bannerbannerbanner
полная версияПо берёзовой речке

Светлана Геннадьевна Леонтьева
По берёзовой речке

на все свои, сколько есть, полушария.

Девушка – белые волосы изо льна

та, что вчера тебя бросила.

Как же она могла? Как же могла она?

Так поступить, стоеросовая?

Ты, словно Ивашка у ног её льды,

ровно укладывал кубик к кубику!

И ты пылинки сдувал, целовал следы,

ты извергал эти маковки бублику!

Это из сцены: что нас не убьёт,

то искорёжит до деформации.

Другая придёт – сахар, нектар, мёд,

жаркий песчаник кварцевый!

Баррель поднимем. Вырастим Арараты в кистях.

Алые паруса сошьём из бархатистого ситца!

Мамы они такие – не унывают, не льстят

и не стареют, пока их белокожи лица.

Но если что-то, то враз

волосы в белой позёмке…

Шрамы вся жизнь, ты пойми, – не экстаз!

Эрос, Сизиф и головоломки…

Мир – на крови. Пенье, звон гильотин!

Скрипку нещадный Нерон прижимает к предплечью.

Женщин безумство, продажность, наркотики, сплин

душу калечат.

Если пожарищ несу я тебе города, имена,

всех от века начального войн в генетических кодах!

Ничего я исправить, хоть надо бы, но не вольна,

боль за державу, страдания, дерево рода!

Смелый мой мальчик, тебе я вручаю сей меч,

луки да стрелы, что прадед сковал богатырский!

Как мне хотелось тебя от беды уберечь.

С первой бедой

ты – сразился!

***

Не оглядывайся. Иди. Иди. На коленях.

Как очарованный странник двадцать первого века.

Позади километр. Впереди

восемьсот, тем не менее

на коленях, как будто юродивый, старец, калека.

Позволяй себе мучиться. Спать, где попало, плащ бросив

на медвяные травы, лежать в этих травах, есть мало.

Ты оставь мне грехи. Нынче мне всё есть храм, всё есть просинь!

Я вхожу в этот свет, я вхожу в эту тьму, что ломала.

Я могу, словно нищенка также стоять возле «Sрar»– а,

и не видеть зазорного в ней ничего, встану рядом:

– На, монеты блестящие. Их я тебе добывала.

О, как многие люди теперь попрошайкой донатят,

кто на хлеб, кто на воду, профессор на книгу, доклады.

Так вкушай эту осень – она, что псалом из Псалтыри,

как «блажен, чьи грехи» в отмоленьи оставлены в мире,

и не помнит отмоленный грех, ибо ладан.

Обо что не запнёшься – о камень, дощечку ли, надолб –

всё мне пух, всё мне мох, все мне ладно и складно.

Вот стою в общем хоре – старуха, младенец, певица,

для меня хороши даже те, кто собою гордится.

Ибо всё – есть сиянье. Ибо в общем мы времени жили,

из того, где Высоцкий из сил рвался, из сухожилий.

Из того, где был Галич, я плачу слезами тех Плачей,

до сих пор поколенье, как лес мой, во всю искорячен.

У Шекспира война, как игра, чтоб терпеть пораженье

и одиннадцатая есть заповедь, что Моисеева,

хагакурэ в листе, что сокрытое после сожжения,

так посей меня заново, ибо зерно для посева – я.

Двух смертей не бывать, так на третьей давай остановимся,

горло жгут мне слова, как костёр изначально осенний мой,

ибо осень считаю я с первой петли от Есенина,

добавляющей боли петли от Марины особенно.

Потому – на коленях!

На этих шершавых и слабеньких,

и, конечно, по-женски,

конечно, конечно по-бабьи я

очарованным странником,

стареньким, слабеньким, маленьким.

Маяковским навыворот, чтобы остались уста одни…

***

Скрепляющие, неумирающие, нужные слова,

погружаюсь в них до Иллариона и до Нестора.

Кто сорвал слово с уст, кругом чтоб голова?

Это слово вначале вспорхнуло небесное!

Это слово, что зрело ещё, что во сне,

что ещё не успело, ожегшее горло!

Ты зачем его дал нам, ему, себе, мне –

слабым нам, смертным нам безнадёжно-упорно?

Ты шепни нам на ухо пока на кресте,

не убит, не помилован – горько Распятый

о великой не смерти,

большой красоте,

изложив чем прекрасны мы, чем мы богаты.

До того я вонзённая в слово Твоё:

обвивает мне шею вся Библия сразу!

Это слово вначале, как тот водоём,

что размахом с ладонь невозможно прекрасен.

Я в него, словно в тазик, так в детстве меня,

когда папа служил в дальней воинской части,

погружали, купали. И печка – в огнях

рыжих, словно листва, снегириных, мышастых.

Под заслонкой гудело, как слово, нутро,

несказанное слово. Его не сказали!

Меня просто в него окунали, в ядро,

если слово – есть Бог,

если слово вначале.

И оно запекалось в гортани Его,

запекалось от этой великой любови.

Обещаю: не помнить уже ничего,

ибо так глубоко,

ибо так высоко,

ибо так неотъемлемо в ткани, в основе!

В пасме, в пряже, в бобине, мотке круговом,

в древне-русской обмотке, чем крест прикрепляли.

Можно словом молчать. И прощать. Пасть ничком.

Убивать можно словом, разлечься цветком,

можно воздух хватать обессловленным ртом

на вокзале!

– О, мой маленький, мой нестерпимо родной!

Словом можно у Стен Плача встать мне стеной,

словом можно в надрыве, в провале, в портале.

И в обрыв. И в отрыв. Но пока я здесь с вами.

Вот вхожу я в подъезд: лампа в тусклом вольфраме

золотым огоньком например сургуча,

это лампа с названием от Ильича,

от кого же ещё? Здесь жила моя мама!

И с живыми, и с мёртвыми, как дьюти-фри

переходом в иные миры говорить,

как звезда, что искрит и, сияя, горит

(о, я видела это единожды в мае!),

как запёкшееся слово в вещей крови,

что с надеждой, авось обойдётся, сгорает!

ЛИРА

Да, нелогична, узловата, рвана вся,

да, собрана из ветра.

Ветер в спину…

Она – моя. Другую где мне взять?

Ей имя – Лира.

Как её отрину?

О, небо, ты не зри, кричащим им

особенно про то, что на распутье

моя стояла Лира из лоскутьев,

рубашечка на ней из бедных рифм!

Не снисходи кричащим, что она

Блудница, недостойна даже дна

и даже днища, смрадного, где черви!

Конечно, недостойна. И зачем ей?

Такой нездешней, что кифара, древней…

О, как же можно, я за ней иду,

она босая по России,

снегу,

льду.

Она ко мне безжалостна, жестока,

на позвоночники мне давит: выжечь соки,

я, как берёза, раненная – сбоку

всегда надрез; ей нужен, нужен мой

вот этот плач

и хрип,

и волчий вой!

Она – маньяк. И даже самый-самый

отъявленный убийца Джеффри Дамер

в сравненье с нею жалостный такой.

Не сладкозвучна? Да. Кто обещал вам,

не будет якобы вот этой гордой рвани,

кто обещал, что мною перед сном

не зачитается Митрополит Иларион?

Что самиздат, мне как отец родной?

А лира голая да под дождём и длинно

её кровит до неба пуповина!

Но, небо, ты не зри, не слышь, не мерь!

Хотя все доказательства, улики

да супротив меня и Лиры дикой,

как виноград, как плющ, как земляника.

Она не кается. До Магдалин ли ей теперь?

Ты просто продиктуй ей телефон,

как 01, 02, 03 с тобой связаться,

как Евангелие от Иоанна и от Марка,

как Пятикнижие, Завет, Посланий сон.

И от себя добавлю – Письма русским,

ко всем читающим, которых меньше явно,

которых – горстка! Ибо очень узко.

Пока ещё не поздно. То есть рано.

***

…и мне много всяческого говорили,

в одной из статей говорили: «Лоскутна…»

Такие – всем горлом кричу я – смешные,

но разве иначе смогу я как будто!

Меня отвергали, не брали, ломали,

другие писали мне в личку: ошибка!

Да много чего. Я не помню – не зла я,

скорее добра, из иного пошива!

Сказали – не друг!

А они мне – подруга!

Сказали: не едь с нами в Болдино что ли.

А как я поеду – оно мне Большое,

оно мне огромно и полем, и лугом!

Оно – неубитая нежность мне, синь – мне,

оно мне рябина, берёза мне, ива!

Оно у меня там в груди у обрыва,

коль я разобьюсь, то взовьются красиво

одним только Болдино птицы Большим и

который мне раз – что таить? – если в спину

и даже не в спину толчок – попадала

я враз пред иконой – огромной, холстинной,

шептала, кричала ни много-не мало

её целовала!

– Аз грешная, право…

да, я – недостойна, как раб Божий мних – я,

но где взять других вам, но где взять иных вам?

Да хоть искромсайте до крови мой стих и

да хоть разорвите, но снова – Он снова

стоит пред иконой Андрея Рублёва,

как сам по себе, без меня свитый тонко

в лучистом просвете – тугая воронка!

Я видела в детстве так, как жаворонка –

подкидыша в небо. Он рвал песней скрепы,

и я ненавидела, ибо так больно

никто мне не делал! Ни белое поле

открытое слишком,

раздетое словно.

– Оденься! Тебе же выращивать хлеб нам!

Прикрой хотя грудь свою. Тёплое лоно.

Нельзя так открыто. Нельзя так любовно.

Настолько разверсто.

Перережьте мне память

моими рифмованными лоскутами…

СЛАВЯНСКИЙ ТРИПОЙНТ

На границе – турецкая фура, шофёр отдыхает.

Здесь славянский трипойнт, здесь Чеховские три сестрицы.

Посмотри, как светлеют, как будто темней нет окраин.

Здесь меня накрывает, и я начинаю молиться.

Отчего ты, Господь мой, в тот миг побоялся, не вышел?

Ты умеешь во всю управлять, можешь в трубы ты Иерихона

воскричать так, что рухнут стальные небесные крыши,

возопить так, что пыль полетит из огня и бетона.

Ты везде можешь, вся можешь! Песней народной,

ты, что русские братья, как русские сестры сплотиться

 

и запеть вместе с нами о том, как идти нам по водам,

ибо русские мы – синий взгляд, обрамлённый в ресницы!

Мы – пшеничное поле, овсяное поле, луга – мы!

Отчего ты не вышел, когда две сестрицы ругались?

И кричала одна из Чернигова, я не сестра вам

и она не хотела плести обереги из травниц.

Говорила – ни ватника вам, ни носков, ни ватина.

На ножи, на кинжалы, на петли вас, на гильотины…

Ты пойми, ты пойми, я сама хочу в Ялту и в Крым я,

но политика – дело не женское – с леса, вестимо!

Здесь дорога, развилка, здесь птицы белей оригами.

И с тех пор во болящее сердце Руси пали камни…

У империй своя цель, едина, собраться, скрепиться,

и обнять так, что душат объятья, обвить виноградом.

У империй глаголы: жар-птица, десница, светлица,

на свои же окраины плакать, в свои же тесниться!

– Сама садик садила, сама назвала его садом

и сама же убью его, если не будет в нём лада…

Но стоят три сестрицы, обнявшись, такая громада!

Возле них на обочине фура стоит с кирпичами

И шофёр по-турецки глаголет, о чём ни кричал он

мне обидно, обидно, ужели дошли до распада?

Словно бы до панели, шеста, до стрип-бара, дичая!

Говорю снова, Господи, ты же нам три, но в Одном ты!

Ты же можешь их всех замирить, лишь попробуй!

Даже Лазарь воскрес, постучался когда в смертный дом ты

через воды, крещенье, сквозь смерть или роды,

это проще, чем воздух, это легче, чем пух, чем дремоты!

Мне хотя до утра бы дожить, сквозь века до утра бы!

Вся дрожу.

Я хочу, чтобы снова с сестрою сестра, чтобы вместе.

Я хочу, сделай, Господи, чтобы они так в металле,

в серебре, злате, меди, граните и камне стояли,

ты же сможешь всё, Господи!

Здесь на пути, перекрестье…

Большая ЕЛЬНЯ

Знаешь, над этой речкой вверх на тарзанке,

как мы качались, безумные, что на качелях,

вот говорят, что у нас здесь попрятаны танки,

именно в этой Большой по-ахматовски Ельне.

Я еду мимо: туман, как заварка с чаем,

помню тарзанку, смородину с ветки старой.

А по дороге меня здесь плакат встречает –

словно бы другом хорошим, зовут Захаром.

Ельня большая, конечно, Большая Ельня

топонимически названа в честь речушки,

о, неужели ей стать, как стена отдельно,

прячь же, родная, танки свои, коль нужно!

Если ты прятала колья свои и стрелы

в марте, в шестнадцатом веке от черемисов.

О, как поют твои стены! Звучат твои стены,

яблоко, словно стеклянное с неба свисло,

ты воспроси, отчего?

Помню, ярый дождик,

выла я от любви,

о, как я кричала!

Ногти срывала, за землю цепляясь, до кожи,

словно стреляли стены в меня. Стены тоже

могут убить, если рушится мир устало…

Всё в моей жизни отчаянной, дерзкой было:

папы могила,

мамы могила,

мужа могила.

И предавали меня с невозможной силой.

Сын убегал курить на задворки сада,

даже попал в ментовку.

Меня знобило…

Дочка моя…о, да что говорить: хрипели

звуки простуженной флейты, что звуки капели.

Всё можно спрятать – боли, обиды, цели,

словно в портфеле в Большой или Малой Ельне,

то, как ладошки мои от волненья вспотели.

Здесь хохлома золотая.

Здесь синие гжели.

Всё можно спрятать – и нет меня, на высоте я!

Всё можно спрятать высОко, глубОко, широко,

здесь исторически так уж сложилось, любимый,

помнишь, мы ехали быстро. И штрафы платили

за превышение скорости в автомобиле

по воле неба, луга, поля, по воле рока.

Из цикла. Путешествие ДОМОЙ

ПРОДАННАЯ КАРТИРА

Этот двор был когда-то самый родной –

высь небесная, дно голубинное.

Ни высотка, ни ельцинское, ни витринное.

Но он снился так часто, что будто стал сном!

Но он есть этот двор – как славянская правь!

Он как летопись, он мне, как истинный Нестор.

Монолит мой, металл, золочёный мой сплав,

моё детство!

Адрес: улица Стачек, семнадцатый дом.

Понимаете, ангел там бродит небесный!

То взлетает повыше он под потолком,

ощущаю, он нужен мне! Вам – бесполезный!

Домофон.

Пара цифр.

Не впускают.

Я жду.

Отпустите хотя бы вы ангела что ли.

Он там бьётся в окно. Рвётся, словно в бреду.

Его крылья я вижу за шторой.

Потолок побелили, осталось пятно –

это ангел! Он светит. Он был там давно.

Оторвали обои, приклеили гипс,

а мой ангел там есть, свесил крылышки вниз.

И решётки вмурованы: ангел сквозь них:

– Это я! Ангел Божий, Лаврентий я, мних!

…Набираю вновь на домофоне число.

Мой заветный портал, что закрыт, как назло.

Кто вы, женщина? Кто?

А фамилия их:

Не откроем! Слепых мы. Глухих мы. Немых.

Мы Бесслёзных. И мы Бессердечных. Подъезд

сорок лет, как не ваш. Отойди. И не лезь.

Да, квартиру продали (мать, бабка, сестра).

И квартира была непомерно стара!

Деньги были растрачены по пустякам…

Только ангел остался неведомый там!

Он бы мог просочиться хребетно средь дня,

внутривенно и костно, и кровно в меня!

Подставляла я ангелу щёки, лицо

и глядела на пятнышко на потолке,

это был наш подъезд, было наше крыльцо,

было-сплыло, растаяло на сквозняке

в девяностые годы. Квартира, завод,

тряпки, платья хранящие боль, соль и пот.

Ах, ты Ельцинский центр,

всё продали за цент.

Поворачиваемся.

Уходим. Прощай.

Бьётся ангел о прутья, решётку, окно,

золотое моё, непомерное дно!

Бирюзовое пятнышко на потолке,

там был рай, там был истинный, о, люди, рай!

Вижу: пёрышко падает, ластясь к руке.

***

Детские эти качели, жжётся железо,

если зимой языком лизнуть, то бесполезно

после себя мне отъять, только с кровью во весь рот,

трогать, не трогаю: на расстоянии жжёт!

Вот приближаюсь и чувствую: соль, слёзы, небо,

вот приближаюсь и чувствую: можно залипнуть,

ибо качели со вкусом зимы, снега, ветра,

эти качели – вк, и фейсбук мой, и твиттер.

Эти качели – пацанские, тёплая ранка

на языке до сих пор жжёт, что рыбка,

и призывает коснуться, попробовать, вникнуть,

словно всё та же я дерзкая девка-пацанка!

О, как я прыгала с крыши, играла в хоккей я.

И в баскетбол! Доставала мячами до яркой,

жгучей полоски луча, до хвостатого змея,

после гурьбой мы бежали к соседям в столярку.

Общая правда и вера во всём! А за балкой

озеро! В нём утонула кудрявая девочка Соня,

помню, ходили мы снова гурьбой в дом – поплакать,

где же ты, Соня?

Зачем же ты, Соня? Там омут.

Соня лежала вся в белом, невестином, скромном,

напоминала Египет. И склеп фараона.

Напоминала фонтан. Площадь Красную, ЦУМы.

Пахло кутьёю, вареньем и брагой изюмной.

Дальше обрыв. Дальше омут. Барак и качели.

Как вы смогли сохраниться, о как вы сумели?

У закопченных заборов, сараев алкашных,

мир мой негибнущий, мир скомороший, вчерашний!

Детской площадки, стола доминошного. Бати

вечно сидят там с пивасиком, в дыме табачном.

Кто-то курил Беломор, Чайку, Астру и Приму.

Я на качелях любила качаться. А двор – мат на мате.

Так проходили все осени, вёсны и зимы.

Летом иное: цветы, огороды, картоха.

Что за упрямый народ – всё копают, копают.

Что за упрямый народ, всё клянут то, что плохо:

пенсия, мрот, недостаток. А жизнь – расписная…

Я ни за что за границу не съеду. Чего я

там не видала? На Кипрах, Мальдивах и Мальтах?

Нет освещения здесь.

Даже нету асфальта.

Но обещать – обещали.

А, значит, построят!

***

Как оплатить мне вам, люди, за ваше добро?

Чем мне воздать? Как слаба моя вещая сила…

Кто б научил… Ибо вами теплеет нутро

слева, где сердце, для вас это сердце растила!

Только для вас воскричать мне зегцизей, для вас

в колкое небо! Для вас белой рыбицей плавать!

Не вопреки, а для вас – на костёр, разделясь

на огоньки, чтоб вас греть человеческой лавой,

не вулканической той, что в пух прах испечёт.

Только добром – не запиской, виня в своей смерти

и не щадя, не обманывая…

Просто грейте

ваше объятье, лицо, тело, руки, живот.

Только добром, люди, люди, отчаянно к вам!

Как бы успеть…

как бы не опоздать, не споткнуться…

Дайте святые – мне их целовать – дайте руци

мне материнские ваши, мне те, что с бедой пополам.

Вам! Даже тем, не любившим, не верящим, вам

надо втройне поклониться, всем злящимся – ибо в них травмы.

По-христиански, старушьи, по-женски. Не так, как «воздам»,

наоборот, не воздам и не брошу я камень.

Спинки стерляжии ваши, ушедших от мя.

Ваши затылочки тёплые, мягкие, птичьи.

Чем оплачу даже за не приятье меня,

ибо больней не любить вас и горечь горчичней!

Пепел храню всех сгоревших, ушедших веков,

ноша своя мне всех цивилизаций не тянет.

Чем оплатить…из каких мне материй и тканей?

Вам я молюсь!

Коль судить, то судите вы сами.

Просто хочу я морщинку погладить рукой

(вам – не принявшим и вам – отвергающим) вашу!

Всех пощадить – убивающих, губящих мя…

Дай ототру я с щеки твоей черную сажу,

дай я сниму для тебя свою с тела рубашку

дай я тебе поклонюсь, дай раскинусь плашмя.

Это добро тоже, коли мне больно зело.

Сколько добра! Для меня его сделали люди.

Благодарить как? Слабо человечье тепло.

О, как воздать мне возвышенно, вяще, светло,

праведно, звездно, космически и полногрудно?

Рейтинг@Mail.ru