Данный роман является вымыслом. Любое сходство с реальными людьми или событиями случайно.
– Денег нет, – сказал кассир.
– Но позвольте… – начал Басаргин.
– Нет денег, Максим Александрович, – повторил кассир, и в его тоне собеседник уловил нечто вроде сочувствия. – Заведующий распорядился вам не давать. Вы, говорит, материал не сдали. Аванс брали и не вернули…
– Послушайте, – начал заводиться Басаргин, – это какое-то недоразумение. Глебову можно сколько угодно брать авансы и кормить всех обещаниями, Стеничу… а я только один раз… Я статью не сдал, потому что болен был!
– А Поликарп Игнатьевич в курсе? – мягко осведомился кассир. И хотя тон его был предельно корректен, по выражению глаз, по тому, как остро они блеснули под стеклами очков, стало ясно, что человек, сидящий за окошечком кассы в редакции «Красного рабочего», не слишком-то склонен верить в отговорки собеседника.
Басаргин смирился. В конце концов, если он поругается еще и с кассиром Измайловым, ничего хорошего из этого не выйдет. Кассиры – народ злопамятный и всегда найдут способ напакостить, если редакционный работник задел их самолюбие. Придешь, к примеру, деньги получать, а кассир раз – и перерыв объявит или просто захлопнет окошечко без всяких объяснений. Опыт научил Максима Александровича никогда не ссориться с теми, кто ведает финансами: это всегда выходит боком.
– Скажите, – начал Басаргин, нервно растирая лоб, потому что у него вдруг начала болеть голова, – а если Поликарп Игнатьевич…
– Если Поликарп Игнатьевич скажет, что можно, тогда другое дело, – с готовностью отозвался Измайлов. – А так, поймите, нехорошо выходит. Он сам велел – Басаргину авансов не давать…
Чертыхнувшись про себя, Максим Александрович отправился искать заведующего, а найти его было весьма непросто. Редакция «Красного рабочего» помещалась в огромном здании на Солянке, которое некогда было воспитательным домом, а при Советах превратилось в Дворец труда. Сюда, как спички в коробку, кое-как втиснули несколько десятков учреждений, в числе которых оказались издательства, редакции журналов и газет, художественная выставка, сберкасса, всевозможные профсоюзные организации, почтовое отделение и магазин. Каждое утро трамваи приносили к Дворцу труда сотни служащих, которые ручейками вливались внутрь и растекались по бесчисленным кабинетам. Жизнь кипела в бывших дортуарах сирот, стрекотали пишущие машинки, верстались газетные полосы, из курилки в курилку носились последние сплетни. Человек, который попадал в лабиринт коридоров дворца впервые, был, наверное, очарован здешней суетой, но Максим Александрович Басаргин шагал, как приговоренный к смерти, и думал только о том, что у жены Вари нет приличного зимнего пальто и, стало быть…
– А, Максим!
Кто-то с размаху хлопнул его по плечу, Басаргин дернулся и повернулся. Так и есть – Глебов, его манера. Степан Сергеевич Глебов был розов, щекаст, жизнерадостен, и глаза его взирали на мир с непоколебимой уверенностью в своих силах. Он всюду ходил с трубкой, но, разумеется, совсем не потому, что главный редактор «Красного рабочего» Оксюкович курил трубку. И авансы за статьи Глебову с легкостью давали, конечно, потому что считали его талантливым, а не потому, что он был вхож в дом Оксюковича на правах кого-то вроде жениха.
– Ну? Что? Как? Вообще? – в присущей ему манере сыпал отрывистыми вопросами Глебов и тут же, не дожидаясь ответа, продолжал: – Слышал новость? О Колоскове?
– Нет, – хмуро ответил Басаргин.
Колосков был заместителем главного редактора. В августе он ушел в отпуск и должен был отправиться на юг, где его уже ждала отбывшая ранее жена с детьми, но на место назначения не приехал. Среди сотрудников «Красного рабочего» ходил упорный слух, что Колосков сбежал к любовнице, но кем она была, никто не мог сказать по причине того, что зам умело скрывал свою личную жизнь.
– Нашелся! – Глебов залился счастливым смехом. – Видели его! В Харькове! Там у него пассия… Говорят, певица! И красоточка… Все на месте!
Басаргин слушал, насупившись, и думал: почему все вокруг считают Глебова ловким малым и вообще молодцом, который своего не упустит, между тем как совершенно очевидно, что Степа – самый обыкновенный круглый дурак. «А может быть, он именно этим и берет, – мелькнуло в голове у Максима Александровича, – все видят, что он дурак, потому его не опасаются и хвалят, отлично зная ему цену». Вслед за этим пришла другая мысль, куда менее утешительная: «Но если он дурак, а я умный, почему я не могу выбить какой-то жалкий аванс? Почему…»
– Степа, – прервал он поток фраз Глебова, который живописал пассию Колоскова, ради которой тот бросил жену и троих детей, так увлеченно, словно пять минут назад видел певицу своими глазами, – мне нужен Поликарп, где он?
Заведующий редакцией носил двойную фамилию Федотов-Леонов, которая ставила Басаргина в тупик – да, впрочем, не только его. Так или иначе, по фамилии заведующего никто не называл, а говорили коротко и просто: Поликарп.
– С утра был здесь, – сообщил Глебов. Он сунул в рот трубку, выпустил дым и небрежно добавил: – Он попросил у меня книжку моих рассказов.
Это означало, что Глебов навязал заведующему свою книжку. Степа был косноязычен, не умел придумывать сюжетов и считал, что стряпчий – это повар, но зато у него имелось неоспоримое пролетарское происхождение и три месяца пребывания в Красной армии под конец Гражданской войны. Сейчас, в 1928 году, ему исполнилось 27 лет, и он с энтузиазмом смотрел в будущее, веря, что лично ему оно принесет только хорошее. Максим Александрович Басаргин был на десять лет старше собеседника и весь свой энтузиазм давно растерял. Верил он, пожалуй, только в литературу, которую любил всем сердцем, – но не в литературу Глебовых. Для «Красного рабочего» Басаргин сочинял фельетоны, писал очерки, разбирал бы и шахматные партии, если бы ему это поручили. Все говорили, что у него легкий стиль, не подозревая о том, скольких мучений ему стоит эта легкость. Работой своей Басаргин тяготился и по вечерам сочинял комедию, в которой отводил душу. Весной он отнес пьесу в театр, но шел уже сентябрь, а о пьесе не было ни слуху ни духу. Значит, опять убогая газетная работа без надежды напечататься по-настоящему, отдельной книжкой, опять нужда, опять жалобы Вари…
И он опять не сможет ничем ей помочь.
– Леля, – спросил Глебов у проходящей мимо машинистки в вязаном жилете поверх белой блузки. – Поликарп сейчас не у себя?
Выяснилось, что заведующего недавно видели в кабинете Лапина, который руководил отделом «За оборону СССР». Лапин, человек с суровым обветренным лицом и колючими глазами, не пользовался в редакции особой популярностью. Он прошел всю Гражданскую, ходил с орденом Красной Звезды, после полученных на войне ранений и контузий хромал на левую ногу и был глуховат. Басаргин подозревал, что Лапин, который воевал по-настоящему, а не три месяца, в глубине души презирает своих коллег, людей в массе штатских и к боевым действиям равнодушных. Когда того требовали обстоятельства, он мог изобразить сердечность, но вообще предпочитал держаться особняком и даже в столовой обычно садился за отдельный стол.
– Интересно, что Поликарп забыл у Лапина? – спросил Глебов и, не дожидаясь ответа, высказал догадку: – Наверное, от Кострицыной прячется. Небось опять ему скандал устроила из-за своих выкроек.
Несколько раз в месяц «Красный рабочий» печатал уменьшенные выкройки одежды, и каждый раз происходило одно и то же: места никогда не хватало, в итоге чертеж втискивали на какой-нибудь огрызок в несколько квадратных сантиметров. Рассмотреть пояснения к такому чертежу можно было разве что с лупой, и то не всегда. Это являлось источником постоянных переживаний для создательницы выкроек Кострицыной, которая относилась к своему делу серьезно, обижалась до слез на такое отношение и самозабвенно ругалась с редакторами.
– Поликарп Игнатьевич, ну как вы могли? Вы же обещали! Опять люди жалуются, что ничего не разобрать… Да у вас реклама какого-нибудь «Ночного экспресса» больше места занимает, чем мои несчастные выкройки!
– «Ночной экспресс» – объявление коммерческое, за деньги, – отвечал заведующий. – Фильм с Гарри Пилем[1], сверхбоевик как-никак…
– Поищем Поликарпа у Лапина, – предложил Глебов, поворачиваясь к Басаргину.
Максим Александрович предпочел бы идти один, но Глебов увязался за ним. У Лапина они выяснили, что заведующий уже ушел.
– Кажется, он сейчас у Должанского, – сказал бывший военный.
Должанский занимался в газете поэтическим отделом и был известен тем, что каждому автору вежливо говорил, что его стихи обещают большое будущее. Но Басаргину приходилось наблюдать и другого Должанского, который так выразительно зачитывал вслух худшие места из графоманских виршей, которые ему присылали, что присутствующие буквально катались от хохота.
– Идем к Должанскому, – объявил Глебов, и вдвоем с Басаргиным они покинули кабинет Лапина с портретом Фрунзе на стене.
Максим Александрович повеселел, и даже голова у него перестала болеть. Ситуация стала казаться абсурдной, и по писательской привычке он стал прикидывать в уме сюжет: «Учреждение, затерянное в недрах… ну, скажем, московского небоскреба… Служащие ищут начальника – и никак не могут его найти…»
– Старик, я слышал, ты комедию написал? – донесся до него голос Глебова.
Максим Александрович вздрогнул и остановился возле стенда, который доступными средствами призывал к активной борьбе с пьянством. На самодельном плакате из бутылки вылезала зеленая змея и пыталась вцепиться в синего гражданина, нацелившегося эту бутылку выпить. Судя по решительному виду пьяницы, змее всерьез грозила участь быть употребленной на закуску. Между собой остряки Дворца труда называли этот плакат «Призрак коммунизма» и «Чудное виденье».
– Кто сказал… – начал Басаргин.
– Леля, – ответил Степа, усмехнувшись. – Сказала, что перепечатывала текст для тебя на машинке… И ты просил никому не говорить.
Писатель уже овладел собой и, как ему казалось, принял безразличный вид.
– Ну, слушай… Это так… Первый опыт… Пьесы вообще писать тяжело…
– Я знаю, – небрежно кивнул Глебов. – Сам собираюсь написать одну штучку… Ты куда свою пьесу отнес? К Мейерхольду? В Художественный?
– В Театр сатиры.
– Ну… ну… А что так? Думаешь, там больше шансов? Не, брат. – Только что Басаргин был «стариком», и вот уже Степа определил его в «братья», не замечая, насколько дико звучат такие перемены. – Дерзать надо. Надо дерзать… Сатира – это что? Мещанский театр, мещанская публика… нэпманы…
Басаргину сделалось скучно. Он отлично знал, почему Глебову хотелось попасть на сцену: театр был золотой жилой, драматурги получали не только гонорар за пьесу, но и отчисления с каждого представления. Именно поэтому в театр рвались все, кто с грехом пополам освоил правила правописания, – и именно поэтому в драматургической сфере так ожесточенно топтали конкурентов, не гнушаясь никакими методами. «Ну а я? – подумал Басаргин. – Чего же хочу я? Ведь не ради же денег я затеял все это – точнее, не только ради денег… Хотя какая разница – все равно же ничего не вышло…»
Когда Максим Александрович и его несносный спутник вошли в кабинет Должанского, тот говорил по телефону, время от времени делая заметки на лежащем перед ним листе бумаги. Заведующий редакцией стоял возле окна, засунув руки в карманы. Это был высокий, могучий человек, про которого ходили слухи, что ему довелось одно время быть на Волге бурлаком, чтобы прокормить семью. Он не говорил, а громыхал, и по лицу его, когда он заметил Басаргина, пробежала легкая тень.
– Поликарп Игнатьевич, – бодро заговорил писатель, – я согласовал тему с Эрмансом… – Эрманс был секретарем редакции. – Столетие со дня рождения Льва Толстого…
– Темы надо не с Эрмансом согласовывать, а со мной, – прогромыхал гигант. – Это во-первых. Во-вторых… вы меня простите, Максим Александрович, но о Льве Толстом в этом году только ленивый не писал… На кой черт нам сто первый очерк о Льве Толстом? Что он нам дает?
Басаргин молчал – и не потому, что ему было нечего сказать, а потому, что если человеку надо объяснять значение Льва Толстого, обсуждать с таким собеседником нечего. Должанский бросил на писателя быстрый взгляд и отвел глаза.
– Да, да… – бормотал он в трубку. – Конечно… это может быть интересно…
– А вы, Максим Александрович, подвели редакцию, – продолжал громыхать заведующий. – Обещали побывать на матче сборной Москвы против сборной Ленинграда, помните? Ну и кто выиграл?
– Пять – три, Москва, – бодро пискнул откуда-то Глебов.
– Я заболел, – мрачно сказал Басаргин.
– Да, как на футбол ходить, так все больные. – Поликарп Игнатьевич недобро прищурился. – А как авансы брать, так почему-то здоровые…
Басаргин мог ответить, что посещение матчей вообще не входит в его обязанности, отделом спорта занимается Стенич, но вспомнил, что тот был в отпуске и поэтому, собственно, злополучный матч свалили на него.
– Чего вы от меня хотите? – не выдержал писатель. – Чтобы я дал статью о матче, о котором все уже забыли? Я же не говорю, что не собираюсь отрабатывать аванс. Лев Толстой вас, очевидно, не устраивает – что же тогда? Нет, ну я не спорю – что такое Лев Толстой против футбола, – добавил он, саркастически скривив рот. – Я могу для отдела театра что-нибудь написать. Для изо. – Так назывался отдел о живописи, графике, скульптуре и архитектуре. – Даже для «Науки и жизни» что-нибудь наплести про омолаживание, о котором сейчас говорят столько чуши…
– Тяжелый вы человек, Максим Александрович, – вздохнул заведующий, качая головой. – Скажите, почему вы перестали писать фельетоны?
Вот, пожалуйста. Начинается.
– Я… кхм… Почувствовал, что стал повторяться… Послушайте, Поликарп Игнатьевич, к чему этот разговор? Вы не хуже меня знаете, что мои последние фельетоны не были приняты.
– И что?
– Так. Не хочется, знаете ли, работать впустую.
– Ты, старик, не прав, – вклинился Глебов. – У меня тоже не все принимают… так что ж теперь, не писать?
Заведующий пристально посмотрел на Басаргина, побарабанил пальцами по столу.
– Скажите, как вы смотрите на то, что мы отправим вас брать интервью у Горького? – неожиданно спросил гигант.
Даже не глядя на Глебова, Басаргин почувствовал, как тот замер и напрягся. Однако – неужели Степа претендовал на то, чтобы встретиться со стариком и выудить у него несколько абсолютно ничего не значащих шаблонных фраз? В этом году Горький вернулся в СССР после нескольких лет отсутствия, но ходили слухи, что он вот-вот снова уедет обратно в Италию. Ходили, впрочем, и другие: уехать ему не дадут, потому что время такое – пролетарские писатели нужны здесь, а не где-то за границей, где они общаются черт знает с кем.
– Мне с товарищем Горьким говорить не о чем, – твердо и четко промолвил Басаргин, глядя заведующему в лицо.
«Взорвется? Станет кричать, что я ничего не понимаю? Ну и пусть».
– О Льве Толстом могли бы поговорить, – мягко, к его удивлению, заметил заведующий. – Алексей Максимович же знал его… Что нам с вами делать, Максим Александрович? – сам себя спросил он и тут же ответил: – Вот что. Дайте нам рассказ. Для литературной странички. В завтрашний номер…
Басаргин похолодел.
– В завтрашний номер ведь рассказ Черняка взяли… – заикнулся было Глебов.
Заведующий махнул рукой.
– Плагиат. Из «Сатирикона»[2]. Думал, раз старый журнал, то никто не догадается, но я все равно вспомнил, где читал его раньше… Не слово в слово, но явно плагиат. Даже некоторые имена совпадают.
– Вы хотите, чтобы я написал рассказ сегодня и сдал его до вечера? – спросил Басаргин сердито.
– Так ведь аванс вы взяли? Вернуть его не можете? Конечно, нет. Дайте мне нормальный рассказ. С человеческой интонацией, как вы умеете – а вы умеете. И не надо мне говорить, что у вас нет темы для рассказа, что вы больны и прочее. Не надо! Все у вас есть. Поймите, Максим Александрович, когда Колосков вернется – а он вернется, – он опять поставит вопрос о вашем увольнении.
– Опять? – машинально переспросил писатель.
– Ну, да. Вы совершенно зря с ним повздорили, лишнее это. Он еще до отпуска хотел вас выставить, но… в общем, не важно. Напишите хороший рассказ, чтобы мне было что предъявить. Мол, вы ценный работник, сколько лет отдали газете. Анкета у вас, правда, нехорошая…
Сидевший за столом Должанский повесил трубку и, потирая переносицу, несколько мгновений задумчиво смотрел на исписанный лист на столе. Потом взял его и, изодрав в клочья, выбросил в мусорную корзину, уже наполовину наполненную обрывками.
– Пойду покурю, – неизвестно кому сообщил он и вышел из кабинета.
– Доклад бы вам сделать какой-нибудь на общем собрании, о первой пятилетке, например, – продолжал Поликарп Игнатьевич. – Ну, подумайте… Жду рассказ. И никаких отговорок, Максим Александрович!
Он удалился, скрипя сапогами. Басаргин предпочел бы, чтобы Глебов тоже убрался вместе со своей вонючей трубкой и оставил его одного, но Степа мешкал.
– Ты это серьезно, о Горьком? – спросил он наконец. – Но так же нельзя. Он живой классик.
– Сволочь он, – не удержался Басаргин и тотчас же об этом пожалел. Нашел с кем откровенничать, в самом деле. Разнесет Глебов эти слова по редакции, и представят его в контрреволюционном свете. Мало ему подозрительной анкеты и непролетарского происхождения!
– Не, ну, сволочь не сволочь, – промямлил Степа, в непритворном изумлении глядя на собеседника, – но ведь такой случай представляется… Он молодых писателей любит…
– Какой я молодой, – бросил Басаргин в сердцах.
Он был худощав, светловолос, выражение лица упрямое и ироническое одновременно. Глаза казались светлыми до прозрачности и, казалось, всякого, кто приближается к их обладателю, могли прочитать до самого донышка души, где плещется жижица затаенных страстей и дремлют чудовища, которым нужен только повод, чтобы пробудиться. И хотя костюм Максима Александровича явно не мог похвастаться новизной, носил его Басаргин, как принц в изгнании. Редакционные барышни находили писателя «интересным мущиной», коллеги считались с его мнением, а он – он являлся в редакцию, как на каторгу, и каждый вечер мучительно, неотступно думал, на что он тратит свою жизнь и когда наконец придет хоть что-то настоящее, ради чего…
Его отвлек тенорок Глебова, который никак не мог слезть с темы Горького и зудел:
– Все знают, что Алексей Максимович любит возиться с начинающими, советы дает, то-се… Зря ты о нем так, старик! Пришел бы на интервью, ну и… того… мог бы с ним поговорить заодно… Насчет твоих книжек. Ну, или пьесы… А что? Он мог бы похлопотать… наверное. Наверху его слушают…
Дверь отворилась, взвизгнув, как рыночная торговка, которой попытались всучить фальшивый червонец, и на пороге возникло новое лицо. Это был молодой брюнет угрюмого вида, одетый вполне по советской моде 1928 года, то есть черт знает как – в гимнастерке, темно-серых брюках и почему-то новеньких бежевых ботинках. Поверх гимнастерки красовался бесформенный черный пиджак явно с чужого плеча.
– Вам кого, товарищ? – спросил Степа.
Вместо ответа незнакомец смерил его взглядом и переключился на Басаргина.
– По-моему, ему Должанский нужен, – негромко заметил Максим Александрович коллеге.
Глебов развеселился: спасаясь от визитов самопровозглашенных поэтов, Должанский даже обзавелся дверной табличкой с надписью «завхоз», но ничто не помогало. Имя было на слуху, его знали, ему несли и несли километры виршей – нескладных, безграмотных, кое-как срифмованных, восхваляющих революцию, ругающих контрреволюцию – и как можно было предъявлять претензии к их авторам, когда ведущие журналы были забиты точно таким же псевдопоэтическим хламом, только срифмованным чуть лучше и написанным более гладко?
– А, значит, ты Должанского ищешь! – Степа приосанился. Сталкиваясь с неопытными новичками, он особенно остро чувствовал свою значимость, а ему ужасно нравилось быть значительной персоной. – Если у тебя стихи про революцию, они могут пойти к 7 ноября, а сейчас рано.
– Про революцию для нас Маяковский напишет, – не удержался Басаргин. – Черта с два он кому уступит свое место…
– Ну вот, видишь, – продолжал Степа, обращаясь к посетителю, который молчал, буравя его взглядом. – Про революцию, чтоб тебя напечатали, надо очень хорошо писать. Или у тебя про деревню? Лучше бы про завод, газета-то рабочая. Сразу же тебе скажу: лирика не пойдет, упадочное сейчас не годится. Нужно про классовую борьбу, актуальные проблемы…
Незнакомец вздохнул и полез в карман.
– Московское управление угрозыска, помощник агента Опалин, – заученной скороговоркой пробубнил он, предъявляя удостоверение. – Ваши документики, граждане, а затем мы с вами побеседуем под протокол.