Маг, который видит только то, что ему позволяют видеть, по-моему, не маг вовсе…
134
Уже смирившись с предстоящим месяцем душевного мрака, я поехала в Туркужин и в свое двенадцатое лето. Семь утра; за окном блеяли и мычали, курлыкали, кококали и кудахтали; слышались голоса дяди Михаила и Хотея.
Кузина Люся, пыхтя, мыла дощатый пол. Мне было немного стыдно; по идее я должна была хотя бы предложить ей помощь. Хорошо это понимала, но лень заглушала голос совести.
Пора вставать; наверно, во всем Туркужине одна я в такой час еще лежу в постели, думала я. Лежу под толстым одеялом и, несмотря на полный мочевой, не хочу не только встать – шевельнуться; чтобы ненароком не коснуться влажной части постели. Только небольшое пространство за ночь высушено моим теплом и превращено детской фантазией в домик.
Я так дорожила своим «домиком», что всегда просыпалась в той же позе, что легла. Период добровольного обездвижения продлевался «пока не встану», чтобы сохранить в целости зону личного комфорта, единственную на километры вокруг.
135
Она хрипит как старуха, наблюдая краем глаз за Люсей, неприязненно думала я. Что же с ней будет, когда она станет взрослой девушкой?
Люся казалась откровенно скучной, сельской. Она носила цветастый красно-синий байковый халат, передник, на худых волосатых ногах красовалось сразу несколько мужских носков самой разной расцветки, да еще тапочки с вечно примятым задником. В сырую погоду к гардеробу добавлялись теплая кофта, либо безрукавка, шерстяные носки и галоши.
И никакого тебе кокетства, игривости, женственности – ни в нарядах, ни в манерах. Она и одевается, как старуха. Она же девушка, ей пятнадцать лет, думала я, глядя на прибирающуюся в комнате сестру. Презирала ее всем сердцем.
Эхх… если бы знать в начале, что будем ценить в конце.
136
Мы с моей младшей, Мариной, спали в одной комнате, но я никогда не видела во сколько она встает. Просыпалась она очень рано и, по-взрослому, без проволочек и капризов, как заправская сельчанка, вместе с кузиной Жанусей, выпускала-кормила птицу и шла затем работать в огороде…
Нам с Люсей оставляли дом. Но какая из меня Настенька? Само собой, в доме убирала только кузина. Каждое утро, проснувшись от ее пыхтения я обнаруживала, что на постели Марины уже восседают две толстенькие подушки в белой кисее.
Двигалась Люся тихо, однако, начиная, без швабры, драить пол, громко пыхтела. Вымыв пол, кузина выносила воду и возвращалась застелить мою постель. Дальше ее ждала работа во дворе…
137
Когда Люся закончила уборку и вышла, я поняла, если не хочу застилать постель сама, пора вставать. Полежу, пока она откроет дверь и войдет… и еще сделает два шага по комнате… да, и тогда встану, думала я, лежа в «домике».
Открыв глаза, я увидела Люсю, стоящей возле мой кровати с отрезом ткани в руке. «Что это? Ух ты! Чье это? Какой шик! Откуда в Туркужине такая?»
– На, это тебе, – ласково сказала кузина и, чтобы я не оголяла руку, просунула ткань прямо под одеяло.
Получив такой роскошный подарок, я тут же вскочила. Как раз накануне размышляла, что совсем нечего надеть и вот, с утра такое чудо. В меру плотная, смесовая монохромная ткань слегка поблескивала и почти не мялась.
Наблюдая за шьющей мамой, выбирая вместе с ней ткани, с раннего возраста в них разбиралась.
Развернув отрез, я разочарованно вздохнула: слишком мал! Разве что на юбку, и то недопустимой для черкесской девочки длины. В городе я бы еще надела такую, но в селе…
Однако всегда есть решение. Оно есть просто всегда, нужно только немного подумать. Что, если не подшивать юбку вовсе?.. И пришить понизу тесьму… И машинки у них нет, думала я, доставая из коробки со швейными принадлежностями тесьму и нитки.
Найдя, что искала, решила шить руками. Волнообразная тесьма откровенно не подходила к выбранному фасону юбки, но: «Для разового или даже недельного дефиле по Туркужину сойдет». Быстро раскроив ткань и сшив, что называется, за один присест – все легко, когда есть вдохновение, – уже в новой юбке я вышла во двор.
Коротенький полу-клеш с крохотной блузой на теле балерины с низким гемоглобином. Густые длинные волосы, заплетенные в две толстые косы. Умывалась ли я в то утро – не помню; наверняка не застелила постель и точно не убрала за собой швейные принадлежности.
138
Стоя во дворе, в говорящем звуками сельской природы безмолвии, я казалась себе совсем взрослой: знала, что кажусь красавицей; знала, именно таким посвящают стихи и строят для них зáмки. Но меня не прельщали ни стихи, ни сказки, ни зáмки. Но замкú. Те замкú, что висели на дверях и цепях моего внутреннего зáмка.
С таким грузом не полюбить, это точно… а без любви не стать писателем, это уж наверняка… но не став писателем, я просто проиграю эту жизнь… И что, если, освободившись от внутренних оков, обнаружится, что мое сердце тоже каменное?.. и оно по своей природе не умеет любить… Какое же это будет разочарование… И позор…
Хоть бы ненадолго получить живое любящее сердце… Я бы знала тогда как правильно себя вести, и потом могла бы претворяться живой сколько угодно… Но так, не зная по-настоящему, что значит быть человеком, женщиной… Как же жить, чтобы никто не догадался, что мое сердце… что Я бесчувственна, жестока и слепа, и не женщина, не девочка, но… кто я вообще?..
139
Что ни говори, день начался удачно. Теперь все равно, куда идти и с кем встречаться. Не буду сопротивляться сестрам; у меня есть подарок и что бы меня ни ждало этим многолюдным днем, я справлюсь, думала я… А, вот и они, легки на помине… Через огород во двор заходили кузины, мои сверстницы Роза, Рима и Селима, которая была на этот раз с младшей сестренкой Симой.
Девочки поздоровались с Люсей и моей Мариной – те, помнится, вновь кормили птицу…
Марина с детства проявила себя противницей праздного времяпровождения, так что к нашей компании никогда не присоединялась. Кузины, отпетые любительницы всяческих развлечений, Марину гостьей не считали и тоже не интересовались ее персоной.
Между тем, девочек привлекала не только я, но и мой гардероб…
Нет, не так: девочек привлекала не столько я, сколько мой гардероб. Состоявший всего-то из нескольких платьев, блузок и юбочек, сшитых мамой из ацетатного шелка или ситца…
140
В описываемые времена давняя традиция черкесов одаривать друг друга по многочисленным поводам приняла необычную форму, став, в большинстве случаев, простым обменом наборами предметов повседневного пользования.
В набор входили, как правило, завернутые в полотенце, кусок мыла, духи или одеколон, чулки или носки, и отрез ткани. Наборы лежали наготове, наверно, в каждой семье – вдруг гости или похороны. Зачастую подарки тупо передаривались.
Бабушка Уля откладывала наборы на собственные похороны, добавляя их к накопленным чемоданам новых вещей, которые нужно раздать после ее смерти. Однако ей никогда не удавалось сохранить отрезы ткани. Усвоив с ранних лет мамино: «Молодые все красивые», я свято верила в собственную привлекательность и в то, что останусь такой в любом наряде.
Из полотна любого качества и расцветки можно сшить приличную вещицу, если прилична сама модель, думала я, и эта убежденность оставляла бабушку без единого отреза.
За счет того, что мы шили сами – мама и я – наш гардероб отличался некоторым разнообразием. Однако, если речь заходила о «магазинной» одежде – теплом трикотаже, трикотаже вообще, пальто или обуви – сразу возникала проблема, вызванная, прежде всего, отсутствием денег.
Например, на период с мая по октябрь включительно, мы получали по единственной паре босоножек. При ежедневном их ношении, обувь не доживала до первого сентября. Чтобы сберечь ее для школы – сезон босоножек иногда длился вплоть до ноября – в городе мы с сестрой все лето гуляли босиком; обходя обжигающе раскалившийся под палящим солнцем асфальт, перебегая открытые места по клумбам, в тени домов и деревьев.
Но. Это были наши «городские» секреты, которые не стоило сообщать кузинам, жаждавшим поносить мои платья. Безропотно давала сестрам некоторые из них. Хотя легче подарить, чем потом донашивать кем-то надеванное. Я бы и подарила, но это был мамин труд и мамина забота, потому не решалась принять без нее такое решение.
Что касается одежды Марины, она никому не подходила по размеру.
141
Разобравшись с нарядами для сестер, мы отправились гулять. Ближе к обеду, выйдя на главную и единственную улицу Туркужина, мы с сестрами сели на скамейку возле дома одного из родственников.
Я тут же зажалась: «Здесь полно прохожих и с ними надо здороваться, отвечать на вопросы, улыбаться, вести беседу, одним словом. Все прохожие знают меня; следовательно, и я должна их знать. Но что же делать, как скрыть, что я не помню имен и лиц большинства своих родственников, даже самых близких? А все потому, что они не интересны мне, сливаются в одну безликую массу. Видимо, я совсем плохой, двуличный человек, раз не могу сосредоточиться на элементарных вещах, не в силах запомнить лица и имена собственных родственников… Теперь-то моя тайна и откроется, люди непременно услышат звон цепей и клацанье замкóв на дверях моего уродливого каменного не зáмка, но сердца…» Все это я думала, уползая в себя всякий раз, как на дороге появлялся очередной путник.
Прохожих было не так много, на самом деле, но и не мало.
Следуя этикету, мы вставали всякий раз, как проходили старшие. Увидев меня, они останавливались расспросить о самочувствии бабушки Ули, передать ей и маме слова приветствия. Вежливо улыбаясь, я старалась давать односложные ответы: «Спасибо… хорошо… да… передам».
Кузины с удовольствием меня прикрывали. Бойкие сестренки подсказывали, что и как говорить, когда встать, когда можно садиться, и так далее. Внимание, которое я привлекала, им нравилось – они развлекались.
142
Ближе к полудню дорога опустела.
– Мы уже достаточно здесь сидим, – говорила я Тени. – Столько людей прошло мимо нас. Хочу, чтобы закончилась эта пытка спонтанного общения. Хватит с меня, утренний подарок уже отработан. Когда сестры предложат уйти? Пусть до тех пор к нам никто не подойдет… жарко… как жить, не зная адыгского языка? тут все говорят только на родном… все друг друга знают… все жизнерадостные… Хочу поскорее уйти; слышишь? где ты? почему тихо? эй…
143
Выглянув из себя, я обнаружила двух подростков. Общаясь с ними, сестры заливисто смеялись. «Мои сестры такие же как Чудягина Наташка. Почему я не могу смеяться и шутить как они?»
Взгляды подростков были обращены на меня, они что-то спрашивали именно у меня. «Как долго они так стоят и о чем спрашивают?»
Очевидно, ответы сестер их не удовлетворяли – они желали говорить именно со мной. «Что же делать? Интересно, я их знаю? Наверняка, мы знакомы, и я просто не помню их лиц и имен. Сейчас-то и откроется мое уродство; и, конечно, его воспримут как знак неуважения. Почему я больше не гощу у дедушки Хамида? За стеной, без посторонних, лишних людей. Зачем мне эти Апсо? У них все открыто: двери дома, ворота усадьбы, сад, весь их мир. Вечно то провожают, то встречают, то женят, то хоронят, то рожают, то поминают; жизнь нараспашку, но где же опора? Точка, держась за которую можно сохранить равновесие, не упасть…» – «Вот она, стоит перед тобой! Вот она перед тобой… Вот он… Это он! Он!..»
Следующий миг вырвал меня из суматохи мыслей и переживаний страшным криком…
144
В Туркужине никогда, ни во времена моего детства и юности, ни теперь, не было тротуаров. Дорога, покрытая плохоньким асфальтом, без бордюров и разделительной полосы, и теперь не шире хорошего городского тротуара; ни светофоров, ни фонарей вдоль дороги. Так что и народ, и скот – в любом состоянии, составе и возрасте – на некоторых участках перемещались тогда, и теперь, исключительно по проезжей части. Именно поэтому автомобильный транспорт по Туркужину всегда движется на минимальной скорости.
Но тот ЗИЛ не ехал – мчался. В то время как грузовик стремительно приближался к нашему району, из переулка на дорогу вышла семнадцатилетняя Жануся. Кузина заканчивала десятый класс. Я слышала с утра, она собиралась зайти в школу за какой-то справкой.
А мы сидели как раз напротив школьной калитки.
145
Жануся шла в нашу сторону. Малышка Сима, увидев Жанусю, оторвалась от Селимы и, выбежав на дорогу, устремилась ей навстречу…
На самом деле я не видела, как Жануся выходила на дорогу, только боковым зрением отметила, что Сима убегает. Лишь услышав ужасный, ужасный, крик, я посмотрела в ту сторону; Жануся бежала впереди грузовика навстречу, остановившейся прямо на дороге, Симе и громко кричала.
Между мчащимся в нашу сторону грузовиком и девушкой, бегущей от него к ребенку, было не более тридцати, даже двадцати сантиметров расстояния. Наверно. Я не видела и этих сантиметров…
Жануся успела пробежать впереди грузовика метров двадцать – двадцать пять с той же, мне казалось, бешеной, скоростью, что мчащийся грузовик. Удивлялась как она быстро перебирает ногами! Понимая, что она делает, только думала, успеет ли соскочить сама? Но, добежав до Симы, сестра скинула девочку на обочину и тут же сдалась – я отчетливо увидела это.
В следующий миг грузовик наехал на ее ноги, проехал по всему телу сначала передним колесом, затем, чуть заваливаясь, сдвоенным задним, резко свернул на противоположную от Симы обочину и остановился, въехав в саманную стену дома, в метре от нас.
146
Жанусю похоронили на следующий день; крики и рыдания, которые стояли в том дворе в тот день и много последующих, не описать, но я готова была слушать их и слушать, лишь бы не вспоминать тот страшный хруст ломающихся под колесами грузовика костей.
Отца Жануси, дядю Михаила, похоронили днем позже, он умер от разрыва сердца. Тетя Лида то орала как сирена, то теряла сознание. Хорошо, Люся не слышала криков матери. Она слегла сразу, в день и час гибели сестры; потеряла сознание и в себя не приходила много дней. Моя Мариночка все время находилась рядом с ней. Приехала мама.
147
Роза, Рима и Селима с Симой, напуганные, держались все дни ближе ко мне. Я же вела себя как истукан – не проронила ни одной слезинки, никого не обняла, не произнесла ни одного слова утешения…
В один из дней – на третий, пятый, не помню какой – я разглядела подростков, что были с нами у дороги в тот злосчастный день.
Один из мальчиков оказался наш родственник, другой – сосед. Подростки с первой минуты помогали старшим мужчинам и были во дворе все время – от зари до темна.
Еще они расспрашивали сестер о моем самочувствии, а те сообщали мне об их расспросах, но мы так и не познакомились; я, конечно, не спросила, как их зовут, сестры тоже не сказали, или, может, сказали, да я не услышала…
В психологии это называется замещением, кажется…
Наверно, это случилось, чтобы забыть Жанусю, точнее не Жанусю – я вроде ее не любила, – а ее крик и треск ломающихся костей, и врывавшийся в меня ор тети Лиды. Так или нет, но космическая доброта двух мальчиков, которую я ощущала всякий раз, даже не видя их, обойдя все двери и замкú, проникла в мое сердце.
У меня есть сердце, и я умею чувствовать, подумала я тогда.
Да, я точно умею чувствовать; я живая; я такая же, как все…
Только на что еще рассчитывать? Если во мне нет ничего, совсем ничего, что нужно этому яркому, праздничному, щедрому миру вокруг? 9
1
Во времена моего детства и юности, столицу нашей республики, Светлогорск, знали не только как курорт со множеством санаториев и домов отдыха. Это был также город заводов и фабрик, на которых работали десятки тысяч горожан и приезжих из селений республики, городов и краев Советского Союза.
Пока курортная зона наслаждалась пением птиц и грязевыми ваннами, всю неделю, с утра до поздней ночи, осевшие под тяжестью пассажиров автобусы, натужно гудя моторами, развозили людей на производственные окраины города и обратно, по общежитиям и квартирам.
С 1969-го года, мы – бабушка Уля, Люсена, Марина и я – жили в центре города, в однокомнатной квартире, на втором этаже новенькой хрущевки. Мама работала на заводе, ездить приходилось далеко, потому будили меня в пять утра – перед началом работы, мама завозила меня в детский сад.
2
Люсену считали красивой; ее внешность, манеры, поведение вообще, соответствовали черкесским стандартам красоты и благонравия.
Будучи натуральной шатенкой, свои длинные волосы родительница моя подкрашивала хной, каждое утро укладывая в модную прическу, как у киногероинь того времени, с шиньоном и начесом. Она носила платья только из дорогих тканей: кримплена, японского шелка или бельгийской шерсти.
В те времена многочисленные светлогорские портнихи считали своим долгом сделать прямую строчку там, где просится выточка и заузить там, где нужно дать припуск. Мамочка же моя, с тонкой талией, большой грудью и крутыми бедрами, представляла из себя «штучный экземпляр», как любила шутить ее подруга Зоя.
Такую фигуру не могла обшить ни одна портниха, потому Люсена шила сама; платья сидели на ней идеально, подчеркивая каждый изгиб. Верхняя одежда мамы тоже состояла из приличных вещей, купленных в Закавказье. Но одежды было мало: одно платье на лето, одно на осень, зиму и весну. Носилась одежда долго, годами; даже обувь. Сейчас это трудно себе представить.
3
Имея роскошную фигуру, тем не менее, Люсена не могла похвастать выразительным лицом. Возможно, такое впечатление складывалось от постоянного напряжения в плотно сжатых губах. Большие, красиво очерченные, подкрашенные в тон ситуации и гардеробу, губы все же выдавали перманентное ожидание чего-то страшного.
Люсена всегда была словно на чеку, как хорошо тренированная породистая лошадка. А как иначе? Весь ее небогатый жизненный опыт доказывал, что в любой момент может случиться беда. «Что-нибудь ужасное», – так она говорила.
Постоянное напряжение, возведенное в норму жизни, мама, само собой, транслировала и на семью. Слесарь завода и прирожденная отличница с фигурой Элизабет Тейлор своими точеными руками, с тонкими запястьями и безупречным маникюром, держала нас в ежовых рукавицах. В нашей крошечной квартире всегда царил идеальный порядок. Мы жили так, словно прямо сейчас к нам должны зайти посторонние; звонок в дверь и на пороге стоят двое родственников с покрытыми головами, например10.
Вестников смерти не приглашают войти, но все равно все должно быть идеально: ни одной немытой тарелки в раковине, никогда; нестиранной тряпочки или незастеленной постели; мятой или несложенной аккуратно вещи.
И, конечно, мы всегда были наготове одеться за три минуты и выехать, если надо… То есть, готовы были мама и я; как передовой отряд своей семьи.
4
Но, как говорила знакомая психолог, из яблони грушу не сделать. Несмотря на все старания, мама не сумела привить мне свой перфекционизм. Я жила не зная, хорошо это или плохо, оставлять постель не застеленной, не умывшись поутру сесть за письменный стол, и сбрасывать одежду по ходу движения к дивану. Единственное, чему я научилась – собираться за три минуты; если надо, конечно.
Этот минимум, было время, лишь усиливал мой внутренний конфликт – могу же когда надо.
Пока мы с Мариной учились в школе, в семье работала только мама, денег едва хватало на самое необходимое; спасали мамина собранность и чрезвычайное трудолюбие. Жили мы скромно, воспитывали нас с сестрой сурово. Собственно, воспитание заменялось простыми тумаками; за любую провинность нас лупили – сразу обеих – и запирали в ванной комнате. К счастью, совмещенный санузел не позволял долго держать нас взаперти.
Доставалось же нам за все – тапочки разбросаны, постель не сложена, посуда немыта. Влетало сходу. Мама редко говорила с нами, словно она немая: она ни о чем не спрашивала и не давала советов; не интересовалась, как прошел день; не контролировала, делаем ли уроки, что задали на дом.
Единственное, что нам вдалбливали с малолетства – никаких мальчиков.
– Вы не можете позволить себе того, что позволяется девочкам из полных семей. Вы – дети вдовы, с вас особый спрос, за любую оплошность вас сходу заклеймят, как порченных, непригодных для серьезных отношений.
Отсюда естественным образом следовал тотальный запрет на дружбу с мальчиками, распространившийся мной со временем и на девочек, из-за унизительных подозрений мамы в случае совместных с девочками походов в парк или в кино.
5
С другой стороны, нас и любили; никакие тумаки не могли затмить тепла, которое нам дарили. Забыв о личном счастье, мама безоговорочно посвятила себя семье и дому; заботясь о том, чем накормить, во что нас одеть, она всеми силами стремилась обустроить и наш быт.
Мне казалось, мама совсем не умеет расслабиться, «расстегнуть верхнюю пуговку», отдохнуть, посмеяться, заболеть, наконец. «Она живет, как ее туркужинские братья и сестры, трудящиеся от зари до темна. Но я не смогу жить как туркужинская родня. Нет, – твердила я как мантру, – я так жить не хочу; не могу, не хочу и не буду, бессмысленно».
Причина моего нежелания походить на мать крылась не в однообразии бытия, не в перегруженности его трудом – напряжение возникало не там. Моя красивая, яркая, моя самоотверженно любящая мать всегда была печальной.
– Мама, ну почему ты такая грустная?
– А чему радоваться?
– Ну как же, живем, все хорошо.
– Ну и что? В любой момент может случиться что-нибудь ужасное…
«В любой момент может случиться что-нибудь ужасное» я слышала в пять, пятнадцать, двадцать пять лет, всю жизнь. Так проявлялась мамина последовательность и постоянство во всем, даже в мыслях.
Но волен ли человек в выборе мыслей? Не для того ли моя мать жила с разбитым сердцем и постоянной драмой на лице, чтобы в конце концов во мне мог вызреть колоссальный внутренний протест. «Неужели жить так уж плохо? – спрашивала я себя. – Неужели мы созданы страдать? Разве не может человек пребывать в состоянии удовлетворенности всегда, независимо от внешних обстоятельств? Есть ли точка зрения или, может, то место, пространство, где ужасного просто нет, не существует?»
Осознанный поиск той самой точки зрения, начался лет в шестнадцать, но первые попытки понять себя, заглянуть в свой внутренний мир, и поработать там, начались намного раньше.
6
Пятиэтажная хрущевка – это шестьдесят квартир и столько же семей по 3-5 человек. Не так много, но в отличие от Марины, знавшей всех поименно, для меня те люди сливались в одну сплошную массу. Из этой массы выделялись несколько человек. В числе их девочка Наташа; Наташка, как звали ее дворовые.
Она вторгалась в мой мир, оставляя в нем всякий раз глубоченные борозды. На год старше, коричневая худышка Наташка выходила во двор часто, но общались мы редко. Я любила играть в куклы и принцесс, шить и разыгрывать представления с переодеваниями в одном конце двора, в то время как Наташка предпочитала посиделки за большим струганным столом, на другом конце.
Стоило ей выйти на улицу, вокруг нее тут же собиралась толпа – все хотели послушать очередной рассказ об очередной поездке на море, о проделках в летнем лагере, со свиданиями и поцелуями в ночи, об истериках перед родителями. Слушателями Наташки, в основном, были подростки, мальчики старше нас, и одна-две девочки-невидимки.
Я тоже иногда слушала рассказы Наташи и, глядя в ее большой, слюнявый губастый рот, с большими, совершенно кривыми зубами, страшно завидовала ей: ее улыбке, даже этим кривым зубам, ничуть не портившим ощущения легкой непринужденности и веселья, которую она демонстрировала.
7
Наташкина жизнь действительно протекала бурно и страстно, где бы она ни находилась – в лагерях, на морях или дома. Мне не были знакомы на тот момент ни морские и лагерные миры и рассказы ее не с чем было сравнивать, но вот ее отношения с матерью… Не могла представить, что можно сознательно кататься по полу в истерике, требуя от матери чего бы то ни было.
«Неужели ей не жаль свою маму – как такое возможно? Она ничего не боится, – отмечала я также, глядя в улыбающийся Наташин рот, – но почему? Разве она не знает, что жить страшно и в любой момент может случиться что-нибудь ужасное?.. Пусть себе улыбается, сколько хочет, – продолжала я размышлять, – а мне нельзя; я должна оставаться сильной, собранной, на всякий случай, ведь у моей семьи никого, кроме меня, нет, и… в любой момент может случиться… что-нибудь…»
Теперь-то я знаю, одно дело отрекаться от чего-то и совсем другое – создавать свой мир, планировать и строить собственную жизнь… То есть нет, мы строим, планируем и так, но…
Кажется, я начинаю понимать, почему меня заставляют все это писать…
8
Наташины посиделки на лавочке, как правило, заканчивались одинаково: через некоторое время на балкон выходила ее бабушка и громко звала:
– Наташенька, иди домой, твой торт готов!
Никогда не видела тортов, что пекла Наташина бабушка. Но всякий раз, когда она звала внучку, мне представлялся бисквитный торт с кремовыми розочками, как торты в витрине хлебного магазина. Покупая буханку хлеба, я смотрела на торты краешком глаз, чтобы никто не заметил, что хочу; чтобы не решили, что у нас такого нет и, конечно, не допуская мысли просить маму купить.
Тортов мы с сестрой не ели, ни магазинных, ни домашних, пока не начали работать. Да и начав зарабатывать не покупали магазинные торты – я научилась выпекать сама: бисквитные торты и рулеты, «Рыжик», «Наполеон», «Шоколадный»; радовала семью печеньем, пирожными…
Но это годы спустя, а тогда я узнала и запомнила на всю жизнь, что торт лучше есть на второй день, когда он уже пропитается кремом и настоится в холодильнике, и что Наташе никогда не хватает терпения дождаться завтрашнего дня и потому бабушка разрезает торт сразу.
«Я бы потерпела, – думала я. – Как же это, наверно, невкусно, есть свежеиспеченный торт».
9
Кроме информации, что торты лучше есть на второй день после выпечки, из общения с Наташей я вынесла еще одно знание. Оно пришло с чувством зависти, что я испытывала после каждой встречи с той девочкой. Зависть ложилась на меня сумеречным покрывалом, закрывая внутренние небеса. Я видела это чувство, еще не распознавая его как зависть. Это был некий сумрак, накрывавший меня. Возможно даже это была не зависть – тут маги и видящие может сами скажут, что это было. Сумрак не нравился мне, и я легко, автоматически, его сбрасывала сразу после возвращения домой.
Но однажды мне не удалось сбросить сумрачного состояния. Ровно неделю я ходила, погруженная во мрак, без проблеска света и радости в душе. Сначала я не понимала, что происходит. Но потом села на пол – часто сидела на полу, когда рисовала или лепила – и задумалась. Получалось, что из-за какой-то девочки, которая не имеет ровным счетом никакого ко мне отношения, семь дней моей жизни, моего собственного времени, которым я вправе распоряжаться как хочу, потрачено впустую.
Но ведь это мое время! Оно подарено, даровано мне и это единственное мое богатство; единственное, что у меня есть!
10
Так я думала, точнее, знала. Знала, что жизнь мне дарована, что время жизни и есть мое богатство, мое единственное сокровище, и я могу полноправно распоряжаться им, на все сто процентов, как хочу. Как же я могла лишить себя радости на целых семь дней? Нет, я категорически не согласна была так жить!
Именно благодаря Наташе я впервые ощутила на себе опустошающую силу безрадостного существования. За всю неделю плена в сетях сумрака, я не смогла получить от жизни ни капли наслаждения, ни крохи удовольствия. И не от того, что в ней что-то изменилось, ухудшилось; а от того, что на свете есть одна, непохожая на меня, непонятная мне, странная девочка; которой не жаль маму, и которая ничего не боится и улыбается всей душой, потому что не знает, что жить страшно и в любой момент может случиться…
11
Не помню сколько времени я провела в тот день, сидя на полу; мама на работе, сестренка и бабушка где-то за пределами воспринимаемого мной мира. Сумрак все еще лежал на мне, когда, отвернувшись от него, я принялась не то лепить, не то рисовать. «Нет, я не могу позволить себе этого состояния, мне слишком дорога жизнь», – сказала я, и он ушел…
Тогда же состоялся важный для меня разговор с Тенью.
– Все же, чем хочешь заняться, когда вырастешь?
Я начала было отвечать, но вспомнила, что мы как будто все обсудили.
– Зачем же снова возвращаться к этому вопросу? Или можно еще чем-нибудь заняться, дополнительно? Если так, хочу еще рисовать, лепить, шить, вязать, хочу быть милиционером, совершить подвиг, стать балериной и обязательно любить…
– Тебе надо выбрать.
– Писателем.
– Хорошо, но любить для этого не обязательно, тебе не дано.
Мы стали спорить; я была уверена, не испытав любви, писателем не стать. «Конечно, – подумала я тайную от Тени мысль, – я бы побоялась как Наташа, оставаться одна в толпе взрослых мальчиков; девчонки-невидимки не считаются. Хотя, то, что может она смогу и я…»
12
Моя уверенность, что без любви писателем не стать была неколебимой, абсолютной: «Это же фундаментальное человеческое чувство, главная ценность жизни, как без любви?»
И тогда я услышала:
– Хорошо, но учти – за все надо платить.
Я поняла эти слова буквально – платить деньги:
– За любовь? – удивилась я и подумала о невидимом собеседнике: «Какой же он бестолковый!» – Это в капиталистических странах за все платят, а у нас другая система, – я задумалась, и пожалела граждан капиталистических стран: «Неужели они даже за любовь платят, бедные, как они выживают? Какое счастье, что мне повезло родиться в Советском Союзе!» – Не знала, что там платят и за любовь. Неужели недостаточно, что приходится платить за образование и лечение? Их еще заставляют брать кредиты, и они проживают жизнь в долгах, и даже умирают должниками… ты, наверно, не знаешь, у нас другая система: учеба, медицина, жилье – все бесплатно… И потом, я красивая… особенная… И потом – мне всегда везет…
Я приводила эти доводы потому лишь, что снова и снова слышала: «За все надо платить… за все надо платить…» Что говорить, ангел мне достался совершенно бестолковый.
13
С ангелом мы в тот день так и не договорились – платить за любовь никто не собирался. Но разговор ознаменовал серьезную перемену – я перестала выходить во двор. Потому никогда больше не видела Чудягину Наташку, и не испытывала чувства, которое впоследствии идентифицировала как зависть, возможно ошибочно.
Между прочим, своим ощущениям не обязательно давать названия. Зачем мы это делаем? Чтобы что? Чтобы кому-то о них рассказать? Но зачем? Чтобы насмешить? Или чтобы помогли с ними разобраться?
Наши ощущения – наше личное дело, с которым никто не может разобраться, кроме нас самих. Это, как если бы кто-то за меня жевал и глотал пищу, дышал или двигался. Никто не может этого сделать за меня. Так же и мои ощущения. Они целиком и полностью – моя ответственность: что хочу то и ощущаю, хочу ощущаю это, хочу – то…