Я не знаю, жизнь – благо или нет.
Варлам Шаламов
Писателя всегда что-то толкает в спину: нежный ли смех, злобный плевок, кичливая власть сильного или горе слабого. Для меня в последнее время мучителен разрыв между прогрессом и жизнью души в бренном теле. Той самой неповторимой жизнью, которая кем-то и зачем-то нам дана в ее бесчисленных и неожиданных проявлениях.
Смотришь, смотришь, радуешься, болеешь и страдаешь, и вдруг – приходят слова, слагаются в лад и начинают материализоваться в книгу. Тогда остается надеяться, что сумеешь выразить в ней чувства, похожие на чувства других.
Страсть, измена, предательство, гордость. Вера и неверие, отчаянное желание жить и скверное желание умереть, как попытка избежать испытаний. И, конечно, иллюзия, что забвение избавляет от боли, а признание вины – от страданий.
Люди – ни плохие, ни хорошие, а такие, как они есть: недобрые, добрые и очень добрые, и не сразу понятно, от каких больше зла. В реальности многие мне бы не понравились, но в книге я нежно люблю их всех, они раскрыли передо мной свои души и мысли, и я благодарна им за непротивление писательскому насилию.
Государство, где этим людям судьбой назначено быть и где они слишком часто чувствуют себя униженными и беззащитными, не стоит доброго слова, но я всё равно говорю о нём, потому что наболело и потому что мы все каждый день имеем с ним дело.
Слава Богу есть любовь, над которой не властны ни начальство, ни глупость, ни время. Любовь – везде и во всём, в каждой щёлочке, в самом заброшенном месте, чтобы оно не оставалось пустым и холодным. Пока есть любовь – жизнь продолжается, её можно терпеть и даже быть счастливым.
Больше я ничего не могу сказать об этой книге. Разве только ещё одно: когда я её писала, мне было легче жить. Теперь опять наползает тоска и требует новых слов.
Районный суд размещался в трехэтажном безликом здании, затерявшемся в старом московском дворе. Ветхим дом не назовёшь из-за крепости стен, выложенных ещё при царе-батюшке, когда кирпичи обжигали из качественной глины и цемент не замешивали с песком пополам, поэтому сносу дом не подлежал, но и на капитальный ремонт тратиться не стали, сделали косметический, с обязательными железными прутьями на окнах. Постсоветская Москва обрешётилась молниеносно и фундаментально. Сначала тюремные переплёты резали глаз, потом к ним привыкли, как к части современного пейзажа, позже кое-где на европейский манер появились металлические жалюзи – тоже не Бог весть какое изящество, но от кражи спасает. Создаётся впечатление, что воровство как явление нагрянуло в Россию лишь на исходе двадцатого века.
Разумеется, воровали и раньше, хотя не так крупно, массово и нагло. Ворами были щипачи, форточники, медвежатники, мелкие мошенники, но не высокие чиновники. Даже не средние. И не потому, что за воровство служащий навсегда вылетал с должности и из общества себе подобных, но не погубленных этой низменной страстью. Воровство считалось настолько аморальным, что человеку небедному воровать оказывалось себе дороже.
Нынче в силу вступали иные нравы и другие правила, по которым крупное воровство, получившее для затемнения истинного смысла латинское название «коррупция», что по-русски значит «порча», сделалось узаконенным. Чиновно-олигархическая власть, поправ дырявые законы грудничковой демократии и сделавшись самым масштабным расхитителем народного достояния, развязала руки жуликам всех степеней и калибров, увеличила ставки на кону: чем больше украл, тем больше шансов выйти сухим из воды. В сети правоохранительных органов, которые сами подгнили основательно, солидная добыча попадает случайно или попутно, и чаще всего до суда дело не доходит, рассасывается по дороге.
Безнаказанность и избыток цинизма подтолкнул верхи объявить борьбу с коррупцией внизу – ну, это уж для очень наивных: как известно, рыба гниёт с головы. В первой судебной инстанции такие дела обычно не рассматриваются, здесь решаются вопросы мелкие с точки зрения государственной значимости, а для конкретного лица зачастую трагические, если уж оно рискнуло по собственной инициативе обратиться в организацию, стойко нелюбимую народом как продажную и неправедную. К тому же русский человек уважает не закон, а справедливость, поэтому идёт не в суд, а бьёт морду соседу собственноручно. Обиду от властей – из-за невозможности ответить – глотает и копит. Сколько будет копить – не знает никто.
Весь облик казённого помещения, где гражданина имели право назвать преступником или невиновным, своим показным неудобством и убожеством, унылой административной атмосферой являл небрежение к судьбе человека. Поэтому, даже при благополучном исходе, выигравший не чувствовал радости, а только неосознанное пока облегчение и стремление вырваться на свежий воздух.
Внутри здания районного суда, в который приехала Ольга, по обе стороны от входа, тянулись длинные коридоры, вдоль стен, в полутьме, поблескивали узкие деревянные скамьи, отполированные седалищами бесконечной череды истцов и ответчиков. В этом отблеске было что-то нехорошее, почти мистическое, связанное с липкой преемственностью несчастий, сломанных судеб и несправедливых приговоров. Вполне возможно, по бедности всех отечественных госучреждений, назначенных для массового обслуживания населения, деревянные диваны перекочевали сюда из дореволюционных присутственных мест.
Служебные кабинеты судий располагались на двух верхних этажах, и там стояли простые жёсткие стулья, в очень малом количестве, чтобы просители не засиживались и не беспокоили занятых по горло юристов. Промучившись несколько часов на ногах, даже искушённые искатели правды теряли бойцовский пыл и склонялись к компромиссу. Главное – поскорее покинуть гнусное учреждение.
Ольга ожидала своей очереди возле двери в зал судебных заседаний уже полтора часа. Только бы не потерять сознание – она недавно выписалась из больницы и была ещё слаба. Бежевые губы и подведенные зелёным карандашом глаза, лиловый английский плащ нараспашку поверх шоколадного платья из струящегося шёлка – женщина тщательно выбирала цвета и вещи, которые ей шли, но сейчас они лишь подчёркивали болезненную бледность лица. Ольга всегда одевалась дорого и со вкусом, но нынче даже себе не призналась бы, что хочет произвести впечатление на того, с кем собиралась расстаться официально. Навсегда.
Она сидела прямо, касаясь затылком холодной стены: в духоте присутственного места это приносило хоть какое-то облегчение. Когда спина уставала, прохаживалась по коридору, стараясь не стучать высокими каблуками – у торцевого окошка курил в форточку Максим. Пока ещё муж. Длинные волнистые волосы, зачёсанные назад, открывали высокий чистый лоб и аккуратные уши, посеребренные виски придавали элегантности. Рано он начал седеть. Гены или страсти? Неуравновешенный, бесхарактерный, довольный положением узника любви – так ей казалось. Научился тайно отворять заветную дверцу, протоптав дорожку в обе стороны, а пойманный за руку, заметался, не зная, где лучше. Слабак. Смотреть на него не надо, особенно на уши – она так любила целовать их, покусывая мочку – действие, вызывавшее у обоих чувственный озноб.
Ольга тряхнула головой, отгоняя видение. Этот человек её больше не интересовал. Не интересовал. Не интересовал… Совсем недавно она подала на развод – верная дочь президента строительного холдинга Большакова отличалась решительностью и не желала далее терпеть измену и неопределённость: муж ночевал то дома, то в другой семье. Однако она была достаточно умна и сознавала, что её чувство к Максу не подчиняется доводам разума, если оказалось сильнее даже страха небытия. Жизнь в отсутствие любимого человека представилась такой ужасной, что Ольга пыталась покончить с собой, выпив горсть снотворного. Её спасли, хотя здоровью был нанесен серьёзный урон. Максим правды не знает: проявить перед ним слабость – унизительно. На работу в институт сообщили: тяжёлое пищевое отравление. Через пару недель она поправится окончательно и продолжит читать лекции.
Мысли Ольги прервала гудящая толпа, которая вывалилась из зала заседаний – участники процесса, свидетели с обеих сторон, просто сочувствующие и любопытные: дело слушалось имущественное, наследственное и привлекло много заинтересованных лиц. Секретарь объявила перерыв на пятнадцать минут, оставив двери открытыми, чтобы хоть немного рассеять человеческие испарения.
Ольга прошла внутрь – здесь нет нужды отводить глаза от мужа, который остался в коридоре. К тому же и воздуха больше, хотя все окна закрыты: многие старые дома строились так, что рамы распахивались наружу, но теперь им мешали решётки.
За воздух Ольга, скорее всего, приняла пустоту помещения, согласную с пустотой у неё внутри. Покинутая людьми куцая комната показалась ей просторной. Пара видавших виды жёлтых канцелярских столов и простые скамейки у дальней стены занимали мало места. Единственно, что раздражало глаз, это обитые потрескавшимся дерматином три неестественно высоких судейских стула, спинки которых формой напоминали крышку гроба. Ольга содрогнулась и перевела взгляд во двор, такой бестолковый, милый, с кривыми липами и каштанами, кто-то сердобольный подсадил на смену уходящим деревьям пару стройных дубков. Липы уже окончательно облетели, вызолотив землю вокруг, каштаны ещё раздумывали и раздевались нехотя, а ржавые дубовые листья держались прочно, может потому, что молодые.
День был удивительно тёплый и солнечный.
– Встать, суд идёт! – заученно произнесла секретарь.
От неожиданности Ольга вздрогнула и встала, краем глаза отметив, что где-то сзади поднялся Макс.
– Садитесь!
Судья пенсионного возраста явила расплывшуюся фигуру, прикрытую чёрной мантией, лицо в старческих пигментных пятнах со множеством бородавок, небрежно заколотые жирные, с проседью, волосы. Но усталые глаза смотрели умно и сочувственно.
– Большакова, Есаулов – двигайтесь поближе. Нам же разговаривать надо, а не кричать. Вы в который раз у меня?
Ольга молчала.
– Во второй, – ответил Максим и аккуратно прокашлялся.
– Мириться не будем? Такая красивая пара, давно вместе, наверняка вас гораздо большее связывает, чем отталкивает. Ответчик, у вас есть возражения? Да? Нет?
– Да.
– Что да?
– Я не согласен, – осторожно откликнулся мужчина.
Судья подняла брови.
– ?
– Разводите, – быстро и решительно сказала Ольга. – Вы не имеете права тянуть дальше.
Судья вздохнула, полистала дело.
– Ну, ладно. Воля ваша. Хорошо детей нет. Хотя чего в этом хорошего? – Судья опять вздохнула и ткнула потемневшим от чистки картошки пальцем в бумаги.
– Распишитесь.
Они расписались.
Всё! Ольга выбежала на крыльцо и остановилась, чтобы отдышаться. В висках стучало. «Слава Богу, конец этой муке. Теперь надо вырвать из памяти привычки, слова, касания. Выбросить из жизни пятнадцать лет, словно их не было вовсе. Нельзя страдать вечно. Он думал, она не решится – не на ту напал!»
Сзади хлопнула дверь, она не обернулась, но руки Максима сразу взяли её в кольцо. Он зарылся лицом в густые, темно-золотые волосы уже бывшей жены. Волосы были тяжёлые и блестящие, словно живые, они существовали отдельно и чувствовали самостоятельно. Мужчина целовал их отчаянно. В его голосе звенели слёзы, он их не скрывал.
– Ляля, я люблю тебя! Зачем ты это сделала?
Она попыталась сдержать дрожь, охватившую её от соприкосновения с телом, которое можно забыть, только потеряв память. Родной запах. Это невыносимо. Хотелось отдаться ему прямо тут, на улице. Ответила через силу:
– По-моему, это ты сделал, а не я. Как мусульманин – живёшь с двумя жёнами…
– Ну, виноват, виноват! Виноват перед тобою, перед нею, перед всеми. Кругом виноват – так случилось! Но без тебя я не могу.
Почти бессознательно он ласкал знакомое тело.
– Убери руки… Люди смотрят. Отойдём к машине.
Двигаясь словно в тумане, она села за руль тёмно-синего «БМВ», подождала, пока Максим устроится рядом, и поехала домой, на Кутузовский проспект. Они вместе, молча, прошли мимо консьержки, которая вежливо поздоровалась с обоими, назвав по имени-отчеству, молча вошли в лифт, потом в квартиру, проследовали в свою спальню и так же молча, прямо в верхней одежде, упали на кровать, притянутые друг к другу неведомой силой. Ольга испытывала обморочную истому: казалось, полчаса назад они не развелись, а расписались, чтобы назваться мужем и женой. Внутри горела, пухла, готовая взорваться шаровая молния. Полгода Ольга лежала здесь одна, рыдая в подушку от тоски и ревности, воткнула в запястье нож, пытаясь физической болью заглушить боль сердечную. Шрам ещё не побелел, а Максим опять обнимал её. Чужой муж. Но он рядом, он с нею. Знакомое жжение страсти, неуправляемые порывы сплетённых тел. Только бы не потерять рассудок от счастья.
Одежда валялась на полу вместе с подушками и одеялом. Задохнувшиеся, потные, бывшие супруги, не отрываясь, смотрели друг на друга, ничего не говоря и, возможно, ничего не думая, а только переживая радость узнавания, приправленную горечью пережитой разлуки.
Максим поцеловал её, она не ответила. Вздохнула глубоко, со всхлипом, может быть, с обидой.
– Ты жалеешь? – спросил он с тревогой.
– Только о том, что мужчина, закончив, не может сразу начать всё сначала.
Они ещё долго лежали на спине, не в силах добраться до ванной комнаты. Ольга никак не могла прийти в себя. Потолок над нею вращался так сильно, что казалось, был слышен звон хрустальных подвесок на люстре. Вспыхнули картинки счастливого начала совместной жизни и понеслись по кругу. Наконец верчение замедлилось.
– Ты помнишь, как мы встретились впервые, на обочине Ярославского шоссе? – спросила она.
– Я помню, как ты мне отдалась.
– В грязном пенале общежития, откуда ты выставил двух студентов, купив им бутылку дешёвого портвейна?
– Таких подробностей моя голова не сохранила.
– Прежде ты не страдал забывчивостью.
– Память избирательна. Зато во мне навсегда отпечаталось ощущение улёта в твою раскалённую глубину. Я потерялся там надолго. Навсегда. Любимая…
Слова, которые должны были вызвать возмущение двуличьем, пробудили лишь нежность, так долго не имевшую выхода. Ольга гладила пальцами щёки мужчины, крутые дуги бровей, целовала знакомое до мельчайших подробностей тело – от тёмных сосков до огромных ступней, и особенно нежно – такую сексуальную женственную родинку над верхней губой. Он был нестерпимо хорош – смуглый, высокий, с широкой грудью и узкими бёдрами. Теперь это всё чужое, во всяком случае так определено официальной бумагой с гербовой печатью. Старая обида опять подступила к горлу.
– Почему ты за полгода ни разу мне не позвонил?
– Как только ты приняла решение развестись, твой отец услал меня подальше, где нет стационарной связи. А мобильник ты вырубила.
– Я? Неправда, папа ежедневно вечером приходил ко мне в больницу, а утром звонил.
– Кто ещё?
– Больше никто. Я сама связывалась, с кем хотела.
Максим задумался.
– Ну-ка дай трубку. – Он набрал код собственного номера и показал Ольге. – Смотри, отец заменил твою сим-карту на новую, чтобы я не мог дозвониться.
Ляля растерянно смотрела на дисплей – подобное ей в голову не приходило.
– Попахивает подлостью, да? – подсказал Максим.
Но она уже опомнилась.
– Не смей так говорить. Он боялся за меня, хотел как лучше. Отчего ты всегда видишь подвох?
– Интуиция. Виталий Сергеевич человек с двойным дном. Очень опасный. Для начала отобрал у меня жену, которая, по несчастью, его дочь.
– Не приписывай другим свои проступки. Я для него важнее всего на свете, а для тебя – нет. Не он, а ты подтолкнул меня к разводу.
– Оставим поиск виноватого хотя бы в постели. Правдоискательство – это какой-то вывих личности. Одной правды на всех всё равно нет. Есть правда каждого. И от неё порой больше вреда, чем пользы. Ты же любишь меня таким, как я есть. К чему теперь этот анализ?
– К тому, что всё изменилось, рухнуло, и надо искать новую точку опоры.
– Но я же люблю тебя по-прежнему!
Ей опять послышались слёзы.
– Мне казалось, ты не глуп. Ошибалась?
– Да нет же! Я действительно тебя люблю!
– Ты хуже фашиста! Эту боль невозможно терпеть!
Он закрыл ей рот поцелуем. Протестуя, она упёрлась ладонями в мускулистую, такую узнаваемую грудь, где к центру стягивались тёмные шёлковые колечки и извилистой дорожкой убегали вниз живота, под одеяло. Ляле вдруг почудилось, что волосы стали гуще, особенно вокруг сосков. За полгода? Вряд ли. И вообще, изменяется ли растительность на теле в таком возрасте? Она поймала себя на том, что всё время ищет в Максе какую-нибудь черту, просто деталь, ей ещё не известную, словно это как-то могло его оправдать. И тут он сам пришёл ей на помощь.
Как многие физически сильные мужчины, Максим в минуты близости с женщиной страдал сентиментальностью. Он тихо произнёс:
Я помню вкус солёных губ -
На них слеза твоя пролилась.
А счастье длилось, длилось, длилось…
И я был нежен, страстен, груб.
Ломая тайные печати,
Не мог желанья унять
И эту судорогу объятий,
Которых силой не разъять.
Всё это было, было, было…
Как больно счастье вспоминать!
О, если б память изменила,
И повернула время вспять.
– Что это? – после долгой паузы озадаченно спросила Ольга.
Он немного смутился и не сразу подобрал слова:
– Крик души.
Определение явно было смешным, и Максим разозлился, растеряв романтическое настроение. Как нарочно, Ляля зацепилась за эту фразу и язвительно повторила:
– Крик души? Твоей?! Не подозревала в тебе склонности к стихосложению.
– Как видишь. Я не железный.
– Да уж, любвеобильный, но не железный – это точно, – согласилась Ольга нехотя.
Она расстроилась – новое открытие не из приятных. Макс всегда представлялся ей воплощением силы. Всякой – душевной, физической. Не мог же он так переродиться за время разлуки? И раньше были моменты, когда она смутно догадывалась, что муж слабый, но старалась не задерживать на этом внимание и тем более не думала, что до такой степени. Она боялась его слабости – слабые жестоки и способны предавать тайком. Стихи, слёзы… Чего ещё она о нём не знает?
Осведомилась с возмущением, которое наконец прорвалось наружу:
– Тебе что – не хватало меня? Допускаю. Надо было сказать открыто: пойду, трахну другую бабу – я бы поняла. Но лгать, и лгать продуманно? А та – смотрела на меня, разговаривала со мной и знала, что я обманута и ни о чём не догадываюсь… А ты спокойно сводил нас вместе, считая себя удачливым ловцом. Боже, как унизительно! Я тебя ненавижу.
– Не говори так. Я попал в дурацкую ситуацию, а ты ничего не хотела слушать, играла в свои игрушки!
– Зато другая с восторгом внимала рассказам, какая дура у тебя жена. Ты ей тоже стишки посвящал?
– Перестань! Мы опять поссоримся. Забудь обо всём, кроме нас. Мы вместе!
– Я так устала сопротивляться, – простонала Ольга.
– Глупая, я же люблю тебя! Одну тебя. Люблю смертельно! – воскликнул Максим и снова обнял жену.
Она приникла к нему и вдруг отчётливо осознала, что любила его вовсе не за силу или за что-то ещё, она просто любила, как дышала. Ревность, обиды, доводы в пользу возможности жить без этого человека рассеялись, точно мираж. Ум пытался строить убедительные силлогизмы, но чувства противились. Чувствам проще – им не нужны аргументы, только ощущения. Карета снова стала тыквой, всё вернулось на свои места, их с Максимом любовь никто не отменял.
Он позвонил своей секретарше, коротко с нею переговорил. Доложил Ляле:
– Сутки я свободен.
Всё это время они провели в постели, изредка делая вылазки на кухню, чтобы чем попало утолить зверский аппетит. К Ольге возвращались силы. Впервые за полгода она заснула без лекарств, на руке обожаемого мужчины, и во сне, в лёгком радостном сне, увидела себя маленькой, а своё прошлое таким упоительным, таким светлым, когда до слёз хочется жить и никогда не умирать.
Девочка появилась на свет в ностальгические времена застоя, интернационализма и дружбы народов пятнадцати республик, в отдельной палате Кремлёвской больницы, оснащённой новейшей аппаратурой, в присутствии врача, акушерки и медсестры. В тот год по большинству столичных роддомов гуляла стафилококковая инфекция, от которой умерло много малышей, особенно мальчиков, как более слабых генетически. Но здесь всё сверкало стерильной чистотой и новорожденные, казалось, просто обречены на здоровье. Если что-то шло не по плану, превентивно принимались действенные меры. Случись надобность, могли даже доставить спецсамолётом нужное медицинское светило из-за границы. Такими привилегиями пользовался лишь узкий круг вершителей судеб страны – представители власти, или приближённые к ней, или знаменитые учёные и артисты, известные народу, который сам ни о чём подобном не знал, а если и слышал, то уж точно не представлял. О том, чтобы попользоваться, и речи идти не могло, тут уж придётся ждать коммунизма. Наступит же он в конце концов, если власть обещала и в книгах всё так детально прописано, будто авторы щупали коммунизм собственными руками и восхищенно прищёлкивали языком: вот это матерьял так матерьял!
Ребёнка с невидимой печатью избранности на лбу обмыли и положили в детскую кроватку возле матери. Роженицу тоже привели в порядок, напоили сладким горячим чаем с лимоном и связали с мужем по белому аппарату, стоявшему на белой тумбочке.
Молодой отец поздравил драгоценную половину с новорожденной, которую супруги уже не надеялись обрести. Надежда Фёдоровна заплакала от переполнявшей её гордости, а абонент на другом конце провода высморкался. Жесткий и грубоватый – не столько по природе, сколько от многолетней привычки повелевать большим количеством людей – Большаков тоже расчувствовался. Рисковая у него жена. Правильно он её выбрал, как знал, что обеспечит все его хотения. После женитьбы никаких домашних проблем не возникало. Конечно, из нищенки в одночасье королевы не сделаешь: то там, то сям сермяга вылезает, но Надежда старается, наконец для полноты семейного счастья и дочь родила. А ведь как врачи запугивали! Конечно, лучше бы сына, но и девочка сойдёт. Он сказал в трубку:
– Целую тебя, дорогая, до встречи.
Надежда Фёдоровна закрыла глаза. Она почувствовала страшную усталость, почти безразличие, которое обычно венчает победу, когда её так долго и упорно добиваешься, прилагая нечеловеческие усилия. О том, что любая победа горчит, она ещё не осознала. Волнения, пережитые во время беременности и родов, закончились. Выполнена фантастическая программа, поначалу даже не ночевавшая в Надиных мыслях. «Подфартило», как выразилась бы деревенская подружка Люська. Только, кроме фарта, Надежда проявила железную цепкость, чтобы удержать в руках голубое перо жар-птицы, случайно спланировавшее рядом.
А ведь судьба Нади была обозначена чётко уже хотя бы местом рождения – в небольшой деревеньке, недалеко от древнего и глубоко провинциального городка Юрьев-Польскòй на тихой реке Колокша (именно Польской, по окружавшим город широким полям и безлесью, а не Польский, как пишут сейчас), от областного Владимира по шоссе – меньше ста километров. Надя – единственный ребёнок в семье тракториста Фёдора Чеботарёва, между прочим не какого-нибудь, а передового. В 17-м году до хрипоты кричал «свобода, свобода!», в 20-е тянул с парнями верёвку, сшибая церковную маковку в соседнем селе. В начале 30-х активно помогал раскулачивать крепкие крестьянские хозяйства, за усердие на мирных фронтах социалистического строительства награждён трудовой медалью. Жизнь катилась в будущее без происшествий, но и особой радости или перемен к лучшему не приносила. Потом война – целых четыре лихих года, навсегда с кровью вынутых из жизни, но не из памяти. Вернулся сильно помятый, с тремя нашивками ранений на гимнастёрке – две жёлтые, одна красная, но ведь вернулся, с руками и ногами, чтобы опять бороться за лучшее будущее, а заодно с послевоенной разрухой. Паши́, засевай, жни! Как они там, в окопах, истово дожидались этой возможности трудиться на родной земле! Вот она, свобода! Наступила. Полная. Даже паспорта отобрали. Теперь вернули – и что с ними делать? Работы нет. Куда податься, на какие шиши и зачем? Для Фёдора свобода теперь начиналась и кончалась выпивкой.
Дочка, родившаяся после войны, проиграла, ещё не ступив на игровое поле, которое называется жизнь, – ей сразу сдали плохую карту. Кое-как закончила семилетку в селе Фимы, куда свозили детишек с малых окрестных деревень, и стала вместе с матерью работать на ферме дояркой. Зимой Надя носила телогрейку и серый платок, летом сарафан и глубокие калоши – шлёпать по коровьему навозу да бездорожью. Красавицей её никто не считал. В школе дразнили пучеглазой – глаза на пол-лица, сама тощая и ноги, как у журавля. С парнями ещё не гуляла, только в кино до поту жались руками. Но клуб вскоре закрыли – колхоз дышал на ладан. Семья жила садом-огородом, грибами и ягодами, молоком с фермы. От отцовских трудодней, что числились на бумаге, толку выходило мало. Реально тракторист получал на пару-тройку бутылок водки, достать которую тоже считалось большой удачей. Когда в сельпо завозили спиртное, дело доходило до смертоубийства, потому многие, хоть и остерегались милиции, тайно варили брагу. Летом в выходной, а зимой каждый день Фёдор до бесчувствия глушил мутный, плохо очищенный самогон из томатной пасты. Он пил, боясь оглянуться на свою пропащую жизнь, от которой осталось ничтожная малость, а он так и не понял смысла.
Не всё ведь так просто, и человек он не без таланта – разбирался в механизмах, бойко играл на баяне, лепил из глины свистульки. Только кому это надо в деревне, нацелившейся умирать. Здоровые одинокие парни и девки перебрались в города, остались калеки, законченные алкаши да старики – не с кем поговорить по душам. Чтобы залить тоску и забыть свои страхи, лучше средства, чем выпивка, не сыскать. Лекарство простое и практически доступное, если немного постараться. Фёдор старался.
В трезвом состоянии незлобивый, крепко набравшись, он нещадно, до крови, бил жену, даже беременную, потому и детей у них больше не было, а когда дочь подросла, то стал бить и её. Мать закрывала девочку своим отощавшим телом, отчего на орехи доставалось обеим. Потом Фёдор впадал в беспамятство, лёжа на полу, мочился под себя, а проспавшись, плакал, просил прощения, стоя на коленях, божился, что бросит пить, и честно пытался, но никогда дольше недели продержаться не мог. Пропил даже довоенную медаль за доблестный труд, которой давно перестал гордиться. Однако хуже всего, что мать, кручинясь от тяжести женской доли, начала выпивать вместе с отцом. Защищать дочь стало некому.
Когда пьяный родитель попытался её изнасиловать, Надя сбежала из дома, да не куда-нибудь, а напрямки в Москву – меньше шансов, что папаша разыщет и прибьёт насмерть. Шумный город шестнадцатилетнюю девушку сильно напугал, загнав в пятки юношескую решительность. Она почувствовала себя щепкой в штормовом океане и вернулась бы домой, но побоялась отцовского гнева. Сперва ночевала на вокзале, потом в подъезде большого дома под лестницей, благо стояло лето. Неделю питалась одной булкой за 13 копеек, а завидев стража порядка в форменной фуражке или красные повязки добровольных дружинников, быстро ныряла в толпу. На бульварном стенде под стеклом прочла в газете «Вечерняя Москва» объявление, по которому нанялась ухаживать за одинокой полуслепой старухой – говорит, раньше работала известной артисткой. Может, и правда, какая разница. Надя так старалась, так гнулась, ела мало и вела себя тихо, как мышь, что хозяйка через полгода выправила ей паспорт и временную прописку, а работать Надя устроилась курьером в строительную контору. Рада была новой жизни до невозможности.
Однажды её с бумагами отправили в союзное министерство, где она никак не могла отыскать в запутанных коридорах нужную комнату, и шедший из буфета в хорошем настроении Виталий Сергеевич Большаков, мужчина спортивного сложения, заведующий важным отделом, сжалился, проводил девицу в канцелярию. По дороге у неё из-под простенького платка вывалился на спину медный жгут тугих волос, он потрогал его пальцами. Волосы были живыми и возбуждали чувственность, как будто он положил руку ей на грудь или между ног. Большаков не сдержался и погладил девушку по голове. Надя смущённо поёжилась, засмеялась.
Сев за рабочий стол, Большаков с удивлением смотрел на ладонь, которая продолжала покалывать, словно к ней подвели слабый ток. Он позвонил в канцелярию и велел, когда освободится, направить девицу к нему в кабинет. Курьерша явилась: для неё – все начальники. А он закрыл дверь на ключ и толкнул Надю на диван. На ногах девушки были поношенные мальчиковые ботиночки, под куцей юбчонкой – байковые штанишки с начёсом и хлопчатобумажные чулки, пристёгнутые к тряпичному поясу резинками. Виталий Сергеевич брезгливо освободил свою жертву от этой дребедени и с редким наслаждением целый час занимался любовью. Девица была нетронутой, удивительно свежей и приятной. Она пробуждала в Большакове забытые ощущения юности и мужской неограниченной силы. Он подозрительно относился к изменчивой и жадной женской породе, в каждой знакомой подозревая охотницу за штампом в паспорте, поэтому до сих пор не был женат, а бегал, когда случалось свободное время, по девкам, но девки, они и есть девки, не более того. А эта девочка, кусавшая губы, чтобы не заплакать, не подать голоса, пришлась ему по сердцу.
– Тебя как зовут, – спросил он, заправляя рубашку в брюки. – Откуда?
– Надежда Чеботарёва. Деревня Филькино.
– Это что возле Фимы?
Она кивнула. Большаков удивился – бывают же такие совпадения! Он сам из тех мест, по-своему знаменитых: здесь, в имении друга и родственника Бориса Андреевича Голицына, женатого на знатной грузинке, от раны, полученной в Бородинском сражении, умер Багратион. Об этом событии знали так или иначе все сельчане, поскольку в наличии имелась улица имени грузинского князя, которого поколение, ещё внимательно читавшее «Войну и мир», справедливо считало русским полководцем. В музее Юрьев-Польского хранилась карета, на которой раненого привезли во Владимир. Если бы в школе преподавали историю отечества, а не революций и войн, или Витя Большаков самостоятельно поднялся до начальных ступеней патриотизма, то знал бы, что его родное село, стоящее на притоке речки Нерль, имеет историю, уходящую в седую древность XV века. Одно время оно принадлежало Ивану Грозному и именовалось царским, поскольку на Воловьем дворе откармливали бычков для государева стола. Пётр Первый пожаловал село Фимы (так, во множественном числе, оно значилось прежде) вместе с крестьянами генерал-фельдмаршалу М. М. Голицыну за заслуги в Северной войне. Тогда и была заложена усадьба, талантливым крепостным архитектором построены каменные конюшни с полуколоннами и внушительные мучные лабазы. Стоял в селе и храм Богоявления, приспособленный после большевистской революции под овощной склад, а несколько позже начал бесперебойно выдавать государственную продукцию ликёро-водочный завод. Так что пили в Фиме не только потому, что русская душа горит (а гореть она всегда имеет какую-нибудь причину), но и по абсолютно законному поводу – для поддержания местного производства. Многолюдное и весёлое было село, пока не спилось и не захирело на волне перестройки девяностых годов двадцатого века, по пути от тоталитарного режима к демократическому.