
Полная версия:
Юай Чоксахват Последний поход.
- + Увеличить шрифт
- - Уменьшить шрифт

Юай Чоксахват
Последний поход.
Последний поход
Yuai Choksahwat
Серия «Книга времени»
– А ну-ка повернись! Ну и вид у тебя! Что это за балахоны на вас? Так сейчас в этих академиях все ходят? – Так встретил старый Ковалёв двух своих сыновей, учившихся в киевской бурсе, когда те вернулись домой.
Сыновья только слезли с мотоциклов. Два здоровенных парня, все еще смотревшие исподлобья, как будто их только что выпустили из какой-то закрытой школы. На крепких, румяных лицах пробивался первый пушок, еще не тронутый бритвой. Они явно смутились отцовским приемом и стояли молча, опустив глаза.
– Стойте, стойте! Дайте-ка я вас рассмотрю, – продолжал он, поворачивая их вокруг, – что это за тряпки на вас надеты? Таких еще свет не видывал. А ну, побеги кто-нибудь! Посмотрим, не упадет ли, запутавшись в этих полотнищах.
– Не смейся, бать, – сказал наконец старший.
– Смотри-ка, какой важный! А почему бы и не посмеяться?
– Да просто так. Хоть ты и батька, а если будешь смеяться, то, ей-богу, получишь!
– Ах ты, такой-сякой сын! Как, батька?.. – сказал Григорий Ковалёв, отступая на несколько шагов в изумлении.
– Да хоть и батька. За обиду ни на кого смотреть не буду.
– И как же ты со мной драться собрался? На кулаках, что ли?
– Да как угодно.
– Ну, давай на кулаках! – сказал Григорий Ковалёв, засучивая рукава. – Посмотрим, что ты за боец!
И отец с сыном, вместо приветствия после долгой разлуки, начали обмениваться ударами в бока, в поясницу и в грудь, то отступая и оглядываясь, то снова наступая.
– Смотрите, люди добрые! Совсем старый с ума сошел! – говорила бледная, худая и добрая мать, стоявшая на пороге и не успевшая еще обнять своих любимых детей. – Дети домой приехали, больше года их не видели, а он придумал невесть что: драться на кулаках!
– Да он неплохо дерется! – сказал Ковалёв, останавливаясь. – Ей-богу, хорошо! – продолжал он, немного отдышавшись. – Так, хоть бы и не пробовать. Добрый казак будет! Ну, здорово, сынок! Поцелуемся! – И отец с сыном стали обниматься. – Молодец, сынок! Вот так бей всякого, как меня бил; никому не спускай! А все-таки смешной на тебе прикид: что это за веревки висят? А ты, балбес, чего стоишь и руки опустил? – сказал он, обращаясь к младшему. – Что ж ты, пес, меня не бьешь?
– Еще чего выдумал! – говорила мать, обнимая младшего. – И как только такое в голову придет, чтобы родной сын бил отца. Да разве сейчас до этого? Ребенок молодой, столько ехал, устал (а ребенку было уже больше двадцати лет, и ростом он был под два метра), ему бы сейчас отдохнуть и поесть чего-нибудь, а он заставляет его драться!
– Ну и выдумал же ты! – причитала мать, обнимая младшего сына. – И как только такое в голову взбредет – чтобы родной сын отца бил? Да и не до того сейчас: парень молодой, столько ехал, устал (а парню было двадцать с лишним лет, ростом под два метра), ему бы отдохнуть, поесть чего-нибудь, а ты его драться заставляешь!
– Эх, да ты у нас маменькин сынок, я смотрю! – усмехнулся Ковалёв. – Не слушай, сынок, мать: она – баба, она ничего не понимает. Какая вам нежность? Ваша нежность – чистое поле да надежный броневик, вот ваша нежность! А видишь вот этот автомат? Вот ваша мать! Это все ерунда, чем вам головы забивают; и универ, и все эти лекции, учебники, и политология – все это чушь собачья, плевать я на это хотел! – Тут Ковалёв выдал крепкое словцо, которое в приличном обществе не услышишь. – А вот лучше, я вас на той же неделе отправлю на передовую. Вот где наука так наука! Там вам школа; там только ума наберетесь.
– И всего только неделю им дома быть? – жалобно произнесла мать, со слезами на глазах. – И погулять им, бедным, не удастся; не удастся и дом родной толком повидать, и мне не удастся на них наглядеться!
– Хватит, хватит ныть, старуха! Солдат не для того, чтобы с бабами возиться. Ты бы спрятала их обоих себе под юбку, да и сидела бы на них, как на куриных яйцах. Ступай, ступай, да ставь нам скорее на стол все, что есть. Не нужно пирожных, тортиков, рулетов и прочей ерунды; тащи нам целого барана, козу давай, коньяк сорокалетней выдержки! Да водки побольше, не какой-нибудь там настойки, не с клюквой и всякими выкрутасами, а чистой, ядреной водки, чтобы искрилась и шипела как бешеная.
– Да ладно тебе ныть, мать! – отрезал Ковалёв. – Казаки не для того, чтобы с бабами возиться. Засунула бы их обоих под юбку и сидела бы на них, как наседка на яйцах. Живо на стол все, что есть! Никаких пирожков, тортиков, рулетов и прочей ерунды. Целого барана тащи, козу, мед сорокалетней выдержки! И водки побольше, настоящей, без всяких там ароматизаторов и добавок, чтобы шипела и пенилась, как бешеная.
Ковалёв повел сыновей в гостиную. Оттуда мигом выскочили две молодые девушки в ярких платках, которые прибирались в комнате. Видно, испугались приезда молодых хозяев, которые не любили, когда им перечили, или просто хотели соблюсти женский обычай: вскрикнуть и убежать, увидев мужчин, и потом долго прятать лицо от смущения. Гостиная была обставлена в стиле, который сейчас можно увидеть разве что в исторических фильмах или в музеях. Все было чисто и аккуратно. На стенах висели охотничьи ружья, плети, маскировочные сети, рыболовные сети, искусно сделанные рога для пороха, дорогая конская упряжь и браслеты с серебряными застежками. Окна в гостиной были небольшие, с круглыми матовыми стеклами, какие сейчас можно увидеть только в старых церквях. Вокруг окон и дверей были красные полосы. На полках по углам стояли кувшины, бутыли и фляжки из зеленого и синего стекла, резные серебряные кубки, позолоченные рюмки разной работы: турецкой, кавказской, которые попали в дом Ковалёва разными путями, через третьи и четвертые руки, что было вполне обычно в те времена. Деревянные скамьи стояли вдоль стен, огромный стол под иконами в углу, широкая печь с нишами и выступами, покрытая цветной плиткой – все это было хорошо знакомо двум молодым людям, которые приезжали домой на каникулы каждый год. Приезжали потому, что у них еще не было своих машин, и потому, что не принято было позволять студентам ездить на личном транспорте. У них были только длинные волосы, за которые их мог подергать любой казак, носивший оружие. Только после окончания учебы Ковалёв прислал им из своего гаража пару подержанных внедорожников.
По случаю приезда сыновей Ковалёв велел созвать всех командиров рот и весь штаб полка, кто был на месте. Когда пришли двое из них и начальник штаба Дмитрий Товкач, его старый товарищ, он тут же представил им сыновей, говоря: "Вот, смотрите, какие молодцы! Скоро отправлю их на фронт". Гости поздравили и Ковалёва, и обоих юношей и сказали им, что они делают хорошее дело и что нет лучшей школы для молодого человека, чем служба в армии.
По случаю приезда сыновей Григорий Ковалёв велел созвать всех командиров рот и взводов, кто был в городе. Когда явились двое ротных и старый его товарищ, начштаба Дмитро Товкач, он тут же представил им сыновей: "Вот, глядите, какие хлопцы! Скоро на фронт поедут, в самое пекло". Гости поздравили и Ковалёва, и обоих парней, сказали, что дело нужное, и нет для молодого человека науки лучше, чем война за Родину.
– Ну что, паны-братья, садитесь, где кому удобнее, за стол. Ну, сынки! Прежде всего, по сто грамм за встречу! – провозгласил Ковалёв. – Боже, благослови! За ваше здоровье, сынки: и за тебя, Олег, и за тебя, Ярослав! Дай бог, чтобы вам на войне всегда везло! Чтобы вы "вагнеровцев" били, и "кадыровцев" били, и "мобиков" били; а если поляки что против нас затеют, то и поляков бы били! Ну, подставляй свою рюмку; как, хороша горилка? А как по-английски горилка? Вот то-то, сынку, дураки эти англичане: они и не знают, есть ли на свете горилка. Как там звали этого… что западные мемасики постил? Я в этих ваших интернетах не силен, потому и не знаю: Илон Маск, что ли?
"Вишь, какой батько! – подумал про себя старший сын, Олег, – все старый хрен знает, а еще и прикидывается".
– Я думаю, этот ваш ректор и понюхать вам горилки не давал, – продолжал Григорий. – А признавайтесь, сынки, крепко драли вас ремнем по заднице и по всему, что есть у казака? А может, так как вы стали слишком умные, так, может, и по почкам прилетало? Чай, не только по субботам, а доставалось и в среду, и в четверг?
– Нечего, батько, вспоминать, что было, – ответил хладнокровно Олег, – что было, то прошло!
– Пусть теперь попробует! – сказал Ярослав. – Пускай только теперь кто-нибудь тронет. Вот пусть только подвернется теперь какой-нибудь дрон, будет знать он, что такое казацкая сабля!
– Добре, сынку! Ей-богу, добре! Да коли на то пошло, то и я с вами еду! Ей-богу, еду! Какого черта мне здесь ждать? Чтобы я стал дачником, огородником, смотрел за курами да за свиньями да возился с женой? Да пропади она: я казак, не хочу! Так что же, что нет сейчас большого наступления? Я так поеду с вами на передовую, пострелять. Ей-богу, поеду! – И старый Ковалёв мало-помалу горячился, горячился, наконец рассердился совсем, встал из-за стола и, приосанившись, топнул ногою. – Завтра же едем! Зачем откладывать! Какого врага мы можем здесь высидеть? На что нам эта квартира? К чему нам все это? На что эти вазочки? – Сказав это, он начал колотить и швырять вазочки и бутылки.
Бедная старушка, привыкшая уже к таким выходкам своего мужа, печально глядела, сидя на диване. Она не смела ничего говорить; но, услышав о таком страшном для нее решении, она не могла удержаться от слез; взглянула на детей своих, с которыми ей угрожала такая скорая разлука, – и никто бы не мог описать всей безмолвной силы ее горя, которое, казалось, трепетало в глазах ее и в судорожно сжатых губах.
Жена, привыкшая к выходкам мужа, молча сидела на скамейке. Спорить не смела, но, услышав страшное решение, не сдержала слез. Взглянула на детей, с которыми грозила разлука, – и никто не опишет безмолвную силу ее горя, дрожавшую в глазах и судорожно сжатых губах.
Ковалёв был упрям до невозможности. Из тех, кто мог родиться только сейчас, в тревожные времена, когда страна в огне, когда каждый день – сводки с фронта, когда мужчины уходят по мобилизации, а города содрогаются от прилетов. Когда волонтеры собирают помощь, а беженцы ищут приют. Когда в небе дроны, а в телефонах – лента новостей из Telegram-каналов. Когда на дорогах блокпосты, а в современных городах – тревожные сирены.
Это был характер, выкованный войной. Вместо прежней мирной жизни – окопы, обстрелы, постоянная опасность. Человек привыкает смотреть смерти в лицо, забывая о страхе. Дух народа закаляется в огне, и рождается новое братство – тех, кто вместе, кто помогает, кто защищает.
Иностранцы удивляются живучести и смекалке наших людей. Нет дела, которого бы они не знали: машину починить, генератор запустить, дрон собрать, дом построить, – и вдобавок ко всему, гулять напропалую, когда выдается минута передышки.
А если стране нужна помощь, стоит только военкому объявить о наборе добровольцев – и люди бросают все. Рабочие оставляют станки, айтишники – компьютеры, бизнесмены – офисы. "Хватит сидеть по домам, пора Родину защищать!" – и эти слова падают, как искра в сухое сено. И каждый, кто может держать оружие, садится в машину и едет туда, где нужен больше всего. Русский характер проявляется во всей своей силе и широте.
Ковалёв был упрям до невозможности. Такие характеры рождаются только в наше время, на изломе эпохи, когда страна пылает в огне конфликта, когда каждый день – борьба за выживание. Когда линия фронта проходит через твою землю, когда вчерашний сосед становится врагом, а мирная жизнь кажется далеким сном. Когда государство мобилизует, а добровольцы уходят на передовую, бросая все.
Это время дронов и "птичек", окопов и блиндажей, блокпостов и комендантского часа. Время, когда Telegram-каналы стали главным источником информации, а гуманитарная помощь – единственной надеждой для многих. Время, когда современные города превращаются в руины, а миллионы людей становятся беженцами.
Это время выковало новую породу людей – сильных, несгибаемых, готовых на все ради защиты своей земли. Их вытолкнула из народной груди сама жизнь. Вместо прежних тихих городов и сел, где люди жили своими заботами, возникли сплоченные сообщества, объединенные общей бедой и ненавистью к врагу.
Сегодня, как и тогда, их борьба – это не просто защита своей территории, это защита своей идентичности, своей культуры, своего права на существование. Иностранцы удивляются их стойкости и изобретательности. Нет такого дела, которое было бы им не под силу: и дрон собрать, и тепловизор починить, и окоп вырыть, и блиндаж обустроить, и, конечно, отстоять свою землю.
Кроме тех, кто служит по контракту, всегда найдутся добровольцы. Стоит только военкому объявить о наборе, как люди бросают свои дома, работу, семьи и идут на фронт. Слова о защите Родины для них – не пустой звук.
Григорий был одним из таких – коренной, старый командир, рожденный для войны. Прямой и жесткий, он не терпел компромиссов. Он презирал тех, кто пытался приспособиться к новым реалиям, кто забывал о своих корнях и ценностях. Он считал себя защитником правды и справедливости.
Он не признавал никаких властей, кроме власти силы. Если кто-то обижал простых людей, он вмешивался и наказывал виновных. У него было три правила, когда нужно браться за оружие: когда чиновники хамят и издеваются над людьми, когда попирают веру и традиции, и когда враг пришел на твою землю. В этих случаях он считал своим долгом защищать свою землю и свой народ.
Григорий был из тех старых полковников, что костьми легли за землю русскую – закалённый в боях, прямой и жёсткий. Времена менялись, и столичная жизнь проникала всюду. Многие заводили столичные порядки, тратили деньги на роскошь, на прислугу, на развлечения. Григорию это было чуждо. Он любил простую жизнь казака и не понимал тех, кто заглядывался на запад, считая их предателями. Неугомонный, он видел себя защитником веры и традиций. Когда до него доходили слухи о притеснениях, о новых поборах, он сам, с верными казаками, ехал разбираться на место. У него было три правила, когда нужно браться за оружие: если чиновники не уважали старших, если глумились над верой отцов, и если враг – басурман или кто другой – посягал на святое.
Сейчас он предвкушал, как приедет с сыновьями в учебку, покажет их инструкторам и скажет: "Вот, смотрите, каких молодцев я вам привёз!". Как представит их старым товарищам, прошедшим огонь и воду. Как будет наблюдать за их первыми успехами в военном деле и в мужских забавах, которые он тоже считал важной частью подготовки воина. Сначала он хотел отправить их одних, но, увидев их силу, их молодость, воинский дух в нём вспыхнул с новой силой, и он решил ехать вместе с ними, хотя никакой необходимости в этом не было, кроме его упрямого желания. Он уже отдавал приказы, выбирал коней и снаряжение для сыновей, проверял конюшни и склады, отбирал людей, которые поедут с ними завтра. Своему заместителю, Товкачу, он передал командование и строго наказал немедленно поднять полк по тревоге, если от него придёт весточка. Несмотря на выпитое, он ничего не забыл. Даже приказал напоить коней отборным зерном. Уставший от хлопот, он вернулся в дом.
– Ну, дети, пора спать. А завтра будет то, что бог даст. И не стелите нам постель! Она нам не нужна. Будем спать во дворе.
Ночь только начиналась, но Григорий всегда ложился рано. Он растянулся на ковре, накрылся овчинным тулупом, потому что ночной воздух был свежим, и потому что Григорий любил спать в тепле, когда был дома. Вскоре он захрапел, и за ним последовал весь двор. Всё, что лежало в разных углах, захрапело и запело. Первым уснул сторож, потому что больше всех выпил за приезд молодых хозяев.
Ночь только опустилась на город, но Григорий всегда старался рано ложиться. Он растянулся на диване, накрылся теплым пледом, потому что вечера уже были прохладными, да и дома хотелось уюта. Вскоре он засопел, и к нему присоединилась вся квартира – все, кто где устроился, захрапели и забормотали во сне. Первым уснул дежурный по подъезду, потому что он больше всех выпил за приезд "мальчиков".
Только одна бедная мать не спала. Она прильнула к изголовью кроватей своих дорогих сыновей, лежавших рядом; она поправляла их молодые, растрепанные волосы и смачивала их слезами; она смотрела на них всем сердцем, всем существом, превратившись в одно зрение, и не могла наглядеться. Она вскормила их, вырастила, вынянчила – и вот, только на миг видит их перед собой. "Сыночки мои, сыночки мои милые! Что с вами будет? Что вас ждет?" – шептала она, и слезы застревали в морщинках, изменивших ее когда-то прекрасное лицо. И правда, она была жалка, как всякая женщина в это тревожное время. Она лишь миг жила любовью, только в первую горячку страсти, в первую горячку юности, – и уже суровый мир отнимал у нее самое дорогое. Она видела мужа урывками, когда он приезжал в отпуск, а потом месяцами не было от него вестей. Да и когда они были вместе, что это была за жизнь? Она терпела тревогу, страх, она видела лишь редкие моменты покоя, она была каким-то странным существом в этом мире мужчин, живущих войной. Молодость без радости промелькнула перед ней, и ее прекрасные щеки и глаза без поцелуев увяли и покрылись преждевременными морщинами. Вся любовь, все чувства, все нежное и страстное, что есть в женщине, обратилось у нее в одно материнское чувство. Она с жаром, со страстью, со слезами, как раненая птица, кружила над детьми своими. Ее сыновей, ее милых сыновей забирают от нее, забирают, чтобы, возможно, не увидеть их больше никогда! Кто знает, может быть, при первом обстреле осколок оборвет их жизнь, и она не будет знать, где лежат их тела, а за каждую каплю их крови она отдала бы себя всю. Рыдая, смотрела она им в глаза, когда всемогущий сон начинал уже смыкать их, и думала: "А вдруг Григорий, проснувшись, отложит на пару дней отъезд? Может быть, он задумал так скоро ехать, потому что много выпил".
Луна с высоты неба давно уже освещала двор, наполненный спящими, густые кусты и высокие тополя, окружавшие дом. Она все сидела у изголовья милых сыновей своих, ни на минуту не сводила с них глаз и не думала о сне. Уже машины, чуя рассвет, затихли на улице и перестали ездить; верхние листья тополей начали шелестеть, и мало-помалу шелестящая струя спустилась по ним до самого низу. Она просидела до самого света, вовсе не была утомлена и внутренне желала, чтобы ночь длилась как можно дольше. Со стороны трассы донеслось звонкое бибиканье проезжающей машины; красные полосы рассвета ясно сверкнули на небе.
Григорий вдруг проснулся и вскочил. Он очень хорошо помнил все, что приказывал вчера.
– Ну, хлопцы, хватит спать! Пора, пора! Проверяйте машины! А где моя? (Так он обычно называл жену свою.) Живее, моя, готовь нам завтрак: путь предстоит долгий!
Мать, потеряв надежду, побрела в дом. Пока она со слезами готовила еду, Ковалёв распоряжался, выбирал сыновьям лучшее снаряжение. Парни преобразились: вместо грязных берцев – новые тактические ботинки, штаны карго с множеством карманов, затянутые ремнём с подсумками. К ремню крепились стропы, карабины, мультитул. Куртка-тактика яркого цвета, поверх – разгрузка с подсумками. За поясом – Glock и запасные магазины. Нож на бедре. Лица, ещё не загорелые, казались белее; молодые усы подчёркивали свежесть юности. На головах – балаклавы и тактические шлемы. Мать смотрела на них, не в силах вымолвить слова, слёзы застыли в глазах.
– Готово! Чего ждать? – сказал Ковалёв. – По обычаю, перед дорогой присядем.
Все сели, даже парни, стоявшие у двери.
– Благослови, мать, сыновей! – сказал Ковалёв. – Молись, чтобы воевали храбро, защищали честь, стояли за правду. А иначе – пусть сгинут! Идите к матери: материнская молитва спасёт.
Мать обняла их, достала два маленьких складня с молитвами, надела на шеи, рыдая.
– Пусть хранит вас… Богородица… Не забывайте мать… напишите… – Она не могла говорить.
– Пошли! – сказал Ковалёв.
У дома стояли оседланные кони – пикапы. Ковалёв запрыгнул в свой УАЗ Патриот, который взревел, почувствовав его вес. Григорий был крупным мужчиной.
Увидев, что сыновья сели в машины, мать бросилась к младшему, более нежному. Схватила за ручку двери, прижалась к стеклу, не отпускала. Двое мужчин увели её в дом. Но когда они выехали за ворота, она выбежала, остановила машину, обняла сына с безумной горячностью. Её снова увели.
Когда мать увидела, что сыновья уже сели в машину, она бросилась к младшему, в чертах лица которого всегда было больше нежности. Она схватила его за рукав куртки, прилипла к двери машины и с отчаянием в глазах не отпускала его. Двое крепких мужчин из военкомата бережно оттащили её и увели в дом. Но когда машина выехала за ворота, она со всей легкостью, несообразной её годам, выбежала на дорогу, с непостижимой силой остановила машину и обняла одного из сыновей с какой-то безумной, бесчувственной горячностью. Её снова увели.
Молодые парни ехали подавленные и сдерживали слезы, боясь отца, который, в свою очередь, был тоже несколько смущен, хотя старался этого не показывать. День был серый; зелень газонов сверкала ярко; птицы щебетали как-то невпопад. Они, проехав, оглянулись назад; их поселок как будто ушел в землю; только видны были над землей крыши домов да верхушки деревьев, по которым они лазили в детстве. Один только дальний луг еще стлался перед ними – тот луг, по которому они могли припомнить всю историю своей жизни, от лет, когда играли в футбол на его траве, до лет, когда поджидали там девчонок, боязливо перебегавших через него. Вот уже только вышка сотовой связи одиноко торчит в небе; уже равнина, которую они проехали, кажется издали горой и все собою закрыла. Прощайте и детство, и игры, и всё, и всё!
II
Все трое ехали молча. Полковник Захарченко думал о прошлом: перед ним проходила его молодость, его годы, его пролетевшие годы, о которых всегда жалеет мужчина, желавший бы, чтобы вся жизнь его была молодостью. Он думал о том, кого он встретит в штабе из своих прежних сослуживцев. Он вычислял, кто уже погиб, кто еще жив. Слеза тихо круглилась на его глазу, и поседевшая голова его уныло понурилась.
Все трое ехали молча. Старый Григорий погрузился в воспоминания: перед глазами проносилась молодость, годы, которые, как казалось, пролетели слишком быстро. Он думал о том, кого встретит на базе из старых товарищей. Прикидывал, кто уже погиб, кто еще жив. Незаметная слеза навернулась на его покрасневших глазах, и седая голова печально поникла.
Сыновья были заняты своими мыслями. О них стоило рассказать подробнее. После двенадцати лет их отдали в Киевскую академию, потому что многие влиятельные люди того времени считали необходимым дать детям образование, хотя потом часто о нем забывали. Поначалу они были дикими, как и все новички, воспитанные на воле. В академии они немного "шлифовались" и приобретали что-то общее, делавшее их похожими друг на друга. Старший, Олег, в первый же год сбежал. Его вернули, жестоко выпороли и заставили учиться. Четыре раза он закапывал свой учебник в землю, и четыре раза ему покупали новый. Он повторил бы это и в пятый раз, если бы отец не пообещал отправить его на двадцать лет в монастырь и не поклялся, что он никогда не увидит базу, если не закончит академию. Интересно, что это говорил тот самый Григорий Ковалёв, который ругал учебу и советовал детям ею не заниматься. С тех пор Олег с необычайным усердием принялся за скучные книги и вскоре стал одним из лучших учеников. Тогдашнее образование сильно отличалось от реальной жизни: схоластические тонкости грамматики, риторики и логики никак не соприкасались с действительностью, никогда не применялись и не повторялись в жизни. Ученики не могли применить свои знания на практике. Самые ученые люди были невеждами, потому что были оторваны от опыта. К тому же, республиканский уклад академии, огромное количество молодых, здоровых парней – все это подталкивало их к деятельности вне учебы. Плохое питание, частые наказания голодом, потребности, возникающие у молодых людей, – все это порождало предприимчивость, которая потом проявлялась на базе. Голодные студенты рыскали по улицам Киева, заставляя всех быть осторожными. Продавцы на рынке всегда прикрывали руками пирожки, бублики, семечки, как наседки цыплят, если видели проходящего студента. Старший по курсу, который должен был следить за поведением товарищей, имел такие огромные карманы, что мог спрятать туда всю лавку зазевавшегося торговца. Эти студенты составляли отдельный мир: в высшее общество, состоявшее из польских и русских дворян, их не допускали. Даже глава области, несмотря на покровительство академии, не принимал их в обществе и приказывал держать их в строгости. Впрочем, это было излишне, потому что ректор и профессора-монахи не жалели розог и плетей, и часто помощники старшего по курсу по их приказу пороли своих начальников так жестоко, что те несколько недель почесывали свои штаны. Многим это было нипочем и казалось не крепче хорошей водки с перцем; другим надоедали такие постоянные "припарки", и они убегали на базу, если находили дорогу и их не перехватывали по пути. Олег Ковалёв, несмотря на то, что начал с большим усердием учить логику и даже богословие, никак не избегал наказаний. Естественно, что все это должно было ожесточить характер и придать ему твердость, всегда отличавшую казаков. Олег всегда считался одним из лучших товарищей. Он редко руководил другими в дерзких предприятиях – обобрать чужой сад или огород, но всегда был одним из первых, кто приходил на помощь. Никогда и ни при каких обстоятельствах он не выдавал своих товарищей. Никакие плети и розги не могли заставить его это сделать. Он был равнодушен ко всему, кроме войны и разгульных пирушек; по крайней мере, почти никогда не думал о другом. Он был прямодушен с равными. Он был добр настолько, насколько это было возможно при таком характере и в то время. Он был искренне тронут слезами матери, и это единственное, что его смущало и заставляло задумчиво опустить голову.





