– Мы живем в эпоху возмутительного произвола! – шумно вздохнула Нинель Баженова. – Куда катится Россия?
– Ну, после того, когда Павочка разоблачил в прессе полицейские методы и то, как велось следствие, Колозина уже не посмеют осудить, – заметила хозяйка дома, улыбаясь гостям.
Волину сделалось скучно. Он отошел в угол гостиной и стал ждать момента, когда можно будет незаметно сбежать, но тут к нему подошла Евгения Одинцова.
– А ваш котенок обжился у нас, – сказала она, блестя глазами. – Николенька назвал его Фруфриком и до сих пор не может объяснить почему.
– Я сто раз тебе говорил почему, – отозвался ее брат. – Потому что он любит взять какую-нибудь бумажку и шуршать ею, пока не надоест. А бумага издает такой звук: фруф! Фруф!
– Все ты выдумываешь, – проворчала Евгения. – Он нитки любит куда больше… А мой брат влюбился!
– Нет! – Николенька покраснел.
– Не нет, а да! – настаивала Евгения. – Каждый день теперь прогуливается возле усадьбы генеральши, чтобы хоть одним глазом увидеть баронессу Корф.
– Да тут больше не на кого смотреть, – пожал плечами Николенька. – Не по Нинели же вздыхать!
Евгения, не удержавшись, фыркнула, но тут же поторопилась принять серьезный вид.
– Интересно, Колозина осудят или нет? – спросила она. – Как вы думаете, Георгий Арсеньевич?
Вместо доктора ответил ее брат.
– Надеюсь, что осудят, – объявил он.
– Ты говоришь так нарочно, чтобы меня позлить, – вздохнула сестра. – Нельзя осуждать человека только из-за того, что у него нет алиби.
– Он ссорился со своей хозяйкой и не платил ей за квартиру, – упрямо напомнил Николенька.
– Но это не значит, что именно он ее убил! Да еще ее мужа и двух детей, один из которых еще в колыбельке лежал… – Евгения содрогнулась. – Взрослых – ну, я еще могу понять… но детей-то за что?
– Это опасная точка зрения, Евгения Михайловна, – негромко заметил доктор. – Получается, вы признаете, что взрослых убивать можно, а детей – нельзя.
– Я вовсе не это имела в виду! – вспыхнула его собеседница. – Я считаю, что, конечно, никого нельзя убивать… Но можно понять какие-то обстоятельства…
– Которые оправдывают человека, нанесшего женщине больше десяти ударов ножом?
Тут Николенька почувствовал, что пора вме-шаться.
– Я думаю, вы оба на самом деле считаете, что никого убивать нельзя, – сказал он, успокаивающе улыбаясь сестре. – И вообще, зачем говорить об этом? Есть суд, и пусть он решает, виновен Колозин или нет.
– Если есть суд, я не могу иметь своего мнения? – вскинулась его сестра. – И потом, сколько известно случаев, когда суды ошибаются…
Из другого угла гостиной Ольга Ивановна наблюдала, как Волин разговаривает с Одинцовыми. Ей казалось, что Георгий Арсеньевич очень оживлен, а некрасивая Евгения – чем черт не шутит – завлекает его, а он вовсе не против. На самом деле доктор думал, что он с куда большей охотой оказался бы сейчас возле ограды сада, с которой свисают багряные ветви плюща, и посмотрел бы, гуляет ли в саду таинственная баронесса Корф. Однако вместо баронессы Корф Георгию Арсеньевичу приходилось волей-неволей смотреть на хозяина дома и его гостей, которые, по мысли Волина, никак не могли ее заменить.
Наконец, пришло время садиться за стол, и доктор оказался между Евгенией и темноволосой дамой, которую, как выяснилось, звали Любовью Сергеевной Тихомировой. Она была вовсе не в восторге от того, что ее посадили далеко от хозяина дома, и постоянно вытягивала шею в его сторону, когда Снегирев говорил что-то, смеялся или даже просто ел. Волин уже успел составить о ней исчерпывающее представление: рядом с ним сидела одна из тех неудовлетворенных натур, которые с легкостью увлекаются модными философскими течениями, пропагандируют новых поэтов, превозносят новые формы в искусстве и, сами неспособные на творчество и на сколько-нибудь оригинальные мысли, постоянно ищут себе некоего духовного поводыря, который выразил бы то, что они хотели бы думать и чувствовать. Сейчас у Любови Сергеевны наступила «эпоха Снегирева»: ей казалось, что именно он даст ей то, чего не хватало прежде, и придаст смысл ее шаблонному существованию. Она жадно внимала каждому его слову, даже замечанию о том, что котлеты сегодня удались на славу, и Волин как-то очень живо вообразил себе, как она вернется вечером в гостиницу и будет записывать в дневнике подробнейший отчет о том, как она провела вечер, с длинными цитатами Павла Антоновича. Разговор за столом вращался вокруг Колозина и его дела, и Снегирев рассказал, как получил от молодого человека отчаянное письмо, которое его тронуло, как заинтересовался расследованием, как хлопотал о встрече с обвиняемым, общался с его матерью, со слезами заклинавшей Павла Антоновича спасти ее сына, и как пришел к выводу, что тот невиновен в чудовищном преступлении, которое ему приписали. Почему-то Георгий Арсеньевич никак не мог избавиться от ощущения, что Снегирев говорит в большей мере для присутствующего репортера, чем для гостей.
«И что я тут делаю?» – в который раз мелькнуло в голове у доктора.
– Павел Антонович, как вы думаете, Колозина оправдают? – спросил репортер.
– Я совершенно в этом уверен, – ответил хозяин дома. – Посудите сами: орудие убийства не найдено, вещи, пропавшие из дома убитой, – а там были деньги, какие-то дешевые колечки, еще что-то – не найдены… Я бы на месте полиции заинтересовался слугой, уволенным незадолго до убийства. И еще была служанка, которой по странному совпадению не оказалось дома в момент преступления.
– У слуги имеется алиби, – напомнил репортер. – А служанка отпросилась к больной матери.
Молчаливый фотограф вздохнул и принялся изничтожать вторую порцию чудо-котлет, не обращая никакого внимания на бурлящую вокруг него дискуссию. Лидочка тоже молчала и смотрела на узор скатерти, и по ее лицу нельзя было сказать, о чем она думает и думает ли она вообще.
– Да мало ли кто мог убить и ограбить этих бедолаг! – вскричала Тихомирова.
– В самом деле, – поддержала ее Нинель Баженова. – Однако полиции обязательно надо было обвинить бедного студента…
– Колозин вовсе не бедный, – хмыкнул Николенька. – Его настоящий отец был купцом первой гильдии и кое-что оставил по завещанию его матери. По крайней мере, так он мне говорил.
– О, – заинтересовался репортер, – так вы знаете Дмитрия Ивановича?
– Так, самую малость. Мы с ним учились в университете, но друзьями не были.
– Почему же ты мне ничего не рассказывал? – изумилась Евгения. – Такое громкое дело…
– Что я должен был рассказывать – как несколько раз видел его на лекциях и два раза с ним разговаривал? – пожал плечами Николенька.
– По-моему, вы что-то путаете, – решительно сказал сын хозяина дома. – Об отце Колозина известно достаточно, он был скромный мещанин и умер несколько лет назад.
– Значит, Дмитрий Иванович меня мистифицировал, – коротко ответил Николенька, и по его лицу Волин понял, что эта тема ему неприятна.
Хозяин и гости еще несколько минут беседовали о Колозине и его злоключениях, но, когда хозяйка дома поняла, что тема студента уже малость поднадоела присутствующим, она заговорила о предстоящем визите мистера Бэрли.
– Кажется, он пользуется известностью у себя на родине? – спросил репортер.
– О да, он крупный специалист по России, – ответил Снегирев. – Весьма уважаемый человек. Мы переписывались с ним какое-то время, потом он упомянул о своем намерении посетить Россию, и я пригласил его к себе.
– Павочка и не думал, что мистер Бэрли согласится на этот раз, – проворковала хозяйка. – Понимаете, он хотел приехать еще в прошлом году, но что-то его задержало.
– Он разошелся со своей невестой, – пояснил Снегирев. – И ему было не до поездок.
– Ну не то чтобы разошелся, просто она вышла замуж за другого, – усмехнулась Наденька, и даже в этой простой фразе чувствовалось, что она испытывает удовольствие от того, что есть не только брошенные женщины, которые страдают, как она, но и женщины, способные сами бросать мужчин.
– Должно быть, на него это ужасно подействовало, – заметила Ольга Ивановна.
– Полагаю, что да, – сказал Павел Антонович, – хотя англичане замкнутый народ в том, что касается выражения чувств. О том, что случилось, я узнал из оговорки мистера Бэрли в одном из его писем. Но у него в это время даже почерк немного изменился, так что я думаю, что да, ему пришлось очень непросто.
«А ты, однако, разбираешься не только в русском характере, раз заметил, что у совершенно чужого человека изменился почерк, – мелькнуло в голове у доктора. – И почему я так предубежден против Снегирева? Его жена пищит и жеманится, но глаза у нее злые, все примечающие… А Лидочка, хоть и не сказала ни слова с самого начала обеда, если не считать просьбы подать соль, по-моему, в грош не ставит все свое семейство. Нинель Баженова в своем репертуаре, готова придраться к чему угодно, лишь бы лишний раз обругать власти… Репортер говорил о правосудии и о прочем, но лицо у него холодное, и ему совершенно наплевать, посадят Колозина или оправдают… Ему было бы наплевать, даже если бы студента должны были повесить… Для него трагедия Колозина – лишь материал для статьи по пятаку строчка. Интересно, попросит фотограф третью порцию котлет или нет? Вторая-то уже давно тю-тю…»
Но тут кто-то из присутствующих упомянул баронессу Корф, и Волин весь обратился в слух.
– Я слышала, что ее дядя очень плох и долго не протянет, – сказала хозяйка дома.
– Он, кажется, поляк, – Нинель Баженова разлепила свои губы-пельмени, чтобы процедить эту простую фразу с иронией, неизвестно к чему относящейся. – А она сама далеко не безупречная особа.
– Неужели? – уронила Наденька.
– Мне говорили, что она оставила мужа и что… Ну вы сами понимаете… – Нинель Баженова хихикнула. Как и многие женщины, не вышедшие замуж, она обожала перемывать косточки тем, чья семейная жизнь по каким-то причинам не удалась. – Мужа ведь не оставляют просто так, вы понимаете? Должно быть, дело было в любовнике…
– Не понимаю таких женщин, – сказала хозяйка дома металлическим тоном, посылая говорившей сердитый взгляд. Госпоже Снегиревой не нравилось, что все эти разговоры велись при ее младшей дочери, которую она по привычке считала еще ребенком.
– Ты, мама, вообще ничего не понимаешь, – заметила Наденька, и вновь в ее голосе прозвенело нечто, похожее на зависть к женщинам, которые осмеливаются бросать мужей, не дожидаясь, когда те сами бросят их.
– Кажется, она очень богата, – сказала Евгения. – Мы с братом нанесли визит Анне Тимофеевне, и она познакомила нас с баронессой. Что-то в ней есть… – она поморщилась, – не слишком приятное…
«Ну конечно – ведь она гораздо красивее тебя и одевается гораздо лучше», – мысленно съязвил Волин. Он был раздосадован оттого, что в его присутствии чернили незнакомку из сада, а он не мог ниче-го возразить, потому что сам даже не был ей пред-ставлен.
– Вы слышали, что сын Анны Тимофеевны возвращается из ссылки? – спросила хозяйка дома, решительно меняя тему. – Уже и телеграмму прислал, что на следующей неделе будет дома.
Нинель Баженова тотчас углядела в новости повод, чтобы лишний раз лягнуть власть, и не замедлила им воспользоваться.
– Этого и следовало ожидать, – объявила она и победным взором обвела гостей. – Кому-то грозит пожизненная каторга за убийство, которого он не совершал, а кто-то дал пощечину командиру полка, и нате вам: не прошло и двух лет, как его помиловали.
И тут молчавшая до того Ольга Ивановна удивила Волина.
– А вы, сударыня, жестоки, – сказала она, неприязненно щуря свои серые глаза. – Просто жестоки. Значит, по-вашему, человек должен страдать в ссылке вдали от матери, у которой никого нет, кроме него, за какую-то пощечину? Вы бы тогда были довольны, не правда ли? Довольны?
Как и большинство пылких обличителей, Нинель Баженова сразу же сдулась, почувствовав серьезное сопротивление.
– Собственно говоря, я имела в виду совсем другое… Вы меня не так поняли!
– Я прекрасно вас поняла, – колюче заметила Ольга Ивановна, сердитым жестом бросая на стол салфетку. – Я поняла, что у вас нет сердца, и мне этого вполне достаточно.
«Интересно, будет скандал или нет?» – подумал репортер, изнывая от жгучего любопытства. Но тут все услышали заливистый смех Лидочки и с изумлением оглянулись на нее.
– Лидочка, что с тобой? – всполошилась мать.
– Так, вспомнила одну смешную шутку из книги, – отозвалась дочь, глядя на нее безмятежным взором.
Угроза скандала миновала, и Любовь Сергеевна почувствовала, что настал благоприятный момент, чтобы овладеть всеобщим вниманием.
– Лично я считаю, – сказала она, напуская на себя томный вид, – что однажды наступит такое время, когда тюрьмы, ссылки и прочие виды наказания станут не нужны.
Павел Антонович усмехнулся.
– Для этого человек должен нравственно измениться, но видите ли, в чем дело: технический прогресс в последнее время развивается бешеными темпами, а нравственный уровень многих людей остается тот же, что и в Средние века. Возьмите хотя бы дело Колозина, о котором мы тут столько говорили. Ведь кто-то же счел возможным убить четырех человек из-за нескольких рублей и пары дешевых колечек…
– Это ужасно, – сказала Наденька больным голосом. Но Волину показалось, что она говорила и думала вовсе не о преступлении, а о своем, о наболевшем, и что не имело к Колозину никакого отношения.
– Так что пока такие злодеяния возможны, общество будет требовать наказания для преступников и мириться с тюрьмами, ссылками и прочим, – добавил Павел Антонович, поднимаясь с места. – И оно, скажу вам по секрету, согласно мириться даже с отдельными несправедливо осужденными, лишь бы в целом система работала без сбоев.
– Ну, Павочка, ты-то точно не дашь никого обвинить безвинно, – промурлыкала хозяйка дома, и хотя ее слова прозвучали как лесть, Волину показалось, что она вовсе не обманывается относительно своего супруга. Молчаливый фотограф оглядел стол и мысленно пожалел, что не успел попросить третью порцию котлет, которые ему очень понравились.
После вечера у Снегиревых прошло несколько дней, и наступил октябрь. Однажды после напряженного дня доктор Волин с комфортом расположился у себя, чтобы прочитать книгу Шарко[5]. Георгий Арсеньевич неплохо знал французский и высоко ставил своего знаменитого коллегу и его работы, но сейчас, когда он читал, его не покидало странное ощущение. Ему казалось, что на самом деле нет ни доктора Шарко, ни Парижа, ни Франции, а есть только бесконечная русская равнина, по которой гуляет ветер, и где-то на этой равнине затеряны унылые деревушки, его больница и дом. Он поймал себя на том, что не помнит, что именно говорилось на предыдущей странице, перелистнул и начал читать заново. Ветер то выл за окнами, как потерявшая хозяина собака, то свистел, как лихой человек. В раздражении Волин отшвырнул книжку, которая перелетела через всю комнату, шмякнулась об стену и упала на пол. Тотчас же доктору стало стыдно – книга, во всяком случае, уж точно была ни в чем не виновата. Он поднялся с дивана, подобрал ее и разгладил помятые страницы, но тут в дверь постучали, и вошла Феврония Никитична, неся в руках конверт.
– Из усадьбы генеральши прислали, – сказала она.
От конверта пахло духами. Доктор распечатал его и увидел незнакомый женский почерк. В письме его приглашали, если он сочтет для себя удобным, при-ехать завтра в любое время и дать заключение о здоровье некоего Казимира Браницкого, которое внушало серьезные опасения авторше послания. Подписано было «баронесса Амалия Корф».
– Там слуга ждет ответа, – сказала Феврония Никитична. – Что ему передать?
Волин вздохнул и потер рукой лоб. По правде говоря, теперь, когда очное знакомство с таинственной дамой из сада зависело только от него, он вдруг почувствовал себя как-то нелепо и даже глупо.
– Скажи, что я приеду завтра, как только смогу, – проворчал он. – С утра у меня обход и прием больных… Значит, раньше четырех часов никак не получится.
На следующий день в пятом часу вечера доктор уже вылезал из шарабана возле усадьбы генеральши Меркуловой. Лежащая у крыльца большая черно-белая собака, которая от старости уже почти не лаяла и не бегала, безучастно взглянула на Волина и отвернулась.
Баронесса Корф ждала доктора в гостиной. Платье на ней было другое, темно-серое, закрытое, на пальцах и в ушах – ни одного украшения. Доктор подумал, что ей лет тридцать, что она, безусловно, красива, но в красоте ее нет ничего необыкновенного. Вообще, видя гостью генеральши вблизи, он разочаровался. Она показалась ему вполне заурядной, как книга в дорогом переплете и с золотым обрезом, но с непритязательным текстом внутри.
Тут он увидел, как блеснули ее глаза, и с некоторым неудовольствием понял, что она тоже оценивает его и взвешивает на неких внутренних весах, призванных определить, что он за человек и как с ним себя держать. Доктору Волину было двадцать семь лет; его высокий рост и широкие плечи наводили на мысли о крестьянском происхождении, но небрежно подстриженные и зачесанные русые волосы, изящные пальцы и выражение лица заставляли думать скорее о художнике или о человеке, занимающемся творчеством. Впрочем, неистребимый запах медикаментов, исходивший от Георгия Арсеньевича, не оставлял сомнений об истинном роде его занятий. Собираясь к баронессе, он постарался одеться как можно лучше, но, как это часто бывает у людей, равнодушных к своей внешности, у него получилось произвести впечатление лишь наполовину; кое-где одежда была излишне мешковата, а кое-где, наоборот, топорщилась.
– Я очень рада с вами познакомиться, доктор Волин, – промолвила баронесса негромким, мелодичным голосом. – По словам Анны Тимофеевны, вы лучший из местных врачей, а нам нужен именно лучший. Видите ли, доктор, мой дядя болен, и несмотря на все принятые меры и консультации у других врачей, ему не становится лучше.
– Вы обращались к Якову Исидоровичу? – сухо спросил Волин, решив не обращать внимания на лестную рекомендацию генеральши, тем более что был уверен, что это наверняка неправда. Люди, которые вызывают вас лечить своего кучера, не станут уверять своих великосветских знакомых, что вы чудо какой доктор.
– Да, он уже был у нас, – Амалия слегка поморщилась, и доктор понял, что Брусницкий чем-то ей не понравился. – Он прописал дяде диету, цыпленка, бульон… и все в таком же роде, наговорил множество ничего не значащих слов о том, что «общее состояние удовлетворительное», что «будущее покажет», и укатил восвояси.
– Вас что-то беспокоит, сударыня? – спросил Волин напрямик.
– Меня беспокоит мой дядя, – отчеканила Амалия, и по ее тону доктор понял, что перед ним женщина с характером, которая не позволит кормить себя неопределенными заверениями. – Он плохо себя чувствует, хандрит, постоянно говорит о смерти, а в Петербурге несколько раз неожиданно падал в обморок. Сейчас ему стало лучше, но ненамного, и я хочу ему помочь, чего бы это ни стоило. Вот, собственно, и все, доктор, – с некоторым вызовом заключила она.
Волин сказал, что ему нужно осмотреть пациента, и баронесса Корф пригласила его следовать за собой. Больной дядюшка дожидался доктора в одной из соседних комнат. Он сидел в широком кресле, закутавшись в клетчатый плед, а когда выпутался из пледа и встал навстречу доктору, то оказался невысоким кругленьким господином лет пятидесяти, с небольшими светлыми усами и печальным выражением лица. Звали дядюшку Казимир Станиславович Браницкий, и по-русски он говорил без всякого акцента.
– Я оставлю вас, господа, – сказала Амалия после того, как представила мужчин друг другу.
Прошуршало ее платье, и шаги баронессы стихли за дверью. Дядюшка Казимир вздохнул.
– Ну-с, доктор, с чего начнем? – с надеждой спросил он.
Волин задал вопросы о симптомах недомогания, о болезнях, перенесенных прежде, о том, чем болели родители Казимира, и о выводах, к которым пришли предыдущие доктора. Больной вздыхал, хныкал, жаловался на боли и там, и тут, и еще здесь, говорил о бессоннице и о мрачных предчувствиях, но чем больше доктор слушал его, тем меньше верил. В Петербурге Георгий Арсеньевич имел дело с выдающимся диагностом, который мог поставить диагноз, лишь подержав человека за руку; у доктора Волина был другой метод, о котором он, впрочем, никому не говорил – он всегда смотрел больному в глаза и по их выражению инстинктивно понимал, сильно ли тот страдает и каковы его шансы выжить. Так вот, сколько Казимир Станиславович ни напускал туману и ни сотрясал воздух жалобами, глаза у него оставались ясные, безмятежные, отчасти даже иронические, и поневоле доктор пришел к заключению, что перед ним редкостный пройдоха. Для очистки совести Георгий Арсеньевич тщательно выслушал пациента и измерил ему пульс, но только укрепился в своем мнении. Человек, который сидел перед ним и изображал больного, был на самом деле оскорбительно здоров и только зря тратил его время. Дернув щекой, Волин поднялся и молча стал убирать стетоскоп в свой чемоданчик.
– Так мне продолжать сидеть на диете, доктор? – жалобно спросил Казимир. – И что со мной такое? Я скоро умру?
– Полагаю, что нет, – буркнул доктор и, не прощаясь, вышел.
Он вернулся в гостиную, где баронесса Корф сидела в кресле и смотрела на облетевшие мокрые липы за окном. Когда доктор вошел, она тотчас же повернула голову и поднялась ему навстречу.
– Что скажете, Георгий Арсеньевич? Это серьезно? Он ведь выздоровеет, не так ли?
В ее голосе звенела тревога, и Волин, уловив ее, досадливо поморщился.
– По совести, сударыня, я не имею права брать с вас деньги за визит, – сказал он серьезно. – Простите меня, госпожа баронесса, но… Ваш дядя совершенно здоров. – Амалия вскинула голову и недоверчиво посмотрела в лицо доктору. Машинально он отметил, что глаза у нее и впрямь не то медовые, не то янтарные, как у тигрицы, с потрясающими золотистыми искорками, которые то вспыхивали, то исчезали. – Он здоров как лошадь, – упрямо повторил Волин, – а для чего он притворяется больным, мне неизвестно. Впрочем, данный феномен известен довольно давно и именуется ипохондрией. Полагаю, сударыня, что вашему дядюшке просто-напросто нравится, когда вы беспокоитесь из-за него, и чем больше вы переживаете, тем больше он чувствует свою значимость.
Произнося это, Волин мельком подумал, что, наверное, надо было преподнести ей новость о здоровье дядюшки в более светской и изящной форме; но доктор не забыл замечание Брусницкого о том, что баронесса и люди, подобные ей, никогда не пустили бы его дальше передней, если бы не необходимость, и оттого не стал выбирать слов. От Георгия Арсеньевича не укрылось, что его собеседница озадачена. Озадачена, но не удивлена. То, что он сказал ей, вовсе не являлось для нее сюрпризом. Интересно, почему? Уж не догадывалась ли она, что дядюшка дурачит ее?
– Это просто поразительно… – вырвалось у баронессы. – Вы… скажите, вы уверены, что все обстоит именно так?
– Абсолютно уверен, – твердо ответил доктор. – К сожалению, с такими мнимыми больными, как ваш дядя, очень трудно иметь дело. Если вы попытаетесь вывести его на чистую воду, он разыграет негодование, упадет в очередной обморок… То есть притворится, что упадет в обморок, потому что вещи такого рода симулировать легче всего…
– Что же мне делать? – спросила Амалия, и нечто, похожее на растерянность, прозвенело в ее голосе.
– Даже не знаю, госпожа баронесса, – устало ответил Волин. – Если человек болен, его можно вылечить; но если он притворяется, никто не может сказать, когда ему надоест изображать больного. Во всяком случае, вы можете не волноваться за здоровье своего родственника. Все его хвори существуют только в его воображении, и я бы даже рискнул сказать, что на самом деле он куда крепче, чем вы или я.
– Я очень рада, доктор, что мне пришлось иметь дело именно с вами, – сказала баронесса Корф, испытующе глядя на своего собеседника. – И хотя вы считаете, что у вас нет права брать с меня деньги, я все же не хотела бы быть вам должной. – Она протянула ему три рубля, и жест этот сопровождался такой бесподобной улыбкой, что, хотя Волин собирался отказаться, он и сам не заметил, как деньги оказались в его руке, и ему ничего не оставалось, кроме как спрятать их в карман. – Я только очень прошу вас никому ничего не говорить, – продолжала баронесса. – Дяде Казимиру нравится думать, что он болен, и если пойдут толки, он может вообразить бог весть что. С него станется решить, например, что на самом деле от него скрывают правду и что ему осталось жить совсем недолго. А так он будет изображать больного, пока ему не надоест, а когда это произойдет, он, вероятно, сразу же выздоровеет. И мы сможем вернуться в Петербург.
Доктор Волин ощутил приступ досады. Ну, конечно же, баронесса останется здесь ровно столько, сколько захочет ее дядя; а что, если он завтра же объявит, что чувствует себя превосходно и все его недомогания прошли?
– Можете не волноваться, сударыня, – пообещал Георгий Арсеньевич. – Я никому ничего не скажу.
Тут в гостиную вошла немолодая дама, чем-то похожая на Амалию, и баронесса представила ее доктору как свою мать Аделаиду.
– Как здоровье моего дорогого брата? – с тревогой спросила дама.
– Все гораздо лучше, чем мы думали, – сказала Амалия, посылая Волину предостерегающий взгляд. – Я тебе потом объясню.
Вызвав горничную, баронесса поручила ей проводить доктора, и Георгий Арсеньевич удалился с чувством, похожим на сожаление.
Выйдя на крыльцо, он услышал лай и увидел, как старая собака из последних сил спешит к человеку в кожаном пальто вроде офицерского и потрепанной фуражке, который вылезал из только что приехавшего экипажа. Подбежав к незнакомцу, она положила передние лапы на пальто и принялась размахивать кренделем облезлого хвоста, как флагом.
– Ах ты, Жучка! – растроганно воскликнул вновь прибывший и погладил ее. – Какая же ты старая стала… Ну, ну, ничего!
Хлопнула дверь флигеля, и в следующее мгновение Волин увидел генеральшу Меркулову. В первое мгновение он даже не узнал ее лица, настолько оно изменилось и словно налилось счастьем. Она выбежала наружу, как была, в темном платье с оборками, и даже не набросила на плечи шаль, хотя было уже довольно холодно.
– Федя! Феденька! Вернулся! – закричала она на весь сад молодым, хватающим за душу голосом и бросилась сыну на шею. – Вернулся! Боже мой, наконец-то, наконец-то! Феденька!
Она и плакала, и смеялась, и ощупывала небритое лицо сына, заросшее щетиной, а потом они обнялись и стояли так долго, не говоря ни слова. Черно-белая Жучка прыгала вокруг них, виляя хвостом, и сипло лаяла. Но тут Федор Меркулов заметил постороннего.
– Мама, что за доктор, зачем? Ты не заболела? – с тревогой спросил он.
Анна Тимофеевна тряхнула головой и вытерла слезы, блестевшие на щеках.
– Нет, это… это к нашим жильцам… Я сдала им дом, потому что… – она запнулась, подбирая слова.
– Впрочем, неважно, – сказал Федор, улыбаясь. – Раз ты так поступила, значит, нельзя было иначе… Стыдно признаться, но я ужасно голоден. И кто же сейчас живет в нашем доме?