья.
– Я ещё поговорю с тобой! – пообещал он Каримову и повернулся, отходя.
– А хо-хо не хе-хе? – сделал выпад в удаляющуюся спину Серёга. – Да, ты!
– Хи-хи-хи! – с новой силой закатился Шевченко. – Ну, даёшь, Серёга!
– Кончай базар! – подошёл Варламов. – Подровняться в строю, командир идёт.
– Внимание! – раздался усиленный радио голос Юрманова. – Ровняйсь! Смирно! Для смотра строевой песни поротно, поэскадрильно, дистанция 10 метров, первая рота прямо, остальные на месте, шаго-ом марш!
Оркестр грянул марш Агапкина «Прощание славянки». От дружного топота полутора тысячи ног загудел промёрзший асфальт. Сорвались с деревьев испуганные воробьи. Полетели с деревьев чудом не успевшие опасть последние листья.
Наше отделение шло последним. Впереди – старшина Тарасов. Горчуков почти никогда не ходил на такие мероприятия.
– Р-рота, смирно! Р-равнение налево!
Старшина взял под козырёк. На полутоне смолк оркестр. Руки – по швам. Ноги, не сгибаясь в коленях, чётко припечатываются к асфальту. Прошли мимо импровизированной трибуны, на которой стояло руководство училища на одном дыхании. Теперь второй заход, уже с песней. Тут идти проще. Нам аплодировали стоящие вдоль аллеи семьи командиров.
Ну, вот и всё! Подготовка к этому дню занимала не один день, а всё кончилось за десять минут. Перед своей казармой разошлись курить. Лица у всех весёлые, возбуждённые. Ещё не были оглашены результаты смотра, но многие были уверены: первое место наше. Скоро пришёл командир роты. По его хорошему настроению было понятно: краснеть за нас не пришлось. Быстро построились.
– Молодцы! – просто сказал он. – Так же и начальник училища сказал. Наша рота заняла первое место. Поздравляю с наступающим Новым годом.
Лихое, дружное, троекратное «Ура!» огласило окрестности.
– Но это не всё. Нам разрешены увольнения. Старшины, местным ребятам на выходные дни можно выдать суточные. Этих снять с довольствия.
Желающих пойти в первые увольнения набралось много. Некоторых, правда, вычеркнули старшины за неуспеваемость и нарушения дисциплины. Я даже не записывался, хотя возможность была.
– А ты что же, Клёнов, в увольнение не желаешь? Я сейчас понесу списки капитану на утверждение. Записать тебя? – спросил Тарасов.
– Не нужно, Володя. Здесь же не Питер, музеев нет. Один захудалый кинотеатр. Так чего ж, спрашивается, делать в городе? Да и какой это город? Большая деревня. Просто по улицам шляться в такую холодную погоду?
– И то верно, – согласился старшина.
Мысленно я распланировал остаток сегодняшнего дня: библиотека, читальный зал, письма друзьям и домой, а там и отбой.
А в фойе казармы построились увольняемые. Горчуков, придирчиво осмотрев их, вытащил человек пять из строя и заставил чистить обувь.
–Чтоб сверкала! – приказал.
– Так ведь до проходной не дойдём, как грязная будет. Дороги-то у нас…
– Не разговаривать! Выполнять! Или не хотите в увольнение?
Осмотрев строй ещё раз, пошёл докладывать командиру.
– Все в соответствии со списком? – спросил Дубровский.
– Так точно!
– Предупреждаю, – начал капитан инструктаж, – никаких пьянок. Всем явиться в назначенное время, сделать отметку о прибытии у дежурного по роте. В городе вести себя достойно. Не забывайте, на вас лётная форма. И запомните: оттого, как пройдёт первое увольнение, будут зависеть последующие. В конфликт с местным населением не вступать. Пьяных шалопаев в субботние дни тут много. Будьте дипломатами, вежливо уступите, чтобы не нажить неприятностей. Всё понятно?
– Так точно! – дружно гаркнули счастливчики.
– Вопросы?
– Нет вопросов.
– Тогда, старшина, раздайте увольнительные.
Получив заветные листочки, ребята поспешили к проходной училища. Ко мне подошёл Гарягдыев, отчаянно зевая.
– А ты, дядя, зачем не пошёл в увольнений?
– А ты? – задал я встречный вопрос.
– Э, слушай, в такой колотун, какой увольнений? Да и женщина нет знакомый. А что делать в такой город, где нет женщина?
– Так познакомился бы.
– Где на улица? Там от мороза даже собак не бегает, не то, что женщин. А я человек южный, – сладко зевнул он. – Лучше будем немного поспать и ждать тёплый дни. Тогда и будем искать женщина. – И сверкнув очаровательной белозубой улыбкой, направился к своей кровати.
Я рассмеялся. Чем больше узнавал этого человека, тем больше меня поражала его способность спать. От военной подготовки он был полностью освобождён, так как уже закончил «Кривой рога» и был офицером. Но желание летать привело его в Москву к министру Гражданской авиации. Персональное разрешение требовалось потому, что он уже вышел из возрастного ценза. Министр разрешил, и он приехал в Красный Кут. А экзамены сдавал в Ашхабаде. И вот теперь ему практически нечего было делать, так как на первом курсе почти все науки были военные, и он изнывал от безделья. Но все-таки нашёл, как с ним бороться. Он спал. Мы уходили на занятия – он спал. Мы приходили с занятий – он спал. Вот и сейчас он завалился и через пять минут уже был в объятьях Морфея, и я не сомневался: не разбуди его – он проспит до понедельника. Казарменный гомон ему абсолютно не мешал.
Прибежал дневальный Корякин, в руках его была пачка писем. Он заорал:
– Почта, народ! Становись в очередь, подставляй носы!
Его мгновенно окружили. Счастливчики безропотно подставляли лица под конверт, получали шесть хлопков по носу – шестой день недели и только потом дневальный вручал им конверт. Кому было два письма – получал вдвойне. Корреспонденции было много и скоро дневальному надоело хлопанье по носам. Он бросил оставшиеся письма на тумбочку, нарушив привычный ритуал вручения, на который никто никогда не обижался, но, однако, пытался заполучить письмо без экзекуции. В оставшейся кипе обнаружили письмо и самому Корякину и ему тоже с особым азартом отхлопали по носу. Отмщенье. Письмом Лёхи Шевченко, или Шефа, завладел Серёга Каримов и с криком «Шеф, подставляй шнобель!» побежал к его кровати. Нос у Лёхи был добротный, и хлопать по нему было удобно.
– Отдай, убью! – вскричал, было тот, но подвергнутый всеобщей обструкции безропотно подставил лицо. Серёга хлопал его, после каждого удара визгливо смеялся, считал удары и приговаривал:
– Раз! А помнишь, как на той неделе меня бил? Два! Помнишь? Три! Или забыл? Три!
– Пять уже! – заорал Шеф и выхватил письмо. – Как считаешь, прохвост?
– Хорошо, пять, – согласился Серёга. – Один должен будешь.
Скоро в казарме наступила минута тишины. Читались вести из дома, от друзей и знакомых. А кому писем, как говорил Каримов, при делёжке не досталось, старались не шуметь в такие минуты.
В числе тех, кому не досталось, был и я. А я ждал, очень ждал. И они иногда приходили. Но не от неё, от друзей, от матери. Больше писал Славка, друг мой Славка, с которым с детства мечтали об авиации. Но нелепая авария оборвала его мечты. Он довольно сильно обгорел, пытаясь потушить неожиданно вспыхнувшую машину. Писал Саша Саврасов, Иван Плеханов – мои бывшие коллеги по работе в школе и члены нашей дружной команды, в которой мы проводили все мыслимые и немыслимые праздники. Был бы, как говорится, повод.
Из всех этих писем я черпал разрозненные сведения о Томке. Друзья писали, что видеться с ней стали редко, она почти перестала появляться в их дружной компании. Вроде бы грустит, вроде бы помнит, стала раздражительна, писал Иван Плеханов, наш доморощённый психолог. На вопросы, что и как со мной – отмалчивается. А по другим слухам будто бы закрутила там с кем-то напропалую и будто бы назло отцу, который, оказывается, не хотел, чтобы она со мной, как он говорил, босяком, встречалась. Будто бы отец сильно пьёт и часто устраивает дома воспитательные акции. Так писали друзья.
Я ещё в первый месяц своего здесь пребывания написал ей большое письмо о себе, училище, своих планах, которые она, в общем-то, знала. Написал так, как будто у нас не было никакого недоразумения. Но ответа не получил.
––
Третий день исключительно тепло, плюс пять. А на солнце и больше. Нонсенс для февраля. Вдоль дорог начал таять снег, и от открывшейся от снега земли пошёл пар. И вот уже третий день надрывно каркает, собираясь в стаи, чёрное вороньё, нагоняя грусть. Обманутые капризной погодой птицы, вероятно, думают, что пришла весна. Погода по настоящему весенняя и как всегда весной хочется чего-то хорошего, весёлого и доброго.
Но здесь всё однообразно. Всё подчинено строгому ритму занятий, военному распорядку, не предусматривающему ни лишней радости, ни лишней печали, ни лишней заботы. А нет радости – особенно грустно в такую погоду и почему-то немного тревожно. И не понять причины. И ты живёшь с ощущением, что это радостное вот-вот произойдёт, отчего многое изменится в твоей жизни. Но что тут может измениться?
Уже завтра или послезавтра снова завьюжит, затрещат морозы, и развеет новый день все иллюзии, навеянные обманчивой погодой. И тогда всё встанет на свои места. Не будет снов, реже станут воспоминания, такие горькие и в то же время такие приятные. Не надо будет ждать писем.
Сегодня год, как мы не вместе. Вот и тогда в феврале было тепло, и был дождь. В этот день мы прощались с ней, гуляя по скверу на набережной. Ещё ничего не было сказано, Томка была весела, но весела как-то искусственно, я это заметил.
– Ой, Саня! Так хорошо сегодня! – воскликнула она, обнимая в сквере молодую берёзку. И погрустнела вдруг: – Но потом, после, всегда плохо бывает.
Я не придал тогда значения этим словам. А около дома были сказаны главные слова, ради которых она и пришла тогда ко мне. Из окна, помню, лилась песня.
Очень жаль, что иные обиды
Забывать не умеют сердца!
Но ведь не было никаких обид. Наоборот, был чудесный вечер, и мне подумалось тогда: как это всё же хорошо, любить такую девушку, любящую тебя. Удержи, я её тогда, возможно бы было всё иначе. Она ведь стояла тогда за закрытой калиткой и, мне показалось, плакала. Почему? Это для меня было тайной. Но не для неё. Была же какая-то причина.
И только теперь, спустя год, собрав всё воедино: письма друзей, её поведение – какие-то быстрые переходы, порой, от веселья к задумчивости и грусти, невольно заставили думать: большое влияние на неё оказывал отец, человек жёсткий, самолюбивый, с деспотическими наклонностями, абсолютно не терпящий иного мнения. Кроме своего. А мнение обо мне он мог иметь только одно: безотцовщина, мать больна, я – молодой человек без перспективы, помешанный на авиации. Работал в школе – тогда это было престижно, бросил. Ради чего? В итоге докатился до грузчика на заводе. Какое у него будущее? Да по слухам и парень хулиганистый. А слухи они не зря ходят. И с таким вот связалась его дочь! Его первая и самая им любимая из трёх дочерей. Стыдно! Мы-то ведь живём не хуже других. И не дай бог дойдёт до чего-то большего!
Да, Василия Ивановича, Томкиного отца многие могли понять. И больше всего его понимали её тётушки. Уж они-то меня не любили. Тогда, по крайней мере. А отец, в редкие с ним встречи, ни единым словом, ни жестом не показывал, что я ему неприятен. Собственно, как к мужчине он ничего и не имел. Не нравилась ему моя бедность. А мы, молодые, опьянённые любовью, на это тогда не обращали внимания. И не задумывались над этим. Хотя, и они-то по тогдашним меркам были не богаты. Просто некая зажиточность была, уверенность в будущем. Да ещё разве, мотоцикл «Урал» с люлькой был у Василия Ивановича, на котором иногда раскатывала Томка. Конечно, без прав. Правда, я ни разу так и не сел в него. На нашей улице был ещё один такой же – у Сашки Патина. Не его, конечно, а его отца. Но отец пребывал в основном в состоянии подпития и аппарат этот больше возил нас.
––
Последнее воскресенье февраля. Завтра будет уже март – весенний месяц. Немного жаль этих уходящих в небытие дней, ведь с ними уходит наша юность, наши какие-то несбывшиеся надежды. А надежды и мечты сбывшиеся остаются с нами, имеют продолжение в будущем, они – теперешняя наша реальность. Сегодняшняя и завтрашняя. Уже через три месяца начнутся полёты, пойдёт совсем другая, как тогда казалось, жизнь.
А пока, если спросить курсанта, какой день он больше всего не любит, то многие скажут: воскресенье. Привыкшие к ежедневному буднему распорядку дня мы не любили выходных. Мы просто от них отвыкли. И зимой, когда за окном минус тридцать и больше, и свищет позёмок, обжигая уши курсантов в куцых шапках словно автогеном, даже на ужин многие не ходили.
Счастлив тот, у кого есть хорошая книга, с ней можно скоротать мучительно тянущееся время, словно застывшее, как застыли, кажется, навсегда на заметённых снегом стоянках самолёты. Но кто-то не любит книги. Такие, как Гена Гарягдыев, спят целыми днями, словно медведи в берлоге, благо в выходной день в роте никакого начальства нет, а старшины уже смотрят на лежание на кроватях сквозь пальцы. Не как раньше. Да и самим поваляться охота.
Жизнь зимой в сильные морозы замирает. Даже стадион, где расположен гарнизонный каток пуст. В казарме у нас сравнительно тепло, где-то плюс шестнадцать. Правда в умывальнике утром вода покрывается тонким, словно бритва, ледком, но это мелочи, к этому давно привыкли.
За окнами казармы изредка рысцой пробегают курсанты, подняв куцые воротники шинелей и втянув голову в плечи. Даже желающих пойти в увольнение, сегодня нет. Ажиотаж был только в первые дни, но скоро убедились: делать в городе абсолютно нечего, если нет там знакомых.
Особенно неприятен такой холод для ребят южных: туркменов, таджиков, корейцев, узбеков и других. Чёрные от природы и от щедрого южного солнца они от здешних морозов почернели, кажется, ещё больше. Многие впервые увидели тут снег.
Сегодня Гарягдыев проголодался с утра, ибо вчера на ужин не ходил и милостиво разрешил его сожрать Лёхе Шевченко, что тот и сделал, поделившись с Каримовым. Но утром – голод не тётка – вскочил быстро. Придя с завтрака, где умудрился принять две порции, сказал старшине:
– Дядя, на обед не буди, спать много буду. – Он всех, кто ему был симпатичен, называл дядями. И за это ему самому дали такую кличку. – И на ужин, если сам не встану – тоже не буди. Ладно?
– Хи-хи-хи! – захихикал Шеф, – лапу сосать будешь?
– Сам соси свой лапа, – огрызнулся Гена, укладываясь.
– А не отощаешь так? – спросил Цысоев. – Кстати, ужин-то кому завещаешь? Я бы не отказался.
– Такой маленький, а столько кушать будешь? – удивился Дядя.– Потом самолёт не поднимет. Вот он достоин моего ужина, – указал на Шефа. – Могуч станом и духом.
– И носом тоже, – подтвердил Серёга Каримов и захихикал, передразнивая Шефа и изображая указательным и большим пальцами, какой у Шефа нос. Но вспомнил, что лишним ужином Шеф должен поделиться с ним и бухнулся на колени:
– Прости, Шеф! Бес попутал! Я же твой друг.
– То-то же, – опустил Шеф кулак, уже готовый опуститься на голову Серёги. – Так и быть, половина – твоя, заморыш. Хи-хи-хи!
– Хи-хи-хи! – передразнивая Шефа, взвизгнул Каримов.
– Напросишься! – пригрозил Лёха.
– За что, теперь и смеяться нельзя?
На ужин Дядя не пошёл и потому утром вскочил быстро. Может, и не встал бы, но сегодня с утра военных занятий не было, должны были заниматься в УЛО, тем более в расписании стоял предмет: радио и приборное оборудование самолётов. Как раз то, что учил по основной специальности Гарягдыев в «Кривой Рога». Преподаватель – Дмитрий Максимович Лещенко был нам заочно знаком давно. О его принципиальности и жёсткому отношению к курсантам ходили легенды. Чтобы заработать у него оценку четыре нужно знать всё наизусть. Пятёрок он никогда не ставил. По его предмету у курсантов всех курсов было больше всего хвостов. Даже по не любимой метеорологии, которую преподавал Курякин – тоже человек со странностями, хвостов было меньше. К тому же он был нашей классной дамой – классным руководителем.
– Повезло вам, – смеялись старшекурсники. – Все предметы забудете, только его и будете учить.
Преподавал он и ещё какой-то доселе неведомый нам предмет, называвшийся сборником авиационной фразеологии, который мы потом сдавали ему, только механически вызубрив буквально всё наизусть. И уж потом, когда начали летать, поняли, что это были типовые правила переговоров по радио экипажа с диспетчером. В те времена было много вольных разговоров не связанных с полётами и их управлением и в эфире можно было услышать всё, даже анекдоты. Но полётов и самолётов становилось всё больше, лишняя болтовня стала отвлекать от работы. И с ней начали бороться. В итоге создали типовую фразеологию радиообмена, которой должны придерживаться лётчики и диспетчеры. Она только недавно была введена приказом министра. И не дай-то бог скажешь в эфир лишнее слово. У нас ведь как: заставь дурака богу молиться…
И вот за одно лишнее слово посыпались у Дмитрия Максимовича двойки, как из рога изобилия. Начальство встревожилось буквально обвалом успеваемости.
– Чёрт бы побрал этого Лещенко! – возмущался начальник УЛО Уфимцев. – Так и в министерстве прогремим. Но… он прав. Я присутствовал на его уроках. Курсанты говорят много лишних слов, особенно азиаты, плохо язык знающие. Похоже, эту фразеологию они никогда не освоят. Но… как же они летать будут? Что же делать?
– Ничего, научим, – говорили бывалые инструктора. – Лететь захочет – всё выучит. Хотя мы и сами-то толком не освоились с этой фразеологией.
На первом же занятии Лещенко обратил внимание на знание Гарягдыевым его предмета.
– Откуда у вас такие глубокие познания? – с затаённым ехидством в голосе спросил Дмитрий Максимович. – Я вижу, вы просто землю роете, товарищ курсант.
– Я Кривой Рога учился, – с гордостью сказал Дядя. – Я офицер.
– Что вы говорите? – удивился Лещенко. – И диплом имеется?
– Конечно.
– И вы хотите, чтобы я вас освободил от своих занятий?
– Меня от военный подготовка освободили.
– Ах, вот как! Но у меня предмет не военный. Я, конечно, могу освободить вас, но сначала должен убедиться, что вы знаете предмет.
Он оставил после занятий Гарягдыева наедине. О чём они там говорили неизвестно, но Дядя пришёл от него весьма злой и обескураженный. Первым, кого он увидел в казарме, был я, и он мне поведал:
– Дядя! Я в полном расстройстве нервной системы. Этот шплинт, – так он окрестил Лещенко за малый рост, – сказал, что я, как это, кое-как знаю приборы на три балла. От занятий он меня освободил, но экзамены всё равно придётся сдавать. И придётся на его предмет ходить в лабораторию кафедры помогать ассистентам.
– Ну и хорошо, – улыбнулся я. – Всё-таки для тебя разнообразие. А то ведь сонной болезнью заболеешь, чего доброго.
– Но такой болезнь нет, дядя!
– Есть, Дядя, и ты, возможно, ей уже болеешь.
– Больтун ты, дядя, – сверкнул улыбкой Гена. – На свете нет такой болезнь, я знаю. А шплинт этот странный, дядя. Очень странный.
Действительно странный. Был он маленького роста, с какой-то скачкообразной походкой, словно передвигался на протезах. В любую погоду ходил в коротком – выше колен – сером демисезонном довольно потрёпанном пальто с вечно поднятым куцым воротником и в белой кепке с большой чёрной пуговицей, как у клоуна. И только в сильные морозы кепка менялась на шапку. Носил какие-то фантастические туфли на увеличенном каблуке.
Руки его всегда были в карманах, под мышкой – чёрный потрёпанный портфель с конспектами. В свои 38 неполных лет он был холост, жил в общежитии, женщин боялся панически, потому что был на редкость скуп. А на женщину-то ведь нужно тратиться. В кино никогда не ходил, исключая бесплатные сеансы для курсантов. Коллеги по работе относились к нему иронически, и в преподавательской комнате он всегда был объектом незлобивых шуток. Особенно доставалось ему от преподавателя сопромата и авиадвигателей Николая Михайловича Карпушова, человека, любившего юмор, пиво и женщин.
Была у Лещенко и ещё странность: он любил говорить афоризмами, вставляя их к месту и не к месту. А многие придумывал сам. Никто никогда не видел его улыбающимся. Очень редко подобие улыбки возникало на его лице, когда он удачно вворачивал в свою речь тот или иной афоризм, но глаза при этом оставались холодными, как две отшлифованные льдинки. С ним нельзя было спорить, если ты даже сто раз прав. Пытавшиеся это делать, потом долго и нудно ходили к нему на пересдачу хвостов.
Лекции он читал, никогда не отрываясь от конспекта, а едва стоило это сделать, как начинал путаться. Да и оценки как-то странно ставил. Иногда за крайне плохой ответ мог поставить четыре – высший бал, а иногда за хороший ответ тройку, а то и двойку. Если у кого-то возникали вопросы или кто-то просил что-то повторить, он воспринимал это, как провокацию и, улыбнувшись одной из своих ледяных улыбок, заставлял стоять этого курсанта до конца урока, добавляя при этом:
– Не дойдёт через голову – дойдёт через ноги.
Нередко к концу занятий в аудитории стояли столбами половина группы. Первоначально он производил на нас гнетущее впечатление, но потом к его странностям привыкли и даже ждали его уроков, чтобы поднялось настроение. Ну а неуды – вещь поправимая.
Утром, как всегда за десять минут до начала занятий пришли в УЛО. Кафедра авиационных приборов была на втором этаже. Старшина Тарасов Володя предупредил дежурного по классу парня из Краснодара Виктора Плыса, весело хохочущего:
– Подготовься, Плыс, доложи громко и чётко. Иначе будешь стоять у кафедры, как пень.
– Да понял я, старшина, не волнуйся!
Прозвенел предупредительный звонок. Это был звонок для курсантов. В курилке торопливо заглатывали последний дым курильщики, швыряли недокуренные сигареты и мчались в класс, чтобы успеть до появления преподавателя. Кто не успевал, даже входя в класс за спиной входящего туда преподавателя, считался опоздавшим. И мог схлопотать наряд вне очереди. Второй звонок звенел через две минуты. Он означал начало занятий и был сигналом для преподавателей, и имелось в виду, что преподаватель был уже в классе. На практике же так всегда не было. Преподаватели, как правило, опаздывали. Надо сказать, что все звонки давали те же курсанты – дневальные по УЛО – учебно-лётному отделу. И не засекали они по секундомеру. Иногда даже забывали вовремя нажать кнопку звонка. Но на этот раз дневальный был пунктуален.
Дежурный Плыс, несколько раз отрепетировав доклад и решив, что вызубрил его, сел за стул кафедры преподавателя, ожидая второго звонка, когда и должен был громогласно и чётко доложить вошедшему преподавателю о готовности группы к занятиям и расходе людей на сегодняшний день, то есть отсутствующих по уважительным и не уважительным причинам.
Но второго звонка не было. И Плыс, развалившись в кресле преподавателя и вытянув длинные ноги в громадных кирзовых ботинках вдоль стены, с безмятежной улыбкой с кем-то болтал. В дальнем углу, как всегда, о чём препирались Серёга Каримов с Шефом и заразительно хихикали, и от них исходило больше половины шума, создаваемого в классе. Усердно помогал им Цысоев, смеясь не менее заразительно и чего-то при этом комментируя. Сразу с двумя заядлыми спорщиками – Володей Архинёвым из Одессы, и Володей Кондрусом из Краснодара – по кличке Вофа, препирался Гарягдыев, доказывая, что шплинт, как он его окрестил, плохо знает авиационные приборы и от конспекта не может оторваться. А где-то сзади два казаха затеяли национальную борьбу.
Второго звонка не было. Преподавателя заметил старшина Тарасов, сидящий за первым столом у входа. Он-то и скомандовал вместо дежурного:
– Встать! Смирно!
Гремя стульями, все устремились по своим местам. И только Каримов с Шефом в последних рядах всё суетились и хихикали. Лещенко, как не пытался рассмотреть, вытянув шею, кто там и что делает – не смог. Ростом-то маленький, и за спинами стоящих ребят ничего не видно. Но вот он ступил на кафедру и стал сразу на полметра выше. С минуту смотрел в аудиторию своими стеклянными глазами. Наконец его взгляд встретился с глазами Каримова и Шефа, на физиономиях которых ещё не остыли смешинки. Лещенко ткнул пальцем в их сторону:
– Выйдите и станьте вон там у стены.
Остатки веселья моментально сползли с безмятежных лиц курсантов. Перед ним стоял, вытянувшись, дежурный по классу, но Дмитрий Максимович даже не удостоил его взглядом.
– Так, так! – произнёс он. – Весело начинаем рабочий день, народ. Ну, ничего, посмотрим, как дальше будете веселиться. – И многозначительно посмотрел на стоящих у стены курсантов Шевченко и Каримова. У Шефа лицо вытянулось и стало испуганным. Каримов опустил взгляд долу. Наступила мёртвая тишина.
– А теперь докладывайте, дежурный, – обернулся он к Плысу.
Плыс, довольно здорово перепуганный неожиданностью явления преподавателя, шагнул шаг в его сторону, громыхнув ботинками так, что Лещенко поморщился. Поднял руку вверх, пытаясь отдать честь, но вспомнил, что к пустой-то голове в армии нашей руку не прикладывают, руку опустил, зацепив ладонью лежащую на кафедре указку. Деревяшка с грохотом взлетела вверх, крутанулась в воздухе, и, падая, ударила Дмитрия Максимовича по плечу. Тот зловещим взглядом посмотрел сначала на дежурного, потом на упавшую, на пол указку.
– Так, так! Ясно! Докладывайте дежурный, докладывайте!
– Т-товарищ капитан…э.мм то есть, преподаватель, 116 учебное отделение пятой роты к занятиям готово. Отсутствуют двое – в карауле. Один болен – в санчасти. Доложил дежурный по классу курсант Плыс!
– Доложил курсант Плыс, – медленно произнёс Лещенко, не переставая стеклянным взглядом скользить по аудитории. – Нет порядка в классе, дежурный. И потому завтра дежурство повторите. Кстати, на конце два эс?
– На каком, извините, товарищ преподаватель, конце? – не понял Плыс.
В глубине раздался неподражаемо хихикающий женский смех шефа. Хи-хи-хи!
– В конце фамилии две эс или одна?
– А-а, в конце-то одно… одна буква, – осклабился Плыс.
– Так, так, значит, одна эс? – Дмитрий Максимович, скачками, похожими на скачки кенгуру, пробежался вдоль длинной кафедры, положил свой видавший виды портфель на стол и сказал, величаво махнув рукой:
– Садитесь все. А вы, Плыс, поднимите указку. Не надо её ломать.
Человек пять, вошедших после преподавателя, двинулись, было, к своим местам.
– Отставить! – повернулся к ним Лещенко. – Опоздавшие в класс у меня занимаются только стоя. Там, у дверей.
– Не дойдёт через голову – дойдёт через ноги! – захихикал Шеф у стены. – Хи-хи-хи!
– Хи-хи-хи! – тут же передразнил его Каримов и спрятал лицо за громадной спиной Лёхи.
Лещенко не обратил на это внимания и продолжал:
– Дежурный, перепишите мне всех опоздавших и всех смеющихся на листок. И вот этих – тоже, – ткнул пальцем в сторону закадычных друзей. – Завтра все они будут опрошены, и я сомневаюсь, что кто-то из них выдаст «на гора» больше тройки. Но и тройки у меня можно добыть только в поте лица. Никакой халявы не будет. А теперь старшина и дежурный, встаньте!
Тарасов встал. А Плыс и без того стоял по стойке смирно.
– Старшина и дежурный, я вас записываю в рапортичке, как нарушителей дисциплины.
– Но причём тут мы со старшиной? – удивился Плыс. – Второго звонка ещё не было.
А Тарасов стоял, молча, едва сдерживаясь, чтобы не рассмеяться. Ему-то, как старшине, от рапортички Лешенко ничего бы не было, а вот Плыс уже дважды только ходил чистить картошку в столовую вне очереди. А тут опять…
– О, Плыс, я вижу, вы разговорчивый парень! – радостно воскликнул Лещенко. – И сразу в бутылку пытаетесь залезть. Вот старшина-то ваш в неё не лезет. Не надо! Не надо, Плыс! Запомните: залезть в неё легко, вылезти трудно. Может, кто знает, как из неё легко выбраться? – окинул он взглядом аудиторию.
Все молчали. Никто не знал, как можно выбраться из бутылки. Да и как залезть в неё никто не знал.
– Запомните, народ! – развивал свой афоризм Дмитрий Максимович. – Из бутылки вылезть трудно.
– Причём тут бутылка-то? – двинул ногой Плыс и зацепил стул. Тот с грохотом полетел с кафедры.
Лещенко стеклянным взглядом проследил за его падением. Потом простёр перст в сторону упавшей мебели:
– Поднимите, Плыс, стул. Он государственный.
– Я буду жаловаться начальнику УЛО, – не выдержал курсант. – За что мне опять наряды вне очереди получать?
Лещенко запрыгал вдоль кафедры. В коридоре наконец-то прозвенел запоздалый звонок. Этот дневальный наверняка будет сидеть теперь тут дня два. Сделав два круга, преподаватель остановился. А его взгляд остановился на старшине.
– Вы, старшина, садитесь, – разрешил он. – А вот вы Плыс, я вижу, не любите головой работать. Вы – курсант, пойдёте жаловаться на меня – преподавателя? Хорошо. Но запомните: вы пойдёте, так сказать с челобитной по личным мотивам, а я – он указал на стул – по государственным. Зачем вы это пинали?
– Я нечаянно, – вспылил Плыс. – Да сейчас вам не тридцать седьмой год!
Тут уж не выдержали почти все. В аудитории раздался дружный смех. Вот он, вредитель! По фамилии Плыс. Лещенко поднял голову.
– Смеётесь, народ? Но знайте, что смеётся хорошо тот, кто смеётся последним. А последним буду я. Зачёты и экзамены у нас впереди. Весной травка зазеленеет, народ на полёты пойдёт, а такие, как Плыс, на узкой тропинке будут искать встречи со мной. А тропинка, как не вьётся, ко мне приведёт. Вот и посмотрим, как тогда Плыс выступать будет. Есть тут на третьем курсе курсант Жильчиков. Вот спросите его, как он сдавал зачёты? Три раза приходил и три раза уходил. Ни с чем. На четвёртый мы бы попрощались. Но пришёл он на четвёртый раз, смирив гордыню свою, бухнулся на все четыре мосла передо мной и взмолился: поставьте, зачёт, летать ведь надо, а командиры не дают – двойка по приборам. Задавал я ему вопросы, задавал, на тройку кое-как натекло. Тёмный человек. А ведь мог бы и двойку поставить, – обвёл он аудиторию изучающим взглядом. – Так что с самого начала ройте землю, ройте, как мамонт копытом её роет! – закончил очередной монолог Дмитрий Максимович.
А в классе давно и не тихо смеялись, представив огромного курсанта Жильчикова, а кто и мамонта с конскими копытами. И как они этими копытами роют землю? И только стоящий у стены Шеф, прилично перепуганный угрозами, подумал в растерянности, что, чёрт возьми, у Жильчикова-то копыт точно нет, а вот у мамонта? А рядом стоящий Каримов тоже подумал. Но не про копыта, а про то, что уроки шплинта у него будут самыми любимыми. Это точно! Примерно так думали и другие. И только Гарягдыев смотрел на Лещенко удивлённо и весело, и думал совершенно иначе, мысленно выговаривая: «Плевать я на твои причуды хотел, клоун, шплинт несчастный. Я Кривой Рога закончил и имею диплом. И чтобы я каким-то копытом земля копать? Не выйдет!». Он был освобождён начальником УЛО от занятий, и даже экзамены ему впоследствии сдавать не пришлось. И использовали его в качестве лаборанта.