bannerbannerbanner
В благородном семействе

Уильям Мейкпис Теккерей
В благородном семействе

Полная версия

Сказать по правде, мистер Ганн с утра до ночи ровно ничего не делал. Это был теперь грузный лысый мужчина пятидесяти лет; по будням он ходил неряшливым франтом: шалевый жилет, эспаньолка на широком двойном подбородке, брыжи в табачных крошках, огромная булавка на груди и набор брелоков; он завел себе форменный флотский сюртук с большими перламутровыми пуговицами и всегда носил через плечо громоздкую и гремучую подзорную трубу, с которой часами расхаживал по набережной или молу и смотрел на корабли, на купальные колясочки, на учениц женских школ, гулявших парами по эспланаде, и на все, за чем только можно наблюдать в подзорную трубу. Он знал всех, кто имел хоть какое-то отношение к почтовым каретам, ходившим из Дила в Дувр и обратно, и в течение дня непременно бывал свидетелем прибытия или отбытия не одной из них: перекинется словечком с конюхом насчет его «норовистой серой кобылы» и удостоит легким кивком «стрелка» (то есть форейтора), а почтаря поклоном; с ними он мог бесплатно отправить в город пакет, раза два ему случалось затащить к себе сэра Лети-Кувырк (почтенного возницу легкой четырехместной экстренной почтовой кареты), о чем он вам рассказывал, неизменно добавляя, что кое-кто из компании при этом изрядно нагрузился. Сам он не наведывался в большие гостиницы; зато знал о каждом, кто приехал туда или уехал; и был большим человеком в «Сумке Подмастерья» и в «Сороке и Кубке», где являлся председателем клуба; пел басовую партию в «Минхере Ван Данке», «Волке» и других хоровых песнях и ездил на пароходе до Лондона и обратно так часто, как хотел, безвозмездно получая на борту «свой харч». Таков он был, Джеймс Ганн. Иные, когда писали ему, именовали его «Джеймс Ганн, эсквайр».

Превратность судьбы и былой их блеск – об этом почтенный Ганн и вся его семья не уставали говорить; и следует отметить, что для людей известных наклонностей такого рода материальные, как их называют, беды вовсе не являются бедой, а напротив того – доподлинной удачей. Ганн, например, пока «Торговый дом Ганн и Блаббери» не прекратил своего существования, пил по преимуществу портвейн и бордо, ныне же вынужден был перейти на бренди и джин. А их он любил в сто раз больше, чем вино; да еще мог теперь рассуждать о винах и ставить себе в великую заслугу, что отказался от них. К тому же тогда, в дни процветания, ему как джентльмену было не к лицу заглядывать в кабаки, где теперь он был завсегдатаем; зала таверны, песок на ее полу доставляли Ганну наивысшее удовольствие. Раньше он вынужден был проводить ежедневно долгие часы в темной, неуютной конторе на Тема-стрит; а Ганн терпеть не мог заниматься книгами и делами – разве что чужими. Вкусы у него были низменные: он любил кабацкие шутки, кабацкую компанию; а теперь, после разорения, его в упомянутых нами «Сумке Подмастерья» и в «Сороке» почитали отличным малым, настоящим джентльменом, тогда как в Патни он слыл среди своих светских приятелей заурядным пошляком. Видно, иному так уж на роду написано – потерпеть крушение и только выиграть на том.

Да и Джули, или «миссис Г.», как чаще называл ее муж, тоже немало выгадала на своих потерях. Она самым беспардонным образом хвасталась теперь своими былыми знакомствами; послушать ее, так она была принята в лучших домах и состояла в родстве с доброй половиной высшей знати. Главным ее занятием стало глотать лекарства да чинить и лицевать свои платья. Она всегда питала пристрастие к дешевой роскоши, любила лотереи, и приглашения на чашку чая, и прогулки по набережной, где порхала вместе с дочками беззаботным мотыльком. Она не роняла своего сословного достоинства, не упускала случая напомнить своим нахлебникам, что она «из благородных», и очень грубо обращалась со служанкой Бекки и бедняжкой Карри, свеею младшей дочкой.

Потому что прилив сменяется отливом, и теперь вся нежность материнского сердца изливалась на «барышень Уэлсли Макарти», как раньше, во дни процветания в Патни, изливалась на Каролину. Миссис Ганн чтила и любила своих старших дочерей, высокородных наследниц полутора тысяч фунтов, и презирала нищенку Каролину, равно презираемую (как Золушка в самой чудесной из сказок) четой своих спесивых и бессердечных сестер. Это были рослые, статные, чернобровые девицы, беззастенчивые, бойкие, пышущие здоровьем и весельем. Каролина же – бледная и тоненькая, белокурая, с кроткими серыми глазами. Незаметная в своем затрапезном ситцевом платьице, она никому не представлялась красавицей; тогда как две старшие сестры в пышном пестром муслине, в розовых шарфах и в искусственных цветах, в золоченых ferronnieres[4] и прочих побрякушках, в кругу Ганнов были провозглашены настоящими леди, очень воспитанными и прелестными. У них были пунцовые щеки, белые плечи; лоснящиеся локоны громоздились в изобилии над их сияющими лбами, черные и скользкие, точно пиявки. Такие чары, сударыня моя, не могут не возыметь своего действия; и для Каролины было счастьем, что она не обладала ими, так как иначе она могла бы вырасти такою же тщеславной, легкомысленной и вульгарной, как эти девицы.

Покуда те всячески развлекались или сидели за чайным столом где-нибудь в гостях, обычным уделом Карри было оставаться дома и помогать служанке в бесчисленных работах, какие требовались в заведении миссис Ганн. Она помогала одеваться маменьке и сестрицам, подавала папеньке чай в постель, предъявляла счета нахлебникам, принимала на себя их брань, если это были дамы, и нередко подсобляла на кухне, когда нужно было что-нибудь испечь или состряпать в добавление к обычному меню. К двум часам ей полагалось приодеться к обеду, а в долгие вечера, покуда старшие девицы бренчали на рояле, мамаша возлежала на диване, а Ганн» посапывал над стаканом в своем кабаке, Карри занималась нескончаемой штопкой и починкой на всю семью. И впрямь, тяжелый жребий выпал тебе, бедняжка Каролина! После светлых дней твоего детства ни единого радостного часа – ни дружбы, ни веселых игр в кругу подруг, ни материнской любви; потому что, когда умерла материнская любовь, те родственные чувства со стороны остальных, которые она за собой влечет, тоже увяли и умерли. Во всей семье только Джеймс Ганн смотрел на дочь добрыми глазами и обращался к ней порой со словом грубоватой ласки. Каролина, однако, не жаловалась, не проливала бесконечных слез, не призывала смерть, как могло бы это быть, если бы она росла в более изысканном кругу. Бедная девушка не отдавала себе отчета, в каком положении она находится; она несла свое горе молча и терпеливо; ведь это было то же горе, какое несут в нашем обществе тысячи и тысячи женщин, и чахнут от него, и умирают; оно слагается из нескончаемого мелкого тиранства, долгого пренебрежения и злобной надоедливой придирчивости, сносить его труднее, чем любые муки, из-за каких мы, представители сильного пола, готовы вопить: «Ai, cti!»[5] В нашем общении со светом (проводимом с той сердечностью, какую нам являют в комедии сэр Гарри со своей супругой – двое крашеных умильных глупцов, твердящих фразы, выученные по книге), когда мы сидим и смотрим на улыбающихся актеров, мы время от времени бросаем взгляд за кулисы, – как же она жалка, открывающаяся при этом человеческая природа! Особенно в женщинах, которые тем более склонны к обману, что им больше надобно скрывать, так как они больше чувствуют, больше живут, нежели мы, мужчины, имеющие свое дало, свои удовольствия и честолюбивые устремления, уводящие нас из дому. Нам достаются на долю так называемые большие удары судьбы, им же – мелкие несчастья. Покуда мужчина размышляет, работает, сражается на стороне, домашние невзгоды падают на женщину; и эти маленькие горести так тяжки, настолько они злей и горше, чем большие, что я бы не поменялся своим положением – нипочем не поменялся! – ни с Еленой Троянской, ни с королевою Елизаветой или миссис Кутс, ни с самой счастливой женщиной, какую знает история.

Вот так, описанным нами образом, и жило семейство Ганна. Мистеру Ганну жилось только лучше, благодаря его «несчастью», супруге его – лишь немногим хуже; две девицы значительно выгадали в новых обстоятельствах, переместивших их в то общество, где наследство в три тысячи фунтов делало их богатыми невестами; а бедная маленькая Каролина была нисколько не счастливей любого несчастливого создания на земле. Лучше остаться одной на свете, совсем без друзей, чем иметь притворных друзей и не встречать у них сочувствия; иметь близких, с которыми вас соединяет не родство, а труп родства, обязывая вас нести через всю вашу жизнь тяготы и путы этой бездушной, холодной близости.

Я не хочу сказать, что Каролине могла бы прийти в голову такая метафора или что она хоть подозревала, как омерзительны узы, которые вяжут ее с маменькой и сестрами. Она чувствовала, что ею помыкают и что она одинока; но это не делало ее завистливой, а только приниженной и угнетенной, порождало желание не столько противиться несправедливости, сколько терпеливо ее сносить. Она едва осмеливалась сама об этом подумать. Унижения и тиранство заменяли ей воспитание и выработали в ней манеру поведения, удивительно мягкую и спокойную. Странно было видеть, что в такой семье выросла такая девушка; соседи отзывались о ней с пренебрежительным сочувствием: «Бедная дурочка, – говорили они, – она и мухи не обидит». Но для меня это вернейший признак благородства, если чернь смотрит на тебя вот так свысока.

Не надо думать, что старшие сестры, девицы на возрасте, никогда не получали предложения руки и сердца: получали, конечно, не раз; и не раз бывали пылко влюблены. Но ряд несчастных обстоятельств вынудил их остаться до сей поры в девичестве. Так, к Розалинде посватался некий адвокат; но, узнав, что она получит сразу после свадьбы не все полторы тысячи фунтов, а только семьсот пятьдесят, злодей безжалостно от нее отступился, не посмотрев на ее красоту. И еще был сражен ее чарами некий аптекарь; но урожденной Уэлсли Макарти было б не к лицу жить при магазине, и она выжидала чего-нибудь получше. Лейтенант Своббер, когда служил во флоте береговой охраны, два месяца квартировал у Ганнов; и если писем, долгих прогулок и пересудов на весь город достаточно, чтобы сладить брак, то брак между ним и Изабеллой должен был состояться. Все же Изабелла оставалась незамужней; а лейтенант, став полковником в Испании, как видно, забыл и думать о ней. Она между тем нашла утешителя в лице веселого молодого виноторговца, который незадолго перед тем поселился в Брайтоне, держал кабриолет, выезжал на псовую охоту и был, по общему мнению, очень мил – настоящий джентльмен! И был еще некий французский маркиз с самыми изящными черными усиками – он запечатлел глубокий след на сердце Розалинды, повстречавшись с ней однажды в библиотеке, после чего по целому ряду самых удивительных случайностей каждый день попадался ей на пути, когда она прохаживалась с сестрой по молу.

 

Между тем кроткая маленькая Каролина, сколько ее ни затаптывали, росла и расцветала. Бледненькая, худенькая, в веснушках и бедно одетая, она все же не лишена была прелести, которую иные предпочли бы дешевому блеску и грубой пунцово-белой красоте барышень Макарти. Мы как раз подошли к той поре ее жизни, когда Каролина, к удивлению маменьки и сестер и к полному удовольствию Джеймса Ганна, эсквайра, зажгла страсть в груди очень достойного молодого человека.

Глава II
Как миссис Ганн заполучила двух жильцов

Шел зимний сезон, когда произошли события, о которых рассказывает наша повесть; и так как в эту пору ни один из тысячи пансионов Маргета не имеет постояльцев, миссис Ганн, обычно вынужденная в безрадостный этот сезон занимать сама и первый, и второй, и третий этажи евоего заведения, посчитала себя необыкновенной счастливицей, когда стечение обстоятельств привело в ее дом не одного, а даже двух жильцов.

Появлением первого нахлебника она была обязана своим дочкам. Когда эти две девицы в один прекрасный день прохаживались по своей улице, вспоминая радости последнего сезона, и лотерею-аллегри, и вечеринки с пением при библиотеках, и упоительное веселье балов в Воксхолле, они попались на глаза и, как видно, приглянулись одному молодому джентльмену, который брел не спеша по улице.

Он поглядел на них, и, надо сказать, девицы тоже поглядели на него, сунулись головами друг дружке под шляпку, и захихикали, и сказали: «Боже!» и потом остановили на молодом джентльмене твердый взгляд. Глаза у них были черные, щеки ярко-красные. Вообразите же, как забились сердца у мисс Беллы и мисс Линды, когда джентльмен, выпустив монокль из глаза, так-таки перешел на их тротуар и сказал:

– Милые дамы, мне нужно снять себе комнаты, и я был бы очень рад посмотреть те, что сдаются, как я вижу, в вашем доме.

«По какому волшебству он догадался, что это наш дом?» – подумали Белла и Линда (они всегда думали заодно). Да по тому простому признаку, что мисс Белла только что вставила ключ в дверной замок.

Как горько пожалела миссис Джеймс Ганн, что на ней не было ее лучшего платья, когда приезжий – приезжий в феврале месяце! – зашел в ее дом смотреть комнаты. Она, однако, постаралась возместить небрежность своего наряда достоинством осанки; спросила джентльмена, кто может его порекомендовать, объяснила ему, что сама она – благородная дама, так что в ее пансионе он будет располагать большими преимуществами; и в конце концов согласилась принять его в дом за двадцать шиллингов в неделю. Блестящие глазки молодых девиц помогли сладить дело; но миссис Джеймс Ганн по сей день убеждена, что только редкое достоинство ее манеры и бойкость похвальбы своими семейными связями привлекали в ее дом сотни жильцов, которые без нее никогда бы сюда не наведались. – Джентльмены, – сказал в тот же вечер мистер Джеймс Ганн в «Сумке Подмастерья», – у нас новый жилец, и я ставлю всем по стакану – выпить за его здоровье. Новый жилец, ничем не примечательный, кроме очень черных глаз, изжелта-бледного лица да обыкновения до полудня валяться в постели, покуривая сигару, назвался Джорджем Брэндоном, эсквайром. Что касается его нрава и привычек, так на покорнейшую просьбу миссис Ганн заплатить вперед он рассмеялся и протянул ей банкнот; он никогда не вступал в спор по поводу ее счетов, много гулял и съедал по две бараньих отбивных per diem.[6] Благородным девицам, всегда просматривавшим, как это в обычае у благородных девиц, все ящики и письма жильцов, не удалось обнаружить ни одного документа касательно их нового нахлебника, кроме счета из харчевни «Альбион», означенного именем Джорджа Брэндона, эсквайра. Все прочие бумаги, которые могли бы пролить свет на его биографию, хранились под хитрым запором в брамовской шкатулке, равным образом отмеченной инициалами Д. Б. И хотя всего этого маловато, чтобы судить о человеке, было в мистере Брэндоне нечто такое, что позволило дамам в доме миссис Ганн дружно провозгласить его истинным джентльменом.

Я счастлив сообщить вам, что при таких обстоятельствах мисс Розалинда и мисс Изабелла имели обыкновение очень часто наведываться в апартаменты жильца, то неся забытую к завтраку салфетку, то со стыдливым румянцем подавая недельный счет – потому что, говорили они, извиняясь, мамы нет дома, и добавляли, что джентльмену, они надеются, «все пришлось по вкусу».

Обе мисс Уэлсли Макарти пользовались каждым случаем иавестить таким порядком мистера Брэндона, и тот принимал обеих с такой очаровательной свободой обращения, поистине джентльменской, разглядывая их с головы до пят по всем статьям и так серьезно останавливая на их лицах свои большие черные глаза, что девицы, ярко вспыхнув, отворачивались – в крайнем смущении и все же польщенные, а после вели о нем долгие разговоры.

– Боже мой, Белл, – скажет мисс Розалинда, – что за тип этот Брэндон! Мне он, право, ну совсем не нравится! – А уж большего комплимента мужчине женщина сделать не может.

– Мне тоже нисколечко, – ответит Белл. – Он смотрит так в упор и такие вещи говорит! Только что, когда Бекки принесла ему бумагу и сургучи – глупая девчонка принесла и черный и красный, так я взяла их у нее, чтобы спросить, какой ему нужен, – и как вы думаете, что он сказал?

– Да, дорогая, что же? – вмешалась миссис Ганн.

– «Мисс Белл, – говорит он, глядя мне в лицо, – и какими глазами! – Я возьму оба: красный, потому что он, как ваши губки; и черный, потому что он, как ваши волосы; и еще атласную бумагу – потому что она, как ваша кожа!» Как любезно – как по-джентльменски!

– Подумать только! – воскликнула миссис Ганн.

– Нет, честное слово, по-моему, это грубо! – возмутилась мисс Линда. Если бы он сказал это мне, я бы дала ему пощечину за такую наглость! – И Линда десять минут спустя пошла к нему в комнату – проверить, посмеет ли он сказать и ей что-нибудь такое. Что сказал ей мистер Брэндон, я так и не узнал; но муки зависти, побудившей мисс Линду резко осадить сестру, уступили место приятному расположению духа, и она предоставила Белле говорить о новом нахлебнике, сколько ей будет угодно.

А теперь, если читателю не терпится узнать, что представлял собою мистер Брэндон, то пусть он прочтет его нижеследующее письмо. Оно адресовано было не более и не менее, как некоему виконту; и с нарочитой небрежностью было отдано в руки Бекки, служанки, чтобы та снесла его на почту. Бекки же, перед тем как исполнять такие поручения, всегда показывала письма своей хозяйке или одной из барышень (не надо думать, что мисс Каролина была на этот счет хоть чуточку менее любопытна, чем ее сестры); и когда наши дамы увидели на конверте имя его сиятельства виконта Синкбарза, их почтение к жильцу еще возросло против прежнего.

4Диадемах (франц.).
5Горе, горе! (греч.).
6В день (лат.).
1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14 
Рейтинг@Mail.ru