Книга Глиняный круг читать онлайн бесплатно, автор Юай Чоксахват – Fictionbook
Юай Чоксахват Глиняный круг
Глиняный круг
Глиняный круг

3

  • 0
Поделиться

Полная версия:

Юай Чоксахват Глиняный круг

  • + Увеличить шрифт
  • - Уменьшить шрифт

Юай Чоксахват

Глиняный круг

Глиняный круг

Yuai Choksahwat

Серия «Книга времени»


Чтение в удовольствие!

В день своего тридцатилетия Игоря Синицына уволили из небольшого автосервиса, где он зарабатывал на жизнь. В приказе об увольнении значилось, что он отстраняется от работы в связи с прогрессирующей апатией и излишней задумчивостью, не соответствующей общему темпу.

Синицын собрал свои вещи в рюкзак и вышел из общежития, чтобы на свежем воздухе осмыслить будущее. Но воздух был спертым, неподвижные тополя удерживали духоту в листве, и пыль уныло лежала на безлюдной улице – природа застыла. Синицын не знал, куда идти, и прислонился к покосившемуся забору детского дома на окраине города, где сирот готовили к труду и общественной пользе. Дальше город заканчивался – там располагался только пивной ларек для разнорабочих и низкооплачиваемых, стоявший без всякого двора, а за ларьком возвышался песчаный холм, и одинокая береза росла на нем посреди ясного дня. Синицын дошел до ларька и вошел внутрь, привлеченный оживленными голосами. Здесь собирались люди, пытавшиеся забыть о своих проблемах, и Синицыну стало немного легче среди них. Он пробыл в ларьке до вечера, пока не поднялся ветер, предвещавший перемену погоды; тогда Синицын подошел к открытому окну, чтобы увидеть наступление ночи, и заметил березу на песчаном холме – она раскачивалась от ветра, и ее листья с тихим шелестом сворачивались. Где-то вдалеке, наверное, в парке администрации, играл духовой оркестр: однообразная, тоскливая мелодия уносилась ветром через пустырь, потому что радость была редким гостем, и оркестр проводил свой вечер в бездействии. После ветра снова наступила тишина, и ее окутал еще более густой мрак. Синицын сел у окна, чтобы наблюдать за нежной тьмой ночи, слушать разные печальные звуки и чувствовать боль в сердце, зажатом в тиски ребер.

– Эй, бармен! – раздалось в затихшем заведении. – Налей нам два бокала – горло промочить!

Синицын давно заметил, что в пивной люди всегда приходили парами, как женихи и невесты, а иногда и целыми компаниями.

Бармен на этот раз пива не подал, и двое пришедших монтажников вытерли грязными рукавицами пересохшие рты.

– Тебе, дармоед, рабочий человек должен указывать, а ты выпендриваешься!

Но бармен берег свои силы от рабочих перегрузок для личной жизни и не вступал в перепалки.

– Заведение, граждане, закрыто. Идите домой.

Монтажники взяли со стола по соленому кренделю и вышли вон. Синицын остался один в пивной.

– Гражданин! Вы заказали всего один бокал, а сидите здесь целую вечность! Вы платили за пиво, а не за аренду помещения!

Артем сжал свой рюкзак и вышел в ночь. Звёздное небо давило на Артема своей невыносимой яркостью, но в городе уже погасли огни, и те, у кого была возможность, спали после ужина. Артем спустился по осыпающейся земле в канаву и лёг там ничком, чтобы заснуть и забыться. Но для сна нужно было спокойствие разума, вера в жизнь, прощение прошлых обид, а Артем лежал в сухом напряжении сознания и не знал, полезен ли он миру, или мир прекрасно обойдётся без него? Из неизвестного места подул ветер, чтобы люди не задохнулись, и тихий лай собаки из пригорода напомнил о её службе.

— Скучно собаке, она живёт только благодаря рождению, как и я.

Тело Артема побледнело от усталости, он почувствовал холод на веках и закрыл ими уставшие глаза.

Пивнушка уже открывалась, ветры и травы уже трепетали от солнца, когда Артем с тоской открыл налившиеся влагой глаза. Ему снова предстояло жить и есть, поэтому он пошёл в профком — защищать свой никому не нужный труд.

— Администрация говорит, что ты стоял и думал посреди цеха, — сказали в профкоме. — О чём ты думал, товарищ Артемьев?

— О плане жизни.

— Завод работает по готовому плану корпорации, а план личной жизни ты мог бы разрабатывать в клубе или коворкинге.

— Я думал о плане общей жизни. Своей жизни я не боюсь, она мне понятна.

— Ну и что бы ты мог сделать?

— Я мог бы придумать что-нибудь вроде счастья, а от душевного подъёма улучшилась бы производительность.

— Счастье произойдёт от материального благополучия, товарищ Артемьев, а не от смысла. Мы тебя отстоять не можем, ты человек несознательный, а мы не хотим оказаться в отстающих.

Артем хотел попросить какой-нибудь самой простой работы, чтобы хватило на еду: думать же он будет в свободное время; но для просьбы нужно уважение к людям, а Артем не видел от них сочувствия к себе.

— Вы боитесь быть в отстающих: они — крайние, и сели на шею!

— Тебе, Артемьев, государство дало лишний час на твою задумчивость — работал восемь, теперь семь, ты бы и жил молча! Если все мы сразу задумаемся, то кто работать будет?

— Без мысли люди действуют бессмысленно! — произнёс Артем в раздумье.

Он ушёл из профкома без помощи. Его путь лежал через летний город, вокруг строили новые дома и благоустраивали территорию — в этих домах будут молча существовать бесприютные массы. Тело Артема было равнодушно к комфорту, он мог жить без изнеможения на открытом воздухе и страдал от своего несчастья во время сытости, в дни покоя в прошлой квартире. Ему ещё раз пришлось пройти мимо пригородной пивной, ещё раз он посмотрел на место своей ночёвки, там осталось что-то общее с его жизнью, и Артем оказался в пространстве, где перед ним был только горизонт и ощущение ветра в лицо.

Примерно через километр показался дом смотрителя трассы. Привыкнув к тишине, этот человек громко ругался с женой, а та сидела у распахнутого окна с малышом на руках и отвечала мужу бранными словами. Ребенок же молча теребил край своей футболки, все понимая, но ничего не говоря.

Это молчаливое терпение ребенка тронуло Игната. Он увидел, что родители потеряли смысл жизни и полны злобы, а ребенок просто растет, не жалуясь, готовясь к страданиям. Игнат решил сосредоточиться, не жалеть сил на размышления, чтобы вскоре вернуться к дому смотрителя и рассказать этому разумному ребенку о тайне жизни, которую его родители постоянно забывают. «Их тела сейчас просто существуют автоматически, – подумал Игнат о родителях, – они не чувствуют сути».

– Почему вы не чувствуете сути? – спросил Игнат, обращаясь к окну. – У вас ребенок растет, а вы ругаетесь – ведь он для чего-то родился.

Муж и жена со страхом совести, скрытым за злобой на лицах, смотрели на незваного свидетеля.

– Если вам нечем жить спокойно, лучше бы вы любили своего ребенка – вам станет легче.

– А тебе чего здесь надо? – со злобной насмешкой в голосе спросил смотритель дороги. – Идешь – и иди себе, для таких, как ты, дорогу и построили…

Игнат замер посреди дороги в нерешительности. Семья ждала, пока он уйдет, держа злобу наготове.

– Я бы ушел, но мне некуда. Далеко ли здесь до другого города?

– Близко, – ответил смотритель, – если не будешь стоять, дорога доведет.

– А вы любите своего ребенка, – сказал Игнат, – когда вы умрете, он останется.

Сказав это, Игнат отошел от дома смотрителя примерно на километр и сел на край канавы. Но вскоре он почувствовал сомнение в своей жизни и слабость тела без истины. Он не мог больше идти и работать, не зная, как устроен мир и к чему стремиться. Игнат, измученный размышлениями, лег в пыльную траву у дороги. Было жарко, дул дневной ветер, и где-то в деревне кричали петухи – все предавались бессмысленному существованию, один Игнат отделился и молчал. Сухой, опавший лист лежал рядом с головой Игната. Его принес ветер с далекого дерева, и теперь этот лист должен был смириться с землей. Игнат поднял сухой лист и спрятал его в потайной карман своей сумки, где он хранил всякие предметы, связанные с несчастьем и безвестностью. «У тебя не было смысла в жизни, – с грубым сочувствием подумал Игнат, – лежи здесь, я узнаю, зачем ты жил и погиб. Раз ты никому не нужен и валяешься среди мира, то я буду тебя хранить и помнить».

– Все живет и страдает в мире, ничего не осознавая, – сказал Игнат у дороги и встал, чтобы идти, окруженный всеобщим терпеливым существованием. – Как будто кто-то один или несколько немногих вырвали из нас убежденное чувство и забрали его себе.

Он шел по дороге до изнеможения. Изнашивался Игнат быстро, как только его душа вспоминала, что он перестал знать истину.

Вдали уже проступал город; дымились его частные пекарни, и закатное солнце золотило пыль над домами, поднятую потоком машин. Город начинался с автомастерской, где как раз, когда туда подошел Тихон, чинили внедорожник, пострадавший на ухабистой дороге. Подле столба стоял тучный инвалид и обращался к мастеру:

— Слышь, Борь, подсыпь табачку, а то опять замок ночью взломаю!

Борис, копаясь под машиной, не ответил. Тогда калека ткнул его костылем в бок.

— Брось ты возиться, Борь, дай табаку! А то убытков наделаю!

Тихон замедлил шаг, увидев, как из глубины города по улице движется колонна школьников, идущих на репетицию парада, а впереди играл уставший духовой оркестр.

— Я ж тебе вчера целую сотку дал, — проворчал Борис. — Дай хоть неделю покоя! А то я терплю-терплю, возьму и костыли твои сожгу!

— Жги! — согласился инвалид. — Меня ребята на коляске привезут, крышу с мастерской снесу!

Борис, отвлекшись на детей, подобрел и насыпал увечному табаку в кисет:

— Грабь, саранча!

Тихон заметил, что у калеки не было ног – одной совсем, а вместо другой – деревянный протез; держался тот, опираясь на костыли и напрягая деревяшку вместо правой ноги. Зубов у инвалида не было, он их сточил начисто, зато наел огромное лицо и грузное тело; его маленькие, карие глаза смотрели на мир с жадностью обделенного, с тоской накопившейся злобы, а во рту его шевелились десны, произнося беззвучные мысли безногого.

Оркестр школьников, удаляясь, заиграл бодрый марш. Мимо автомастерской, с сознанием важности своего дела, четким шагом шли девочки в форме; их худенькие, крепнущие тела были одеты в синие юбки и белые блузки, на серьезных, сосредоточенных лицах красовались красные пилотки, а их ноги были покрыты нежным пушком юности. Каждая девочка, двигаясь в ногу со строем, улыбалась от чувства своей значимости, от осознания серьезности жизни, необходимой для поддержания строя и силы движения. Многие из этих школьниц родились в трудные времена, когда экономика страны переживала кризис, и не все дети получали достаточно питания, потому что их матери выживали на скудных пособиях; поэтому на лицах многих девочек осталась печать ранних лишений, худоба и недостаток красоты. Но счастье детской дружбы, предвкушение светлого будущего в играх и достоинстве своей строгой свободы отражались на детских лицах важной радостью, заменявшей им красоту и домашний уют.

Тихон стоял в нерешительности перед шествием этих незнакомых ему, воодушевленных детей; ему казалось, что школьники, наверное, знают и чувствуют больше его, потому что дети – это время, созревающее в свежем теле, а он, Тихон, уступает дорогу спешащей, действующей молодости в тишину безвестности, как тщетная попытка жизни добиться своей цели. И Тихон почувствовал стыд и прилив энергии – он захотел немедленно постичь всеобщий, глубокий смысл жизни, чтобы идти впереди детей, быстрее их смуглых ног, наполненных твердой нежностью.

Алёнка, в красном галстуке, выскочила из строя прямо в рожь, что подступала к заводскому цеху, и сорвала колосок. Движение получилось каким-то порывистым, и на миг обнажилась детская спина, а затем она исчезла, оставив после себя странное чувство у двоих – уволенного фрезеровщика, Игната, и безногого попрошайки. Игнат посмотрел на калеку. Тот нахмурился, лицо налилось кровью, он издал какой-то невнятный стон и зашевелил рукой в кармане старой куртки. Игнат наблюдал за настроением этого сильного, но изувеченного человека, и радовался, что таким, как он, никогда не понять радости советских детей. Однако калека продолжал смотреть вслед пионерской колонне, и Игнат вдруг испугался за их невинность.

– Смотрел бы ты лучше в другую сторону, – сказал он инвалиду. – Лучше бы закурил.

– Марш отсюда, умник! – процедил безногий.

Игнат не сдвинулся с места.

– Я кому говорю? – повторил калека. – Нарваться хочешь?

– Нет, – ответил Игнат. – Я просто испугался, что ты что-нибудь скажешь этой девочке или как-нибудь повлияешь на неё.

Инвалид в своей обычной муке опустил большую голову к земле.

– Что я скажу ребёнку, дурак? Я смотрю на детей, чтобы помнить, потому что скоро умру.

– Это, наверное, на той войне тебя покалечило, – тихо произнёс Игнат. – Хотя инвалиды тоже стариками бывают, я видел.

Увечный человек поднял глаза на Игната, в них читалась злоба и превосходящий ум; он помолчал, сдерживая гнев, а потом медленно, с ненавистью сказал:

– Старики такие бывают, а вот калек таких, как ты, – нету.

– Я на настоящей войне не был, – сказал Игнат. – Тогда бы и я вернулся оттуда не целым.

– Вижу, что не был: откуда же ты такой дурак! Когда мужик войны не видел, он как нерожавшая баба – идиотом живёт. Тебя ж насквозь видно!

– Эх!.. – жалобно произнёс Игнат. – Смотрю на детей, а самому так и хочется крикнуть: «Да здравствует Первое мая!»

Пионерский оркестр затих и заиграл вдалеке марш. Игнат продолжал томиться и пошёл в город.

До самого вечера Игнат бродил по городу, словно ожидая, когда мир станет понятным. Однако ему по-прежнему было неясно, и он ощущал в глубине себя тихое место, где ничего не было, но ничто не мешало чему-то начаться. Как сторонний наблюдатель, Игнат ходил мимо людей, чувствуя нарастающую силу горюющего ума и всё больше уединяясь в тесноте своей печали.

Только сейчас он увидел центр города и строящиеся объекты. Вечерние фонари уже горели на строительных лесах, но полевой свет тишины и увядающий запах осени проникли сюда из пригорода и стояли нетронутыми в воздухе. Отдельно от природы, в светлом кругу электричества, с усердием работали люди, возводя кирпичные стены, шагая с носилками по деревянным лесам. Игнат долго наблюдал за строительством неизвестной ему башни; он видел, что рабочие двигались равномерно, без лишней силы, но что-то уже было сделано для завершения постройки.

— Не обесценивается ли жизнь, когда возводятся здания? — сомневался Егоров. — Человек строит дом, а сам разрушается. Кто тогда будет жить?

Он ушел из центра города на окраину. Пока шел, опустилась безлюдная ночь; лишь вода и ветер населяли эту даль и природу, и только птицы могли воспеть грусть этого огромного пространства, потому что они летали высоко и им было легче.

Егоров забрел на пустырь и нашел теплую яму для ночлега; спустившись в эту впадину, он положил под голову рюкзак, куда собирал всякие мелочи для памяти, опечалился и уснул. Но какой-то человек с триммером в руках вошел на пустырь и начал косить траву, росшую здесь испокон веков.

К полуночи косарь подошел к Егорову и велел ему встать и уйти с территории.

— Чего тебе? — неохотно спросил Егоров. — Какая тут территория, это просто заброшенное место.

— А теперь будет территория. Теперь здесь будет стройка. Приходи утром посмотреть, это место скоро исчезнет под фундаментом.

— А где же мне быть?

— Можешь в вагончике переночевать. Иди туда и спи до утра, а утром разберешься.

Егоров пошел по указанию косаря и вскоре увидел дощатый вагончик на месте бывшего огорода. Внутри спали человек двадцать, и тусклая лампа освещала их бессознательные лица. Все спящие были худы, как мертвецы, пространство между кожей и костями у каждого было заполнено венами, и по их толщине было видно, сколько крови они пропускают во время работы. Ткань рубах точно передавала медленную работу сердца — оно билось вблизи, во тьме опустошенного тела каждого спящего. Егоров всмотрелся в лицо ближайшего — не выражает ли оно счастья удовлетворенного человека. Но спящий лежал неподвижно, глубоко и печально закрыты его глаза, и остывшие ноги беспомощно вытянулись в старых рабочих штанах. Кроме дыхания, в вагончике не было звука, никто не видел снов и не разговаривал с воспоминаниями — каждый существовал без всякого излишка жизни, и во время сна оставалось живым только сердце, берегущее человека. Егоров почувствовал холод усталости и лег для тепла между двумя спящими рабочими. Он уснул, незнакомый этим людям, закрывшим свои глаза, и довольный, что рядом с ними ночует, и так спал, не чувствуя реальности, до светлого утра.

* * *

Утром Егорова словно что-то толкнуло в голову, он проснулся и слушал чужие слова, не открывая глаз.

— Он слабый!

— Он не понимает.

— Ничего, капитализм из наших людей делал дураков, и он тоже остаток прошлого.

— Главное, чтобы по происхождению подходил: тогда годится.

— Судя по его виду, класс у него бедный.

Егоров с сомнением открыл глаза на свет нового дня. Вчерашние спящие стояли над ним и наблюдали его беспомощное положение.

— Ты зачем здесь ходишь и живешь? — спросил один, у которого из-за усталости плохо росла борода.

— Я тут словно призрак, — пробормотал Егоров, ощущая неловкость оттого, что столько взглядов устремлены на него одного. — Я лишь думаю.

— И что толку от твоих дум? Зачем себя изводишь?

— Без правды мне худо, силы покидают. Работать не могу, задумался на смене, вот и выгнали…

Рабочие молчали, глядя на Егорова. В их лицах читалось равнодушие, усталость. Редкая, вымученная мысль тускло мерцала в их терпеливых глазах.

— И что же это за правда такая? — спросил тот, кто говорил первым. — Ты же не работаешь, не соприкасаешься с материей жизни. Откуда тебе мысль взять?

— А зачем она тебе, эта правда? — вмешался другой, с трудом размыкая пересохшие губы. — В голове у тебя будет хорошо, а в жизни – дрянь.

— Неужели вы все знаете? — с робкой надеждой спросил Егоров.

— А как иначе? Мы же все предприятия содержим! — ответил невысокий человек, из чьего иссохшего рта едва слышно вылетали слова. Жидкая бородка росла у него на изможденном лице.

В этот момент распахнулась дверь, и Егоров увидел ночного сторожа с армейским котелком. Кипяток уже был готов на плитке, стоявшей во дворе барака. Время сна прошло, настало время подкрепиться перед дневной сменой…

На деревянной стене висели старые часы. Розовый цветок был нарисован на циферблате, чтобы хоть как-то скрасить монотонность времени. Рабочие сели вдоль длинного стола. Сторож, выполнявший в бараке женскую работу, нарезал хлеб и раздал каждому по ломтю, добавив еще по куску вчерашней холодной колбасы. Рабочие принялись серьезно есть, воспринимая пищу как должное, без всякого удовольствия. Хоть они и обладали смыслом жизни, что, по идее, должно было равняться вечному счастью, лица их были угрюмы и измождены. Егоров с надеждой и страхом наблюдал за этими людьми, способными без всякого ликования хранить истину внутри себя. Он уже был рад тому, что истина существует в теле ближнего, который сейчас с ним говорил. Значит, достаточно просто быть рядом с этим человеком, чтобы обрести терпение к жизни и способность к труду.

— Иди с нами, поешь! — позвали Егорова.

Егоров поднялся и, еще не до конца веря в общую необходимость мира, пошел есть, чувствуя себя неловко и тоскливо.

— Что ты такой невеселый? — спросили его.

— Да так, — ответил Егоров. — Теперь и я хочу работать над материей жизни.

В период сомнений в правильности жизни он редко ел спокойно, всегда ощущая свою измученную душу.

Но теперь он поел безразлично. Самый активный из рабочих, товарищ Захаров, сообщил ему после еды, что, пожалуй, и Егоров теперь сгодится для работы, потому что люди сейчас стали на вес золота, наравне с материалами. Вот уже который день ходит представитель профсоюза по окрестностям города и заброшенным местам, чтобы найти бездомных бедняков и сделать из них постоянных тружеников, но редко кого приводит – все заняты своими делами.

Егоров наелся и встал среди сидящих.

– Чего это ты встал? – поинтересовался у него Сафронов.

– Сидя, мысли еще хуже в голову лезут. Лучше уж постою, разомнусь.

– Ну, стой. Интеллигент, видать? Вам бы только сидеть да думать, без дела.

– Пока в отключке был, руками работал, а как очнулся – смысл жизни потерял, ослаб духом.

Вдруг к бараку донеслась музыка, полная каких-то особых, жизнеутверждающих звуков. В ней не было ни грамма мысли, зато ощущалось ликующее предчувствие, от которого у Ерофеева все тело начинало дрожать от радости. Эти тревожные звуки внезапной музыки пробуждали совесть, напоминали о ценности времени, призывали пройти путь надежды до конца, чтобы найти там источник этого волнующего пения и не умереть в тоске от бессмысленности существования.

Музыка стихла, и жизнь снова навалилась всей своей тяжестью.

Представитель профсоюза, уже знакомый Ерофееву, вошел в помещение и предложил бригаде пройтись по окраине города, чтобы осознать важность работы, которая начнется на пустыре после шествия.

Бригада рабочих вышла на улицу и смущенно остановилась напротив музыкантов. Сафронов нарочито покашливал, смущаясь чести, оказанной ему в виде музыки. Землекоп Чиклин смотрел с удивлением и ожиданием – он не чувствовал себя достойным, но хотел бы еще раз услышать торжественный марш и молча порадоваться. Остальные робко опустили свои натруженные руки.

Представитель профсоюза в заботах и делах забывал о себе, и так ему было легче. В суете сплочения масс и организации досуга для рабочих он не вспоминал об удовлетворении личных потребностей, худел и крепко спал по ночам. Если бы он хоть немного умерил свой пыл, вспомнил о недостатке домашнего уюта, или просто пожалел свое постаревшее тело, он бы почувствовал стыд за то, что живет за счет двух процентов от чужого труда. Но он не мог остановиться и задуматься.

С присущей ему энергией, продиктованной преданностью трудящимся, представитель профсоюза шагнул вперед, чтобы показать квалифицированным рабочим город, застроенный частными домами. Ведь именно им предстояло начать строительство того самого здания, куда переселится весь местный пролетариат. Этот общий дом возвысится над городом, а маленькие частные домики опустеют, зарастут травой, и там постепенно умрут забытые люди ушедшей эпохи.

К бараку подошли несколько каменщиков с новых строек, представитель профсоюза замер в предвкушении триумфального шествия строителей по городу. Музыканты поднесли инструменты к губам, но бригада рабочих стояла в нерешительности. Сафронов заметил на лицах музыкантов фальшивое усердие и обиделся за унижаемую музыку.

– Это еще что за цирк? Куда это мы пойдем? Чего мы там не видели?

Лицо представителя профсоюза вытянулось, и он почувствовал укол в душе – он всегда чувствовал это, когда его обижали.

— Товарищ Зайцев! Окружное профбюро хотело продемонстрировать вашей передовой бригаде всю нищету прежней жизни, эти убогие лачуги и беспросветную нужду, а также старое кладбище, где хоронили рабочих, умерших до революции в беспросветной бедности, — тогда бы вы поняли, какой это гиблый город стоит посреди нашей страны, и сразу бы осознали, зачем нам нужен общий дом для всех трудящихся, который вы начнете строить немедленно…

— Не надо тут подхалимства! — резко ответил Зайцев. — Мы что, бараны, и не видели этих халуп, где всякие дельцы жируют? Отвезите свой оркестр в детский дом, а мы с домом сами разберемся, по своей совести.

— Значит, я подхалим? — с испугом спросил профсоюзный представитель, начиная что-то подозревать. — У нас в профбюро есть один горлопан, а я, значит, подхалим?

И, почувствовав боль в сердце, уполномоченный молча поплелся в здание профсоюза, а оркестр за ним.

На вытоптанном пустыре стоял запах увядшей травы и сырой земли, отчего особенно остро ощущалась всеобщая тоска и бессмысленность. Костеву выдали лопату, и он сжал ее руками, словно хотел выкопать истину из земной пыли; отверженный Костев был готов даже не иметь смысла жизни, но хотел хотя бы увидеть его в теле другого человека, ближнего, — и ради близости к этому человеку он готов был отдать на работу все свое слабое тело, измученное мыслями и бессмысленностью.

Посреди пустыря стоял инженер — не старый, но поседевший от расчетов человек. Весь мир представлялся ему мертвым телом — он судил о нем по тем частям, которые уже превратил в конструкции. Мир всегда поддавался его внимательному и аналитическому уму, ограниченному лишь сопротивлением материи; материал всегда уступал точности и терпению, значит, он был мертв и пуст. Но человек был жив и достоин среди этой унылой материи, поэтому инженер вежливо улыбался рабочим. Костев заметил, что щеки у инженера розовые, но не от сытости, а от учащенного сердцебиения, и Костеву понравилось, что у этого человека так бьется сердце.

Инженер сообщил Чугунову, что уже произвел разбивку участка и разметил , и указал на вбитые колышки: теперь можно начинать. Чугунов слушал инженера и перепроверял его разметку своим опытом и чутьем — во время земляных работ он был старшим в бригаде, работа с грунтом была его лучшим делом; когда же начнется кладка фундамента, Чугунов будет подчиняться Зайцеву.

ВходРегистрация
Забыли пароль