На этом строевую часть собрания закрыли, и вперёд вышел секретарь комсомольской организации роты Александр Юхнов.
–Товарищи комсомольцы! Собрание это внеочередное. Возникла необходимость поговорить о моральном облике некоторых членов нашего коллектива, в частности о курсанте Щебланове.
Большинство уже знало о его проступке. А вернее, элементарном воровстве. Многие ребята в свободное время занимались вытачиванием моделей самолётов из цветного плексигласа. Работа это кропотливая, требующая большого терпения и определённых способностей. Но зато, сколько удовольствия испытывал «конструктор», когда истребитель или транспортный самолёт был готов. Модель сбегалась смотреть вся рота, и никто не оставался равнодушен. Особенно хорошо это получалось у братьев Козловых. Даже в столовой и на занятиях их можно было увидеть с пастой и куском бархотки, шлифующих детали своих изделий. Казалось, они и во сне не расстаются с этими атрибутами. Их модели можно было назвать самыми настоящими произведениями искусства. Готовые вещи уже склеенные обычно стояли в тумбочках их владельцев.
Но вот с некоторого времени модели стали пропадать. Так продолжалось несколько недель. Случайно заведующий каптёркой увидел у Щебланова, когда тот рылся в чемодане, несколько моделей и опознал их. После чего он, а это был человек уже служивый, поднял шум, но по начальству не доложил. Парня потрясли и помяли в узком кругу, и он сознался в кражах. После этого доложили и командирам.
При упоминании Щебланова по залу прокатился ропот возмущения.
– Шесть моделей в чемодане нашли.
– Да зачем ему столько? – удивлялся Цысоев. – А, народ, скажите мне?
– Эскадрилья в чемодане была.
– Гнать таких друзей из училища!
– А где он сам-то? Послушать надо бы его.
– Наверное, на продажу готовил.
Старшина Горчуков повернулся к стоящему у дверей дневальному:
– Щебланова разыскать и быстро сюда его.
Тот сорвался с места.
– А кто старшина у этого курсанта?
Встал невысокий сутуловатый парень по фамилии Иванов.
– Как он в коллективе? Нормальный?
– Плохо ведёт себя, – ответил старшина, – заносчив, высокомерен с окружающими, пререкается со старшинами, постоянно подчёркивает, что учился в институте.
– Из которого выгнали и, кстати, тоже за воровство, – сказал кто-то из его земляков москвичей. – Шапки из раздевалки таскал, скотина.
В сопровождении дежурного по роте появился Щебланов. Помятый, небрежно одет, смотрит косо, затравленно, с вызовом.
– Ты знал, что собрание созвано по твоему вопросу? И почему на строевом собрании не был? – спросил старшина роты.
Тот молчал, да ответа и не требовалось: про собрание знали все.
– Поясни нам, Щебланов, как у тебя в чемодане оказались модели наших ребят?
– Знаете же всё! – выкрикнул он. – Чего же комедию тут устраиваете?
– Не комедию устраиваем, а хотим, чтобы правду сам сказал. Мы ждём.
Но курсант молчал, уставившись глазами в дальний конец казармы.
– Да наберись же мужества, наконец, и покайся! – выкрикнул кто-то. Бесполезно.
– Можно мне вопрос задать? – спросил капитан, оставшийся после строевого собрания.
– Конечно, товарищ капитан.
– Кто у вас родители, Щебланов?
Дубровский всех курсантов, которых не любил, называл на «вы».
– Люди, – пожал тот плечами. – Отец директор завода, а мать не работает.
– Люди, значит. А за что тебя выгнали из института?
– Я сам ушёл со второго курса. Не понравилось.
– Лжёт! Вот его земляки говорят, что из института его выгнали за воровство шапок, – выкрикнул курсант Тамаров, у которого тоже пропала из тумбочки недавно собранная модель.
Среди сидящих парней в который раз прошла волна возмущения.
– Да чего с ним миндальничать, гнать в три шеи. В авиации такие не нужны.
– Точно, точно!
– Исключить из Комсомола его. Юхнов, ставь вопрос на голосование.
По резким беспощадным выкрикам Щебланов понял, что дело для него может кончиться плачевно: исключение из Комсомола здесь вело автоматическое исключение из рядов курсантов и соответственно к отчислению из училища. Это знали все.
– Чем вы занимались, Щебланов, восемь месяцев до поступления в училище? – снова спросил Дубровский.
– Там же написано, – кивнул курсант на личное дело, – работал на заводе.
– На том же, где директором ваш отец?
– Да.
– Что ж, ясно. У вас хорошая характеристика с завода, хоть при жизни памятник ставь. А вот характеристика, данная вам здесь по просьбе комсомольской организации: у вас больше всего штрафных нарядов, вы грубите преподавателям и старшинам, постоянно опаздываете в строй, обманываете командиров, высокомерны с коллегами, болезненно реагируете на справедливые замечания. Вы не явились на собрание, хотя прекрасно о нём знали. И мы вправе сомневаться в объективности выданной вам на заводе характеристики. Учитывая всё это вместе с совершённой вами кражей, встанет вопрос о вашем здесь пребывании. Не объясните ли, отчего такие метаморфозы?
Щебланов по прежнему молчал.
– Если нет вопросов к нему – будем голосовать? – спросил Юхнов.
– Конечно!
– Давно пора, чего сидеть.
– Всё ясно тут.
– В шею!
– Сегодня же!
– А можно мне вопрос? – встал Горчуков. – Скажи, зачем тебе столько моделей, целых шесть? Если бы тебя не поймали за руку, то воровал бы дальше?
И Щебланов не выдержал. Вид его вдруг сделался жалким, глаза покраснели и налились слезами. Видимо дошло, что здесь он находится последний день.
– Да я… не хотел. Не знаю, как. Я даю слово… ребята, хоть куда тогда гоните. Прошу вас… последний раз. Хотел подарок сделать родным, друзьям. Новый год скоро. Простите. Я в кочегарку… на месяц согласен. Искуплю…
От непокорного, всех тихо презирающего и высокомерного Щебланова не осталось и следа. Он сник, сжался весь, даже ростом меньше стал, и без того неряшливо сидящая на нём форма обвисла, кажется, ещё больше. Дрожащим голосом он продолжал гнусавить под общий смех об искуплении.
– Гнать такой в три шея нада! – не выдержал Гарягдыев. – Честь позорит.
Выкрик Гены словно прорвал плотину. Вдруг начали говорить многие. Говорили страстно, с убеждением. Предложение одно: исключить.
Единодушным решением собрания из Комсомола Щебланова исключили. Тут же от имени организации возбудили перед командованием училища вопрос об его исключении.
Два дня ещё он жил в казарме, но в столовую уже не ходил, а всё бегал в штаб училища и на почту. Понимали, звонил отцу и ждал решения. Неизвестно, звонил ли отец в какие-то высшие сферы или нет, но вряд ли бы это помогло. За воровство в лётных училищах карали беспощадно и бескомпромиссно. По крайней мере, в те наши далёкие времена. За такие дела, помнится, попёрли из училища даже сына какого-то заместителя министра. Да там ведь было, как: не купишь целую комсомольскую организацию, она неподкупна и бескомпромиссна. И не остановится, пока своего не добьётся. И резонанс соответствующий создаст.
Кстати, мы не были уверены, что Щебланова не перевели в другое училище. Такое уже тогда практиковалось среди высокопоставленных родителей.
И вот ещё один и последний резервист появился в нашей казарме. Ещё одному хорошему парню повезло. Он был последним в уходящем году, Саша Толканёв, ставший прекрасным курсантом и лётчиком.
––
У курсантов 2-го и 3-го курсов закончились полёты, и приближалась пора отпусков. За последние два дня на базу слетелись десятки самолётов с четырёх летних лагерей, привезя с собой массу энергичных, весёлых, почувствовавших себя немного лётчиками ребят. Полгода они не были на базе и отвыкли от так надоевшего всем казарменного распорядка. В столовой, в курсантском клубе и в других местах вдруг стало тесно и шумно. Единственное тихое место – это библиотека училища. Желающих туда ходить было мало.
В преддверии отпуска в училище стала падать дисциплина и – удивительно – даже командиры, казалось, этого не замечали. Замечали, но относились к этому снисходительно. По отношению к своим курсантам. Конечно, за полгода ежедневных полётов устали все и все жили ожиданием отпуска.
Но к нам, ещё не нюхавшим неба, это не относилось. Мы жили по обычному воинскому распорядку, усердно занимались, всюду ходили строем и завидовали старшекурсникам, которые ходили по училищу без строя, исключая только развод на занятия и столовую.
И вот в казармы батальона зачастили отпускники. Выпрашивали у первокурсников фуражки – кому на юг, шапки – кому на север, брюки, кители и шинели. Огромные кирзовые ботинки до сих пор не знаю, почему прозванные говнодавами, выбрасывали в мусор и приобретали свои цивильные туфли. Атрибут этой форменной одежды на полётах себя не оправдал. Сильно потели ноги, в кабине не умещались в крепления педалей, что чревато при выполнении фигур высшего пилотажа. И начальство старших курсов вынуждено было закрывать глаза на такое вопиющее нарушение формы одежды. Единственное, что требовали: туфли должны быть чёрные и не остроносые.
Выданная на два года форма у них естественно пришла уже в потрёпанное состояние, а домой хотелось приехать во всей красе. Где ж взять хорошую форму? Естественно у первокурсников. И они, весёлые и до черноты загорелые под беспощадным степным солнцем, по вечерам вваливались в казармы батальона и искали земляков для обмена. И, несмотря на категорический запрет Юрманова обменивать свои вещи на старые, многие первокурсники уже щеголяли в обрезанных до колена шинелях, изрядно потёртых и выцветших кителях и брюках, и в фуражках с вытащенной из них пружиной, от чего они принимали такой вид, словно их долго жевала корова. Но это был своеобразный шик, крик, писк курсантской моды. Тысячи нарядов вне очереди зарабатывались за это, но вот кончался период отпусков, кончалась и мода. До следующего отпуска.
А на вопрос начальников, почему в старой шинели или кителе был один ответ: украли. Удивительно! За кражу макета самолёта тут выгоняли. И правильно делали. Но когда у половины роты украли…
Начальство прекрасно знало всё это, понимая курсантов, слегка наказывало дающих – подумаешь, вечером помыть умывальник или, простите, туалет! А отъезжающих в отпуск и не «замечало», откуда и почему они во всём новом. И как не боролся с этим самый рьяный поборник соблюдения формы одежды майор Юрманов, ничего сделать не мог.
В субботу вечером я заступил в суточный наряд дежурным по роте. Настроение у всех приподнятое, ибо завтра – выходной, а значит отдых от так надоевших построений, разводов, занятий. Да и не вставать можно было, если не хочешь идти на завтрак, поскольку утренней переклички строя не было. Для любителей поспать, таких, как Гарягдыев – лафа. А завтрак он просил кого-нибудь принести и съедал, под всеобщий смех и улюлюканье, когда просыпался. Да таких сонь не мало было. Но были и любители пожрать, как курсант Бакежанов (его окрестили кличкой «Худой») из нашей группы, или громадный боксёр Валера Ким, которые с вечера опрашивали, кто не пойдёт утром в столовую, и с удовольствием поедали их порции: не все хотели, чтобы им приносили завтрак в казарму и терпели до обеда. «Голодные» дни первых недель давно закончились, все привыкли к режиму, и никто уже никакого голода не испытывал. В столовой на столах даже многое оставалось не съеденным.
После ужина до вечерней поверки казарма опустела. Начало декабря было на удивление тихим, тёплым и бесснежным и народ разбежался кто куда: на стадион, гулять по «Бродвею» – центральной улице училища, но большинство – на танцы в курсантский клуб, ибо первокурсникам наконец-то разрешили туда ходить. Из нашей группы в казарме осталось только двое: Гарягдыев и Цысоев – парень слонёнок. Первый, пользуясь отсутствием начальства и своим офицерским званием, завалился спать, предупредив меня:
– Дядя, разбуди к вечерней поверке.
Ну, как отказать офицеру. Уже через десять минут от него исходил мощный храп. А Цысоев же молча ходил по казарме, шаркая ботинками по полу, яростно наскрёбывал пятернёй остриженный затылок и, казалось, о чём-то мучительно вспоминал и никак не мог вспомнить. Оторванный сразу же после школы от гражданской жизни, он очень скучал по дому, и, вероятно, на него напал очередной приступ ностальгии.
Пройдя по комнатам казармы и убедившись, что всё в порядке, я предупредил дневального, что буду в комнате отдыха писать письма. Через некоторое время дверь открылась, и вошли два старшекурсника. Один высокий и широкоплечий, второй размером поменьше. Он-то и воскликнул:
– Вот, Жора, этот, пожалуй, подойдёт.
Сначала я не понял, в чём дело. А парень бесцеремонно подошёл ко мне и, не обращая на повязку дежурного на моём рукаве – исполнение служебных обязанностей – окинул не меня, а мой китель взором сверху вниз так, словно он висел на вешалке, проговорив при этом:
– В воротничок бархотку вставим, беленькую проволочку для окантовки пришпандорим – будет люкс. Давай, снимай, примерим.
И бесцеремонно дёрнул меня за рукав. Почувствовался резкий запах спиртного. На вид он был лет на четыре-пять моложе меня. Вчерашний школьник. Я опешил. Встал, вышел из-за стола.
– Чего ты хочешь? – спросил, легонько отодвигая его от себя.
– Слушай, браток, махнёмся кителями на отпуск? – вступил в разговор Жора. – Приеду – верну.
Этот парень, кажется, был постарше и не такой наглый. То, что многие «забывают» возвращать взятое напрокат, я знал. Но и отказывать было неудобно, через год сами такими будем. Хотя, конечно, в отпуск нам разрешалось уезжать и в гражданской одежде, но ведь всем хочется похвастаться лётной формой. И я смотрел на парня, пытаясь определить: вернёт – не вернёт. Тот видимо понял мои сомнения и заверил:
– Да ты не бойся, земляк, верну. Я с третьего отряда, найдёшь, если что. Фуражку вот нашёл, а китель никак не подберу. Мне же в Сочи лететь, там тепло.
– А что же, гражданки нет?
– Да ты что, земляк! Папаня с маманей в штопор выпадут. Скажут – выгнали.
– Нашёл земляка, – пробормотал я и уже было решил поменяться, тем более, что и его китель был не так уж плох. Просто выцвел немного.
Но в это время, выдохнув в мою сторону порцию перегара, его спутник воскликнул:
– Жора, да что ты с салагой базаришь? Этот китель для тебя сшит, клянусь элероном. Я ж вижу! Он же новый совсем. Давай брат, распаковывайся.
«По выговору на одессита похож, – подумал я, – а они все приблатнённые. Ну ладно».
– Из Одессы, что ли? – кивнул на малого. – Оба черноморцы?
– Из Одессы. Тоже оттуда? Нет. Ну, так что, махнёмся шмутками?
– Махнулся бы, да вот друг твой нахал, а я нахалов не люблю.
– Нет, Жора, ты меня удивляешь? – экспансивно воскликнул малый. – Ты слышал, что он сказал? Это же салага, Жора! Чтоб мне подавиться подкосом шасси, если слышал подобное от салаг! И это я – то нахал? Жора, скажи ему. Может мне его ударить? Или сам ударишь?
Тут уж и я не выдержал. Гонору от таких пацанов много. Психолог липовый. На испуг пытается взять. Значит, не такой уж и пьяный, ещё соображает. Одесса – мама.
– Кого на понт берёшь, мелюзга? – двинулся на парня, вспомнив свои прошлые дела некогда ужасно бандитского города Балашова и включив ростовский акцент. – Ты шелуха луковичная! Ты кто такой? Я тебе сейчас прямо здесь отпуск устрою! Ударить он меня собрался! А ну, давай!
Слова «отпуск устрою» возымели действие. Жора едва не подпрыгнул, резко оттолкнул своего друга и повернулся ко мне.
– Да ты что, земляк? Успокойся! Никаких драк! За это знаешь, не только отпуска лишат, но и попрут отсюда под фанфары. Всё, всё. А ты выйди, освежись, – повернулся к «мелюзге».
– Но, Жора…
– Выйди, сказал!
Парень нехотя повиновался.
– Ты извини, дежурный! Выпили на радостях. Да он слабак на это. А трезвый безобидный. Ну, ты даёшь! Откуда ты?
– Какая разница! – махнул я рукой, едва сдерживая смех. Сценку разыграл, как по нотам. Кто ж отпуска хочет лишиться.
– Я вижу, ты из армейских?
– Нет, но постарше некоторых. Так вышло.
– Понятно. Где ж мне китель найти? У тебя и просить неудобно.
– Сейчас нет никого тут. На танцульках все. Приходи после отбоя, может, и подберёшь чего. Кстати, у нас и из Одессы и из Сочи ребята есть.
– Ладно. Не обижайся, дежурный.
– Да ладно!
– Что за шум у вас был? – спросил дневальный, когда парень вышел. – Они поддатые, духом прёт за версту. И не боятся ведь, что вместо отпуска совсем уедут.
– Земляки приходили, – ответил я. – Радуются, в отпуск через два дня. А дух? Что дух, если сейчас почти все там такие. Всех же не выгонят, кого тогда учить?
– Эе-х, отпуск! А нам ещё, сколько до него? Целый год.
– Да, целый год, – вздохнул я. – Для нас он долгим будет.
После отбоя Жора не пришёл. Наверное, разжился кителем в других ротах.
В одиннадцатом часу начали сбегаться гуляки и танцоры весёлые и возбуждённые. И хотя с девушками почти никому из них поговорить и потанцевать не пришлось – все они были заняты старшекурсниками – всё же одно появление в гарнизонном клубе было разнообразием после трёх месяцев карантина. Ребята громко делились впечатлениями и смеялись, чем вызвали недовольство Гарягдыева. Разбуженный шумом, заспанный он сидел на кровати, дико и зло вращал белками глаз и произносил какие-то непонятные ругательства.
Ровно в десять тридцать я построил роту, провели вечернюю поверку. Был объявлен распорядок дня на завтра. Никаких работ и лишних построений не планировалось и этому были особенно рады. Весь день можно было посвятить себе: не ходить в столовую, валяться на кровати, пока старшина эскадрильи не увидит, читать, что хочется, смотреть телевизор, писать письма. Увольнений, увы, не было. А в воскресенье и старшины за лежание на кровати не придирались, как раньше, ограничиваясь устным замечанием. И самим поваляться было охота. Объявили команду разойтись, через десять минут – отбой, в спальном отделении свет выключали. Но ещё с полчаса после этого отдельные личности выходили покурить, кто-то с зубной щёткой и пастой шёл в умывальник, кто-то в туалет. И дневальные орали на них, чтобы не оставляли следов на влажном полу, который они только что протёрли. В двенадцать часов казарма затихала. Наведя порядок в подсобных помещениях, дневальные уходили спать. На четыре часа оставался бодрствовать у тумбочки с телефоном только один. Ночью они менялись сами. Я тоже, наказав разбудить себя за час до подъёма, прилёг на свою кровать, не раздеваясь. По уставу дежурному раздеваться для сна запрещалось.
За час до подъёма дневальный, страшно зевая, разбудил меня. Наскоро ополоснув лицо холодной водой – горячей в казарме не было, я растолкал заготовщиков. Эти ребята должны получить и расставить по столам сто пятьдесят порций завтрака. И чем быстрее, тем лучше. Потому что сразу после завтрака – кино в курсантском клубе. Кто раньше позавтракает тот и займёт лучшие места.
За десять минут до побудки я прошёлся по помещениям. Наш командир имел привычку почти всегда приходить к подъёму и делать обход. И если замечал где-то непорядок, устраивался разнос. Везде я прошёл, кроме общего умывальника и туалетов. Да и что там может быть, если с вечера всё убрано, а утром туда ещё никто не заходил. Там и свет не горел. Разбудили старшин групп и старшину роты за пять минут до подъёма – так положено. Ровно в семь дневальный посмотрел на меня, я молча кивнул.
– Рота, па-адъём! – загорланил он. – Подъём, рота! Выходи строиться!
– Подъём! – заголосили старшины отделений. – Хватит нежиться, вставай живо! В это время дневальный подал новую команду:
– Рота, смирно! Дежурный – на выход!
Команда эта словно смахнула с кроватей последних любителей понежиться в постели пару минут. Она означала, что появился какой-то начальник. Конечно, это был Мария Ивановна. Мы ещё вчера узнали, кто из командиров в выходной дежурит по батальону, и были готовы к его появлению. Нашу роту он «любил» больше, чем другие.
Как и положено, я взял под козырёк и доложил:
– Товарищ командир! В пятой роте за время моего дежурства происшествий не было. Произведена побудка согласно распорядку выходного дня. Дежурный по роте курсант Клёнов.
– Вольно! – разрешил Мария Ивановна. – Значит, ничего не случилось за ночь?
– Так точно, ничего.
– Что ж, пройдёмся.
Он знал, куда идти. Конечно же, первым делом в туалетную комнату. Уж там-то всегда можно найти где-то в углу пару-тройку затоптанных окурков. Он толкнул дверь. Темно.
– Свет!
Дневальный включил свет. Чёрт, что это? Около ряда умывальников стояла кровать, и на ней кто-то спал, укрывшись с головой и отчаянно храпя. Здесь было довольно холодно, не больше десяти градусов. Мария Ивановна расплылся в довольной улыбке.
– Значит, говоришь, дежурный, происшествий не было?
– Так точно, не было.
– А это что? И кто там?
Кто там определили, сдёрнув с храпуна одеяло. Это оказался курсант Десятов. Он сел на кровати и, не понимая, где находится и почему около него столько людей, только таращился на всех молча и тёр глаза. Потом, заметив Марию Ивановну, вскочил, пытаясь стать по стойке смирно. В одних трусах. Подошёл старшина роты Горчуков и Мария Ивановна, забыв про меня, насел на старшину.
– Объясните мне, что за бардак у вас в роте? Почему курсанты спят в неположенном месте? Кто разрешил?
Ребята, уже одетые, подходили к умывальнику с полотенцами и зубными щётками и, заметив разгневанное начальство, взглянув на ничего не понимающего Десяткина, хихикая, убегали.
– Я жду ответа, старшина?
– Разберёмся сейчас, товарищ командир. Десяткин, ты как сюда попал?
– Откуда я знаю! – нервно ответил тот, сориентировавшись, наконец, в обстановке. – Спать там ложился, где и все. Вытащили меня. Убью!
– Кто вытащил? – спросил Мария Ивановна.
– Не знаю. Я же спал.
– Старшина, построить роту!
– Она построена. Сейчас на завтрак.
– Кто вытащил Десяткина вместе с кроватью в туалетную комнату? – спросил Филипченко. – Выйдите из строя.
Никто конечно не вышел.
– Выйдите, – настаивал Мария Ивановна, – ничего не будет. Ведь не сама же кровать туда уехала. Никто не желает выйти? Так, круговая порука. Дежурный!
– Я!
– Кто это сделал?
– Не могу знать, товарищ командир. Согласно уставу я отдыхал.
– Дневальный!
– Я!
– Кто это сделал?
– Не могу знать, товарищ командир. Моё место у тумбочки на входе, а оттуда этих помещений не видно.
Мимо строя дневальные с грохотом протащили кровать. За ней шёл голый Десяткин, кутаясь в одеяло. Отовсюду раздавались смешки. Филипченко задумался.
– Товарищ командир, роте пора на завтрак, – напомнил Горчуков.
– Ведите, – разрешил он. – В отчёте о дежурстве я отражу это безобразие, старшина. Не рота, а цыганский табор.
Мы-то сразу поняли, почему Десяткин очутился в туалете. Всё дело в том, что он сильно храпел во сне. Видимо это ребятам, которые спали рядом, надоело, и они тихонько оттащили храпящего парня в туалет. А от места дневального вход в туалеты действительно не видно. Так я и доложил пришедшему днём капитану.
– Этого случая Филе на неделю хватит. Каждый день будет говорить своим курсантам о том, какой у нас тут бардак в отдельной роте.
Дубровский даже от нас, курсантов, не скрывал своего презрительного отношения к Филипченко.
––
С каждым днём нагрузки наши становились всё больше. Почти каждую неделю в расписании появлялись новые предметы и всё больше военные. Это были тактика ВВС, теория бомбометания, общевойсковая тактика, воздушно-стрелковая подготовка, вооружение и классификация самолётов НАТО и другие. Более пятидесяти процентов учебного времени рота занималась в военном цикле – отдельном от УЛО двухэтажном здании. Преподаватели там почти все были военные, люди требовательные и принципиальные и на тройки и даже двойки не скупились. Кривая успеваемости пошла вниз. Неудобство создавала секретность. Конспекты мы получали в секретке и тут же и сдавали. Из здания военного цикла выносить их строго запрещалось. И возможности почитать конспект в казарме не было.
Восемь часов занятий в классе, потом подготовка в подразделении. День был расписан буквально по минутам. А тут ещё к Новому году начальство придумало общий училищный смотр строевой песни и мы после обеда в час личного времени ходили строем вдоль казармы и в сотый раз до хрипоты орали одну и ту же песню. Науками, нужными лётчику мы почти не занимались. И постепенно ребята стали разочаровываться. Казалось, зачем всё это гражданскому пилоту: муштра, звания, военные науки, казармы, бесконечные построения, несение внутренней и караульной службы. Для этого ведь существуют военные училища.
И только через год, уже на полётах, придёт понимание, что распорядок такой нужен. Именно он закаляет волю и характер, вырабатывает внутреннюю дисциплину. Без такого распорядка было бы немыслимо существование училища, призванного обучать разношёрстную, разноязыкую, состоящую из более, чем тридцати национальностей толпу, объединяющую в своём составе почти две тысячи человек. Но к пониманию этой необходимости мы приходили трудно. Многое, казалось, было лишено смысла и не имело необходимости.
Особенно велико было разочарование у молодых ребят, не служивших в армии. Да это и естественно. Они впервые столкнулись с воинскими порядками, с воинской дисциплиной. Стал тихий и задумчивый весельчак Серёга Каримов. Почти перестали разговаривать Казар Акопян и Иосиф Граф. Наивный слонёнок Цысоев всё чаще в свободное время уходил на рядом расположенное кладбище и сидел там, о чём-то мучительно размышляя и отчаянно наскрёбывая затылок. Каримов уже собирался писать рапорт об отчислении, но его вовремя поддержал наш новый заместитель старшины Володя Варламов. Дубровский, узнав о набегах на погост Цысоева, несколько раз вызывал его к себе на беседу, называя по имени отчеству. Это потом так укоренилось, что его по имени отчеству стали называть даже преподаватели. Командир роты, в отличие от других был психолог. Он многое подмечал у курсантов, особенно тяжело проходивших адаптацию, часто вызывал к себе на беседы. О чём уж они там говорили неизвестно, но из кабинета командира ребята всегда выходили бодрые и повеселевшие.
И только один Гарягдыев отсыпался. Он буквально опух от сна и безделья. В наряды его, как офицера, ставить было нельзя, от военной подготовки он освобождён.
– Дядя, – обратился он как-то ко мне, – я устал.
– Отчего? – удивился я. – От безделья? Ходи в библиотеку, там хорошие книги есть. А то пролежни наживёшь, чего доброго.
– Нет, дядя, ты не понял. Я от одиночества устал. Мне женщина нужен.
– Нужна. От женщины никто бы не отказался. Увы, ничем не могу помочь.
Увольнения у нас всё ещё были запрещены. Их разрешат только перед самым Новым годом.
––
В один из выходных предновогодних дней, несмотря на установившиеся сильные морозы – минус двадцать пять по утрам и абсолютно без всякого снега командование всё же устроило смотр строевой песни. Конечно же, ему предшествовали упорные тренировки. И если командиры отрядов и эскадрилий – они там не военные – старших курсов относились к этому делу с прохладой и на первом месте у них были показатели по полётам, то в батальоне его командир майор Юрманов очень хотел получить первое место. И потому в течение двух последних недель мы только и делали, что топали строевым шагом и орали песни. В жертву этому приносилось самое дорогое – свободное время курсанта.
В день смотра установилась ясная солнечная и морозная погода. Таковой собственно она и была уже две недели, поскольку мощный полярный антициклон только усиливался и не собирался никуда отсюда сдвигаться.
Накануне мы особенно упорно колотили неподъёмными ботинками шершавый асфальт и хрипло орали какую-то маршевую песню. В день смотра погода тоже выдалась на редкость солнечная и тихая, хотя и морозная, и только голые корявые сучья клёнов и вязов, давно сбросивших свои листья и от этого похудевших, напоминали, что на дворе-то уже давно зима.
На центральной улице училища – так называемом Бродвее все свободные от несения нарядов курсанты всех курсов выстроились в колонну по четыре отдельными учебными группами и заняли исходные позиции. Было холодно, градусов за двадцать и куцые шинельки не очень-то спасали от него. Чтобы согреться, нужно было постоянно двигаться, но мы стояли уже с полчаса, ожидая команды к движению.
У двухэтажного здания военного цикла, мимо которого мы должны проходить, собрались командиры рот, эскадрилий, отрядов, замполиты. Ждали начальника училища. А его не было. Но как без него начать? И мы стояли и мёрзли. Только через двадцать минут появилась «Волга» начальника училища. Юрманов, одетый в лёгкую офицерскую шинелишку тоже, видимо, здорово замёрз. Он доложил о готовности к смотру. Но, видимо, чего-то у них там не состыковывалось, и мы продолжали стоять и мёрзнуть и тихонько ворчали.
В задних рядах колонн начали курить и прыгать, чтобы согреться, пользуясь тем, что командиров и старшин подразделений созвал к себе майор Юрманов.
– Курение отставить! – подскочил откуда-то заместитель старшины роты Ким, тот самый штангист и боксёр, служивший в спорт роте, и в первые дни так возмущавшийся армейскими порядками. Его прозвали кличкой «Да, ты», к месту и не к месту им употребляемой. Кима не любили за то, что он без особой причины орал на курсантов независимо был для этого повод или нет, за его бестактные команды и за мат перед строем. Как и все имеющие ограниченный интеллект, он был прямолинеен, как изгородь вокруг казармы. Иногда мог применить и физическую силу.
– Да, ты! – словно кукушка закуковала откуда-то из глубины строя. – Да, ты! Ку-ку! Да, ты!
– Отставить, я сказал, да ты! Кому непонятно?
Он вытянулся, пытаясь выяснить, кто там сзади кричит и курит.
– Да, ты! Пошёл ты! – раздавалось сзади. Но дым куриться перестал. Сигареты попрятали в рукава, и теперь было не понять, дым идёт или морозный пар от дыхания курсантов.
– Кто там сказал, чтоб я пошёл? – Ким грубо растолкал строй. – Ты что ли?
Перед ним стоял с растянутым до ушей ртом Каримов Серёга.
– Ты что ли храбрый, да, ты? – Ким локтем резко ткнул отработанным движением парня в бок и тот скорчился. Весом он был едва ли не в два раза больше Серёги.
В стоящей рядом колонне второго курса поднялся ропот.
– Эй, старшина! – крикнули ему. – Тут тебе не Азия. У себя дома баранов будешь швырять.
– Ты, быдло вонючее, чего руки распускаешь? Тут Россия. Смотри, до казармы не дошагаешь. А вы чего, ребята, боитесь? Пошлите его на…
– Ничего! – негромко крикнул им Серёга, всё нормально. – Нас бьют, а мы мужаем. Природа – штука тонкая. И если в одном месте даст больше, то в другом обязательно отнимет.
– Хи-хи-хи! – закатился своим неподражаемым смехом Лёха Шевченко, самый высокий парень в нашей группе и с самым большим носом в батальоне. – А что это за закон, Серёга?
– А это, славный потомок великого кобзаря, такой закон, по которому у человека, чем больше массы – тем меньше ума. Доказано давно.