bannerbannerbanner
Записки сумасшедшей: женский роман о пользе зла. Книга 1. Заколдованный круг

ТУТУ
Записки сумасшедшей: женский роман о пользе зла. Книга 1. Заколдованный круг

Родители не загружали его работой как старших парней, так что Хасен располагал свободным временем, которое тратил на то, на се и простое созерцание жизни.

Между тем его общества жаждали: и сверстники, и соседская малышня моего возраста и младше; ну и я, само собой.

Если друзья, одноклассники, скромно постучав в ворота, выводили Хасена на короткое время, и всегда по «важному» делу, то многочисленные малолетние соседи звали его, нагло колотя в ворота, толкая и раскачивая их, и полностью игнорируя раскатистый лай Мишки.

Малолетний народ лип к моему дяде как мухи к меду; то есть, лип к забору, за которым он жил! Я ревновала.

Хасен был добрым.

Как-то, разнимая двух собак – Мишку и соседского пса – он встал между ними и дал себя искусать, но таки разнял их.

Вот когда было много крови; и вот когда я позволила себе грохнуться в обморок, под летающее надо мной, невесть откуда взявшиеся, куриные перья…

Кроме доброго сердца, Хасена отличало знание множества игр и историй, которые он рассказывал по первой просьбе.

Это-то и привлекало окрестную детвору. Что касается сверстников… Когда я перестану ездить к родным, Хасен начнет выходить к друзьям чаще; «важные» дела превратятся в банальное распитие дешевого алкоголя; он сопьется и умрет молодым…

Иногда думаю, может его забрали кладбищенские?

Возможно, они обратили наконец на него внимание и возжелали его общества: захотели сыграть с ним в кости, например, или в шахматы; или погонять шину; или послушать истории о себе любимых…

Это так, фантазия. У меня нет доказательств этим словам, нет свидетельств… хотя Хасен был так добр, а общество его столь желанно, что не удивлюсь, если именно это с ним и случилось…

67

В дождливую погоду или, напротив, в жару, мы с Хасеном проводили время в просторном коридоре большого дома: сидя на кровати играли в домино или шахматы, или в нарды. Шахматист из меня, конечно… но я старалась. Когда уставала от «мальчишечьих» игр и бралась за шитье, Хасен читал вслух сказки.

Со сказок о былинных богатырях нартах, он плавно переходил к излюбленным кладбищенским историям. Хасен утверждал, что там, выше каменного порога, так же как у нас, есть своя жизнь. Он знает это, как знают сторожа и крестьяне, что косят на кладбище траву. Хасен убеждал, что и я смогу увидеть духов кладбища, если не буду бояться и «отпущу свое сердце», си гур сутIыпщым. Что означало «отпустить сердце», я, конечно, тогда не знала, да и теперь не очень-то понимаю. Но вот что случилось после одного из таких разговоров.

Мы засиделись в коридоре допоздна, когда после очередной истории про живым мертвых, Хасен поволок меня в ванную комнатку. Там, у мозаично остекленной стены, стоял сундук. Забравшись на него с ногами, Хасен предложил последовать его примеру. Я отметила, что видела точно такой же сундук у дяди Михаила и у тети Нафисат. Поскольку и у Апсо, и у Нафисат сидение на сундуке не грозило опасностями, я спокойно забралась на него и уткнулась в стекло, как это сделал Хасен.

– А теперь смотри.

Я послушно замерла.

Следующие строки о том, что сто раз описано другими авторами…

Что хочу сказать – пока что это случается только с некоторыми из нас, но придет время и начнет случаться со всеми… на тот момент, когда это начнет случаться со всеми, некоторые из нас уже раскроются окончательно и бесповоротно. Ну и дальше все остальные тоже станут такими.

Примерно в то же время от сердца к сердцу каждого потянутся невидимые ранее нити просто-так-любви. И наступит мир и благодать – цель и смысл нашего существования…

68

Лишившее меня воли ощущение неотвратимости происходящего пришло с болью в подреберье. Однако постепенно боль ушла. Затем ушел дискомфорт в коленях от стояния на жесткой крышке сундука. Мысли улеглись, наступила тишина, в которой я услышала биение своего сердца.

– Ну и что? Да, слышу, как стучит мое сердце, я часто его слышу, – сказала я мысленно, но потом услышала, как по моим венам течет кровь…

Мир оживал. Я стала поющим сверчком, травой, всем садом. Рядом был мой дядя; его запах и тепло его тела на миг стали препятствием, но оно исчезло, и теперь он тоже был Я. Это длилось, наверно, миг и прекратилось, когда возникла мысль: «А те, кто умер – это тоже Я?»

Страх получить прямой утвердительный ответ выбросил меня назад.

Сначала я увидела расширенные от испуга глаза Хасена, смотрящие в мою сторону. Затем, уже сверху, из-под потолка, я увидела свое прехорошенькое тело, лежащее в симпатичной позе на синем туркужинском сундуке.

69

Как же я понимаю людей искусства, резавших себе уши и кончавших жизнь самоубийством – писать, как и рисовать, больно. Но еще больнее, наверно, не муки творчества, но осознание, что, испытав страдания Ван Гога или Акутагавы Рюноскэ, ты не создал ничего близко сопоставимого с их творениями; что принеся столько жертв, так и не написал ни одной, удовлетворяющей тебя, строчки.

Так до сих пор и не поняла – что я могу, или должна, рассказать такого уж важного? О чем писать – о неудачах, поражениях, лжи, предательстве меня и моем? Или мне нужно поведать о том, как полюбила, и чем эта любовь обернулось в итоге?

О любви – если то, что я испытала и есть любовь, конечно – тоже напишу, но потом, ближе к концу романа.

Пока же хочу представить Алекса. Он вел меня по жизни, или точнее, сопровождал, с самого рождения. Мы познакомились окончательно и бесповоротно в лето, насыщенное кладбищенскими историями Хасена сверх всякой меры; в лето, оказавшееся последним, когда я навещала родственников отца.

70

Мне шел десятый год.

– Хочу к дедушке в Туркужин, – сказала я маме в последний свой школьный день.

Ждать не было сил. Однако на этот раз, не любовь к родственникам влекла меня в селение – хотелось фруктов. Так сильно, что это желание заглушало остальные чувства. Какая любовь, когда хочется фруктов?

Сразу по приезду меня постигло разочарование, потому что сезон еще не наступил: яблоки, груша, слива, даже черешня и, тем более, виноград – не созрели. Так прошла неделя.

Новый день начался как обычно: проснувшись позже всех, в отвратительном настроении, не умывшись и не позавтракав, я сразу отправилась в сад проверить, созрела ли со вчерашнего дня хотя бы одна белая, самая ранняя, слива. Отчетливо помнила, что в прошлом году за ночь созревала уйма фруктов, казавшихся накануне совсем зелеными. Но к моей досаде, и удивлению, в этот раз на деревьях не было ни одного более-менее съедобного плода.

«Ну ничего, к вечеру хоть пара слив, но созреют», – успокоила я себя и, чтобы скоротать день, втайне надеясь разжиться чем-нибудь свеженьким хоть там, отправилась к тете Нафисат, на другой берег реки.

71

Маленькая, тихая, добрая тетя как раз выходила из дома, когда я, отворив калитку, робко заглядывала во двор, ища, нет ли где собаки.

Нафисат радостно ойкнула, пошла мне навстречу, обняла и, улыбаясь и расспрашивая о самочувствии и делах родных, повела к крану, что стоял во дворе.

Пока я отвечала традиционное: «Хорошо» – на все ее вопросы, она умыла меня холодной водой, от чего напряжение спало, и я почувствовала себя гораздо лучше. Потом повела в дом и причесала-переплела косы; напоив калмыцким чаем с ломтем хлеба, достала откуда-то из-под фартука карамельку и сказала затем, где искать сестер.

Поиграв с сестрами во что-то скучное, так и не разжившись фруктами, к обеду я вернулась домой, и мы с Хасеном отправились в сельмаг.

В сельмаге, пока Хасен сдавал стеклянные бутылки, я рассматривала витрину, в которой, рядом с заветревшимся мясом и глыбой маргарина, сверкавшие стразами всех цветов, лежала бижутерия. Огромный выбор – в городе такого не увидеть – скорее всего, объяснялся полным отсутствием спроса на этот товар.

Увлекшись созерцанием стеклянных сокровищ, переливавшихся под лучами летнего туркужинского солнца, я забыла о своем спутнике. Вдруг меня мягко развернули. Несильные влажные руки соединили обе мои ладони и высыпали в них горсть монет. Это были деньги за тару. Не отходя от прилавка, Хасен отдал мне их все. На минуточку, ему было всего двенадцать…

Не знаю слов описать ощущения. Вот просто живешь себе, живешь, и вдруг, нежданно-негаданно, в тебя врывается счастье. Сначала от прикосновения, затем… Я смотрела на целую кучу денег, не веря глазам. Чудеса, конечно, дело будничное.

– Их можно потратить, как хочу?

– Да. Выбирай, я подожду снаружи.

Денег хватало только на одно украшение, но зато самое большое и дорогое. «Оно не самое красивое, конечно, но к маминому кримпленовому платью подойдет только это», – думала я, выходя из сельмага с брошью в виде цветка с желто-коричневыми стразами…

Сейчас стало модным по всякому случаю произносить слова любви и, что скрывать, я тоже этим грешу. Однако я выросла совсем в другой культуре. Никто в Туркужине никогда не говорил, что любит меня – ни старшие, ни братья с сестрами, ни дяди; но рядом с ними я чувствовала себя не просто защищенной – особенной, самой важной, желанной и родной.

Доброту этих людей я впитала, как море впитывает тепло летнего солнца, чтобы даже осенней беззвездной ночью, как можно дольше, противостоять злым ветрам и грядущим морозам…

Что касается броши – возможность порадовать ею маму стала одним из тех подарков судьбы, которые я неизменно получала на протяжении жизни в самые трудные ее моменты…

72

Уже несколько дней Хамид проводил в подвале ревизию – перебирал фрукты-овощи, оставшиеся с прошлого урожая. Сгнившие шли на корм скоту, сохранившиеся в потребном состоянии возвращались обратно в ящики и… не вспомню куда потом – на продажу, наверно.

Ревизия проходила под навесом. Мы с дедом сидели на коричневом дерматиновом сиденье из папиного грузовика. Надвигались сумерки. Бабушка подоила коров, после чего, как обычно, налила мне стакан парного молока. Эту обязательную ежевечернюю пытку я сносила безропотно, опасаясь, что на последнем глотке меня непременно вырвет. Если бы не желание скрыть от ледяной старухи свою слабость я бы именно так и поступила.

 

После молока мы с дедушкой выдули по одному свежему сырому яйцу, так же услужливо поданные нам Нуржан.

Это вдобавок к тому, что за компанию с дедом, я уже съела одну гнилую прошлогоднюю грушу, что он извлек из подвала…

До сих пор не понимаю почему мы ели гнилые груши – а бабушка регулярно доедала мои огрызки! – когда рядом стояли ящики отличных прошлогодних груш, и в саду зрел новый урожай.

Вопрос риторический, на самом деле. Эти люди знали нужду не понаслышке, пережили голод и смерть близких…

73

С чувством исполненного долга – угодила всем – я ушла в большой дом. Следом пришли остальные. Бабушка, совершив омовение, в ожидании ночной молитвы, взялась было за рукоделие, однако, сражаясь с усталостью и сном, почти не вязала, но постоянно поглядывала то на часы, то на дедушку, примостившего у ее ног на низеньком табурете.

В продолжение ревизии, Хасен принес из подвала неполную корзину кукурузы и поставил возле Хамида; дед вопросительно посмотрел на младшего сына.

– Больше нет, последняя, – ответил тот.

Взяв два початка, Хамид начал старательно тереть их друг о друга, соскребая зерна. Когда из-под рук, со скрюченными от старости и артрита пальцами, в ободранный эмалированный таз звонко посыпались зерна, все оживились.

Я лежала на кровати с зажатой в руке драгоценной брошью. Выплыв из дремы от звона зерен, обнаружила, что голая лампочка под потолком подло светит мне прямо в лицо.

– Они так терпеливы, эти люди. Где они берут силы после долгого летнего дня так деятельно ждать ночной молитвы? Нет, я так жить не смогу, никогда не смогу; и не хочу. Только любить хочу, как бабушка с дедушкой любят друг друга. Все остальное мне здесь не нравится, – сказала я мысленному собеседнику и вновь погрузилась в сон, отмечая, что без дяди Кадыра, кружившего меня и подбрасывавшего под потолок, вечерами скучно: – Ни фруктов, ни Кадыра… и даже если бы он был здесь, а не на заработках, он, наверно, не смог бы уже подбрасывать меня – я стала большой и взрослой… Зачем я только приехала?..

74

К слову, в семье в тот год было сразу два прибавления: молодая жена Кадыра и их новорожденная дочь. Они не вписались в канву повествования, но обе – очень важные для меня люди.

75

Ближе к ночи меня растолкали и отправили спать. Я вышла из комнаты, закрыла за собой дверь. «Как же теперь пройти до своей комнаты? Интересно, тень уже появилась?.. Откуда она только берется?» Страх и прохлада июньского вечера пробудили меня окончательно: «Зачем я приезжаю? Только тут я просыпаюсь каждое утро с мыслью, что за зеленым солнечным днем непременно настанет вечер, и я окажусь в этом жутком полумраке. Так ли хорош туркужинский день, чтобы платить за него туркужинской ночью? Когда помня об ужасе за спиной, не оглядываясь назад, я сама, и никто иной, должна, пройдя по длинному коридору, открыть дверь к своему спасению».

Это была совершенная метафора моей собственной жизни, как теперь понимаю; яркая, но не полная. Она подразумевала, что в конце страшного коридора есть спасительная дверь. Но что делать, если вдруг обнаружится, что дверь заперта? А разве не может случиться, что двери нет вовсе? Что делать, если ты оказался в полном чудищ длинном коридоре? Как пройти по нему без потерь? И если рассматривать тот коридор как метафору, не является ли такой же метафорой спальня с видом на кладбище?

Верно ли, что наши страхи не случайны? Всегда ли страх – проявление интуиции? Бывает ли страх ложным? Как отличить реальный кошмар от кошмарного сна?

На эти вопросы есть тысячи различных ответов у сотен, тысяч авторов; у них есть, а у меня нет, потому я только излагаю свою повесть, и то по принуждению…

С другой стороны, почему бы не написать свою историю? Вдруг найдется кто-нибудь, кто, прочитав мою историю, осмотрительнее напишет свою. Должен же быть хоть какой-то смысл в моих слабостях, хоть какая-то от них польза.

76

В тот вечер, как всегда, оказавшись в коридоре одна, съежившись от страха, я постояла секунду и пошла, боковым зрением следя за движением тени, не в силах ускорить шаг, с трудом переставляя непослушные отяжелевшие ноги. Вдруг мне пришла мысль обернуться и посмотреть на свою тень. Бредовая идея, с учетом моих страхов, но, что удивительно, подспудно я знала, что сделаю это – некоторые мысли имели надо мной поразительную власть. Затем я вспомнила о броши – она напомнила о себе сама, шершавым покалыванием в ладони.

– Да-да, брошь тебя защитит, – отчетливо прозвучал несмешливый голос.

– Да-да, – эхом подумала я, не обращая внимания на иронию.

Чуть сжав прижатый к груди кулак, и острее ощутив лепестки броши, я оглянулась назад через левое плечо.

– Это не я! – вскликнула я в следующий миг.

– Это не моя тень! – возмутилась я уже мысленно. – Я еще маленькая, только закончила второй класс! Где тень от моего платья с завышенной талией и красивой пышной юбкой, и рукавом «фонарик»? Его сшила моя мама! – я негодовала: «И где же мои ножки? Где мои красивые ножки?!»

Мне хотелось разрыдаться от такой несправедливости, призвать всех, кого можно призвать, чтобы только засвидетельствовать, что эта тень – не моя.

И действительно, прямо от моих стоп, сначала по полу, затем ломаясь от плинтуса, шли совсем другие ноги – в брюках! Я отчетливо видела по́лы пиджака, широкие плечи, на которые свисали длинные распущенные волосы. На автомате я подумала: «Наверно, это все же не волосы, но капюшон… Или все же это я, и мои волосы распущены?»

Подняв свободную руку, потрогала косы. Несколько раз проведя рукой по волосам – тень не шевельнулась все это время – я удостоверилась, что и руки тоже не мои, и голова. И мысли, и глаза! И да, Тень смотрела на меня. Она присутствовала отдельной личностью.

Это был мужчина. Добрый. Он улыбался, мысленно говоря: «Да, изучай, исследуй, это Я».

77

Словно отделившись от себя, я наблюдала себя со стороны; не выскочив из себя, но изнутри же, и в то же время – со стороны. Обнаружила при этом, что, во-первых, открыто, искренне возмущаюсь – возможно, впервые в жизни; во-вторых, я забыла, что нахожусь в ситуации, в которой уже привыкла испытывать страх и, хотя контекст прежний – полумрак и тень, – я не боюсь. Все время искала страх, но его не было – только ощущение свободы, воли; и чувство, что нахожусь в обществе безоговорочного защитника, любящего меня безусловно, родного…

78

Видно, услыхав мой вскрик, из комнаты родителей вышел Хасен. Взяв за руку – второй раз за день его влажная рука прикасалась к моей руке, такой же теперь влажной – он довел меня до двери спальни. И хотя вместо страха пришло спокойное знание, что никогда не была и не буду одна, за эту ладонь, что молча взяла мою руку, я благодарна Хасену до сих пор.

Этим вечером моя комната и постель не казались холодными, а кладбище, растеряв демоническую привлекательность, стало если не родным, то уж точно живым и теплым. Иначе и не могло быть – на нем ведь похоронен – на нем живет! – мой папа, папочка.

Ночью я крепко спала, а на рассвете мы – я и моя Тень – поговорили.

Того разговора я не помню, и не хочу фантазировать на эту тему. Отмечу только еще раз, что это было последнее лето, проведенное у родственников отца. Щемящая, острая, невозможная, неутолимая любовь к ним, к их дому, саду и даже их фруктам навсегда покинули мое сердце.

Я больше никогда не видела ни бабушку, ни дедушку, ни Нафисат, ни Хасена, ни других дядей. И я не знаю и не помню, как это случилось по факту, но дальше они жили без меня. Хотя в Туркужин я еще ездила несколько лет. Но гостила теперь у родственников по материнской линии.

79

Каждое лето в нашей квартирке в Светлогорске мама делала ремонт: приводила в порядок сантехнику, белила-красила, покрывала лаком пол. Слова «евроремонт» мы еще не знали; как не знали, что ремонт по силам поднять только специальным людям, «мастерам».

Благодаря этому незнанию, с тринадцати лет я штукатурила и белила, клеила обои и выкладывала плитку. Как бы я все это делала, если бы знала, что не умею этого делать?

Следом за появлением в нашем обиходе слова «евроремонт» появились и специалисты по «армянской» побелке, и жизнь наша изменилась, конечно. Слова: «Нет-нет, ты не сможешь побелить, не сможешь и поклеить, тем более, покрасить, сейчас и краски другие и специальные технологии, нужно нанять мастера!» – на десятилетия «заговорили», заморозили любую мою «ремонтную» инициативу и способность просто делать: надо покрасить – красишь; надо поклеить – клеишь!

Скажу больше, если бы я знала, что не умею белить и не белила, я бы не попала на службу в органы государственной безопасности. О связи двух этих обстоятельств: умения белить и службы в конторе расскажу чуть позже…

80

Краски и лаки советских времен, кто помнит, были пахучими и долго сохли. Так что на ремонтные дела уходил месяц. Сделав собственно ремонт, мама уезжала то в Тбилиси, то в Ереван, то в Тбилиси и оттуда в Ереван, а потом в Москву, совмещая экскурсии и скромный пролетарский шопинг. Бабушка Уля с младшей моей Мариной гостили в «ремонтный» месяц у туркужинских родственников Апсо: дяди Михаила с супругой и детьми. С десяти лет у маминой родни гостила и я…

Семью Апсо хочу представить с рассказа об их хранителе и кормильце – грушевом дереве. Именно по дереву-исполину, одиноко росшему посреди огорода, соперничавшему по высоте с окрестными холмами, и видимому издалека, узнавали, где именно живут старец Шухиб, затем его сын Михаил со всем семейством.

Семейство Апсо безоговорочно признавало грушу народным достоянием. Все соседи, стар и мал, беспрепятственно угощалась ее плодами. Никто никому ничего не продавал, никто даже разрешения не спрашивал – просто заходили во двор и, поздоровавшись с хозяевами, если те оказывались в зоне видимости, по протоптанной через огород тропинке шли к дереву…

История взаимоотношений туркужинцев с грушей, благодаря воспоминаниям родственников, просматривалась на десятилетия назад. Брат Хотей, сын Михаила, другие старшие, вспоминали, как приходили посмотреть на дерево поближе, отведать его плодов односельчане и ходоки из селений, лежащих за холмами; как показывали дерево заезжим гостям.

Рассказывали, как особенно обильно груша плодоносила в годы войны, и в голодные послевоенные; и как румынские солдаты (у нас оккупантами были не немцы, но именно румыны), сушили груши, чтобы отправить их домой. Рассказывали как один румын итогом увидел дочь Шухиба (тогда единственную) и, влюбившись, хотел, отступая, увезли ее с собой в Румынию, и ее прятали в стогу сена в хлеву.

Даже дядя Михаил, мамин старший брат, участник войны, ко времени когда знала его я очень нездоровый – он был в немецком плену с 43-го, а вернулся домой только в 56-м, после сталинского лагеря… так вот даже он оживал, когда слышал рассказы о дереве, и о Шухибе, конечно, история жизни и приключений которого заслуживает отдельного романа.

В контексте рассказов о грушевом дереве часто вспоминали, как Шухиб, сидя на белом молотильном камне, подзывал проходивших мальчишек, Хотея, других моих братьев:

– Ну-ка подойди, дай я тебя хорошенько взгрею своей палкой, – говорил Шухиб и мальчишки, не смея ослушаться, подходили, но, естественно, уворачивались от трости старца.

Шухиба я не застала, он умер в год моего рождения, а на том камне, видела, часто сидел его сын Михаил…

81

Мое утро в гостях у Апсо начиналось с похода в огород, к дереву.

Не знаю кому как, мне оно являлось при всяком приближении к нему совершенно живым и даже говорящим. Оно улыбалось и, безмолвно приветствуя меня, хмурую спросонья, угадывало мои мысли, потому просило посмотреть не наверх, а под ноги.

– Я хочу сорвать с ветки, а не подбирать с земли! – говорила я, начиная общение с пререканий.

– Но ты просто посмотри на землю.

– Я хочу целое, без щербинок и вмятин, – настаивала я, задрав голову, словно моя шея зафиксирована в гипсовом протезе.

И тогда дерево замолкало.

Не встречая более сопротивления своим намерениям, я смотрела под ноги: «На всякий случай, раз попросили; не понравится, сорву с ветки» – и замирала в восхищении. Потому что дары груши были именно без щербинок и вмятин.

Это дерево было особенным, конечно. Мой мир вообще был живой изначально, весь, но это дерево… оно умело говорить лучше других; может они учатся в процессе жизни также как мы, люди?

Каждое божье утро груша сначала скидывало на землю обильнейшую листву и только потом сбрасывало на нее россыпь своих плодов. Огромное блюдо из листьев с несчетным количеством груш желтых и с красным бочком, зеленых, но все равно спелых; спелых, и все же сохранявших твердость; твердых, но источающих неповторимый аромат; ароматных, с зернистой, шершавой мякотью. Зрелище вызывало, конечно, полнейший восторг.

 

Увидев такую красоту, радуясь сердцем, я все же придирчиво осматривалась, выискивая следы курочек, козочек, что иногда, по недосмотру, забредали в огород; искала чего-нибудь этакого, что можно предъявить дереву в качестве доказательства несовершенства его угощения; но нет – картина была безупречна.

И не только визуально; плоды наивкуснейшие – после сада Хамида я могла считаться экспертом по грушам.

82

Поскольку мне редко приходилось пастись под деревом одной – если только с самого утра, когда остальные заняты неотложными крестьянскими делами – могу говорить от имени всех детей округи. Сначала мы просто объедались грушами, а затем, уже из жадности, брали сразу по два плода и, надкусив шкурку, терли друг о друга надкусанными сторонами, слизывая образовывающуюся фруктовую кашицу.

«Уже сыта, довольно», – думала я дереву, собираясь уйти, но оно держало, не отпуская! Досыта наевшись, оставив за собой кучу недоеденных, раз-другой надкусанных плодов и огрызков, мы расходились, чтобы затем, в течение дня, еще и еще раз прийти за его дарами, к изобильному, но уже не столь чисто прибранному как утром столу…

83

В 85-м Хотей грушу срубил.

Желание, как сам потом рассказывал, пришло спозаранку. Был поздняя осень. Брат встал и принялся за дело. Вскоре подтянулись и другие братья. Живого голого исполина, стоя на голом пятаке огорода, сменяя друг друга, братья рубили до ночи. А следующим утром посчитали кольца – двести двадцать годовых колец – и заплакали. Затем утерлись – труженикам не до сантиментов – и три следующих дня неспешно пилили древо на дрова, которые получили все желающие.

И наступила ночь, ставшая впоследствии легендой.

Каждый получивший в дар дрова захотел их тут же опробовать. Отложив кизяк и другие поленья, в печь положили грушевые. Когда пламя разгорелось, вместе с потрескиванием дров кому-то запахло горелой плотью, кто-то услышал гъыбзэ, плач, кто-то проклятья, клич к бою, шум волн, скрип мачт и заморскую речь. И была одна семья, у которой из печи потекла бурая жидкость; они приняли ее за кровь и тут же погасили огонь.

Сразу после этого ужаса, в пойме реки Туркужин, у родника Тлепша, провели трехдневный обряд жертвоприношения…

Долго думала над поступком брата. Свидетельств тому, что расскажу дальше у меня нет, но, думаю, моя гипотеза имеет право на жизнь.

84

Груши, как уже написала, не стало в 85-м, а за десять лет до этого, в 75-м, у моих Апсо не стало ни калитки, ни ворот (собак и замков у них не было вообще никогда)…

Плетеные ворота сняли в дни похорон старшей дочери Шухиба, той, что полюбилась румынскому офицеру. Она в замужестве жила в другом селении, но завещала сыновьям похоронить ее в Туркужине.

Народу на похоронах было много. Ворота мешали и их временно сняли; убрали вместе с изгородью. В дни похорон и следующих сразу поминок, согласно обычаю, во дворе и под навесами расставили столы и кормили людей, в то время как в огороде и в тылу дома резали и разделывали скотину, раскладывая мясо на равные части, чтобы раздать, в составе отдельных Iыхьэ, долей, частей.

Чтобы никого не забыть составляли списки всех, кто есть, помечая, кто приехал на похороны и сколько денег принес, кто не смог приехать по болезни или иной причине, но все равно передал деньги или еще что, и так далее.

Делая Iыхьэ следили, чтобы не забыть семьи, куда дочери рода вышли замуж, и откуда сыновья рода взяли жен; нужно было учесть свекров и тестей, золовок и деверей, соседей свекров, сделавших пожертвование, или соболезновавших теперь, или когда-то, по случаю смерти кого-то еще; и так далее.

По ходу составления долей обсудили вопрос собирать или нет отдельные пакеты детям, так называемые сабий Iыхьэ, детские доли. Итогом решили сделать детям отдельные маленькие доли.

Вопрос составления во время похорон и поминок отдельных долей для детей (без сырого мяса, сыпучих продуктов, но состоящих только из вкусняшек) в тот период был на стадии общественных обсуждений, потому оставлялся на усмотрение устроителей; никакие решение не осуждалось и не порицалось.

Кроме того собирали, причем в ускоренном порядке: «Быстро-быстро, он уже уезжает!» – пакеты водителям, помогавшим на похоронах; особую, почетную, долю с полотенцем, мылом и одеколоном класса люкс, выделяли эфенди; такие же доли, может, чуть проще, выделялись для омывавших тело умершей; а чтецам Корана к тому же прибавляли еду со стола, потому что: «Они ничего не ели по причине занятости чтением»…

Пока одни раскладывали сырое мясо, другие мясо варили, жарили требуху, варили пасту, месили тесто и пекли традиционные пышки, лакумы, резали сыр и так далее.

Затем соболезнующих рассаживали за поминальные столы, разносили горячее, затем убирали со стола и вновь рассаживали следующую партию соболезнующих.

85

Я это к тому, что в суматохе, сопровождавшей похороны, никто не заметил, как, приняв за топливо – снятая плетень лежала у поленницы, – ее разобрали и сожгли…

Летом 85-го я спросила Хотея, почему нет ворот.

– Понятно, ворота сожгли на поминках, но, когда это было? Не думаешь, что пора восстановить ограду?

– А зачем? Здесь нет посторонних.

Ответ, достойный брата.

Во двор Апсо не просто свободно заходили, но и заезжали. Какое терпение надо иметь, чтобы смотреть, как сосед – путь он трижды родственник! – минимум дважды в день разворачивается в твоем дворе и выезжает на дорогу? Конечно, почему не воспользоваться, если квадратный двор усадьбы с одной стороны полностью открыт, и хозяева не возражают.

Только после моих расспросов брат восстановил ограду. Он сделал аккуратный штакетник из старой груши, остатки которой родственники снесли обратно после первой же ночи с жуткими звуками и снами.

И вот у меня вопрос: может так задумывалось изначально? Может, грушевое дерево решило отдать себя им на ворота? Но Хотей сначала не понял замысла, по всегдашней доброте, которую я, например, назвала бы беспечностью, и раздал всем дерево на дрова?

Если мое предположение относительно ворот верно, дерево знало, что больше не сможет плодоносить. Или, возможно, оно просто устало оживать каждую весну, устало жить, как устают старые или тяжело больные люди; как отказываются жить люди, потерявшие любимых.

Возможно, той любимой, последней любимой, которую дерево потеряло, была Я, его единственная собеседница за многие годы, переставшая ездить в Туркужин? Хотелось бы так думать, приятно так думать, но там была гораздо более трагичная потеря.

86

Внешне безмятежный, расслабленный и, несмотря на очевидную материальную бедность, открытый миру образ жизни Апсо меня пугал. Хотя, что бы мы делали без их заботы, бывшей как раз следствием этой открытости? До тех пор, пока мы с сестрой не встали на крыло, именно эта семья помогала маме растить нас. Без просьб и пафосных речей, таких любимых в моем народе, Михаил, а после его смерти Хотей, привозили по осени картошку, которой хватало до весны; а еще везли муку, масло, сыр и вообще все, что производили Апсо в своем хозяйстве. Несмотря на это, все равно, я никогда о них не помнила и не любила у них гостить.

Месяц у маминой родни превращался для меня в непрекращающуюся пытку. Причиной этому было наваливающееся, зримое, физическое ощущение бессмысленности жизни… и сырость; сырость и тишина; не тишина в чистом виде, но длящееся, долгое затишье. Как-будто что-то должно быть сказано, сделано, что-то должно случиться, но это нечто затягивается, не происходит

От невыразимой печали, терзавшей меня в той среде, не спасали ни всеобъемлющая доброта семейства, ни предания о нартах в пересказе старших сестер, Жануси и Люси. Не спасало ничто. Если только груша – с ней одною я была добродушна, весела.

Удачным я считала день, проведенный под грушей и вообще в огороде – мы всегда строили там шалаш. День в шалаше – истинное счастье. Счастье почти недоступное, потому что кузины Роза, Рима и Селима, в отличие от меня не интересовавшиеся ни огородом, ни шалашом – если только грушей, – уже с раннего утра звали то по ягоды, то к геодезической пушке, то в соседние хутора, то на речку, и так далее…

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23 
Рейтинг@Mail.ru