bannerbannerbanner
полная версияПо берёзовой речке

Светлана Геннадьевна Леонтьева
По берёзовой речке

И после тебя меня больше и злей предают.

Одно хорошо, что не я, а меня, утешенье.

И хочется крикнуть: «Подруга, и ты тоже – Брут?»

А сердце моё, как всегда, выступает мишенью.

И кружатся мельницы чаще. И мой Дон Кихот

вступает в сражение с ними.

Не снись больше ночью!

Забудь, где там двери в мой сон. В этот, бывший и в тот,

который сегодня! Который мне в память вколочен.

И мы не в ответе за тех, кто кого приручил.

И мы не в ответе за тех, кто сказал: «А кто судьи?»

Верни мне от снов моих все, сколько были, ключи,

и – в форточку их. А не вместо кулона над грудью!

***

В моих душевных ранах всё равно свет и добро!

Какие бы ветры не гнули, не выли.

В них такое отсвечивает серебро

со скоростью мяты, изюма, ванили!

В моих душевных ранах. Откуда они

ты не спрашивай, сколько в них цивилизаций

и сколько разрушенных стран в них звенит,

какие исчадья, в них войны клубятся.

Какие сдвигаются материки.

Какие галактики стонут от крика.

Я их замуровывала бы в стихи.

В бетон бы закатывала безъязыко!

И всё-таки близь в них! И всё-таки свет!

Вложите персты в мои раны – там небо!

И каждый простор в них, что башня, продет

цветами, листвою, огнём бересклета.

Живящие раны – росою, пыльцой…

Мертвящие раны – черны, словно омут…

И в каждой, разверстой – ты! Руки, лицо,

слова твои, фразы искрятся, не тонут.

И в каждой, ещё не зажившей, все мы!

И в каждой Алёша сквозит Карамазов,

и Данко, нашедший дорогу из тьмы,

о, раны мои, перешедшие в язвы!

Нет. Я не смакую вас. Я по утрам

бальзамом, зелёнкой лечу вас. И сказкой!

Я так закалилась в борьбе. Тарарам

меня не страшат, меч, ни сталь по-дамасски.

Ни стрелы, ни лук, ни кинжал, ни шипы!

Ни россыпь клевет, оговоров, наветов!

Всё, что не убило – воздвигло щиты,

пропело мне гимны и «многие лета»!

И каждая рана теперь – Иордань!

Я трижды крещусь, окунаясь до донца.

И сколько меня ни терзай и ни рань,

во мне прибывает лишь солнце!

***

Руки тяну к осколкам родины я моей.

Родины, покрывающей алыми парусами

ломоть ржаной полушария,

синий простор морей,

родины, что глядела наших отцов глазами!

Руки тяну к осколкам! Карта из прошлых времён,

что на стене пришпилена, не утаит маршрута!

Мамочка! Это сон. Тридцатилетний сон

будто!

Да там у всех у нас – разностей было полно

несовершенств. Затем, помните, в девяностых,

как раскрутили вширь старое веретено,

как раскрошили страну в кучу осколков острых.

Нет, я – не коммунист. Нет, я – не демократ.

Но мне безумно жаль. Нас. Что случилось с нами.

То, что попали мы зернами в грубый накат,

то, что нам нужно взойти в этой печи хлебами.

Но слишком жёсткий огонь. Но слишком огненный жар

на подгоревших полях, либо не масляно тесто.

Руки тяну, тяну, ой, как мне родину жаль!

Ту, что внутри меня. Ту, что вокруг повсеместно.

Дайте мне шёлковый плат – плечи плотнее прикрыть!

Руки, которыми я жадно тянусь, задыхаясь.

Если объятья мои станут летучее крыл,

чтоб обошла судьба внуков моих лихая.

Вдумайтесь в имена, в подвиги, в наше всё.

Парк есть победы у нас. Космос Гагарина. Пресня.

Символ не раздробить ни в два притопа, в прищёлк.

Сколь не суди – не судить.

И не забыть, хоть тресни.

Там мы крылатее. Там чище, молебней, сильней.

Я не хочу, чтобы бывшей, я не хочу, чтоб погибшей.

Через препятствия к ней. Через столетия к ней.

Я – твой осколочек суши, хлебная крошка морей,

я – твой клочок распоследний этой целебной афиши!

***

Воды холодной терпкая струя

из горлышка стекает вглубь кувшина.

Троянская Елена – это я!

Отец хотел мне дать такое имя.

Но маме нравилось Фотинья. Фотина.

Алёна – сёстрам!

Греки – те же русы!

По книгам моим бродит старина.

По жилам – солнце. В кости, в каждый мускул

Эллада бьётся. Досмотреть бы сны

о веке Золотом! В накидках, складках.

Ужели я – исчадие войны?

Ужели красота – не так уж сладко?

Как жёлтых вод холодная струя?

Меня распять. Меня убить такую…

А красота – есть грех. Все вы – судья!

Так значит я, и вправду, существую?

Я – есмь приговорённая. Во мне

всё живо. Всё – жара и лето.

Во мне – всё больно! Город на холме…

Прочь, прочь! Достали вы меня, поэты!

Мне плакать хочется! И выть, зажав кулак

между коленями. Беременна я Троей!

Её конём слоновьим! Экий враг –

комок из дерева и тоже мне – в герои!

На мифе – миф. Наполнены сердца,

как Леонардо полон Моно Лизой,

так Троей – я! Что девять грамм свинца,

она во мне растёт в плену коллизий!

О, тело моё белое, не рвись

на сто осколков виноградно-винных!

…Экскурсия. Мне гид – как звать? – Парис,

помешанный на деньгах и машинах,

расскажет суть. Ужель и он – судья?

Смазливенький…целует руку звонко.

Ах, дурачок, Елена – это я,

вынашиваю Трою, как ребёнка.

Чанаккале. Уютный дворик. Бар.

Богатых любят здесь, как сыр творожный.

А я сижу и думаю: «Нам в дар

Эллады сны! Россия в дар нам тоже!»

Парис целует щёк мне алый жар…

И сигаретно пахнет его кожа.

– Зачем приехала? – он спросит.

– Как зачем?

Ищу свою могилу. Я – Елена.

Пирожное. Маслины. Сладкий крем.

А с Троей что?

А Троя – внутривенна!

Парис влюблён. Влюблён, как Менелай.

А судьи кто? А судьям – взятки гладки!

Златая пыль струится. Птичий грай.

И огненные в небесах заплатки!

КРЕЩЕНИЕ РУСИ

Как вспомню: слова – горлом, через край,

а от сердца отмерзают рубах льдинки!

Это были люди-горы! Человек-гора,

правда моя, солнце моё, князь наш Владимир!

Как вспомню: сразу летописи сквозь меня

сами тянутся, сами впиваются мыслями, фразами.

Княже, княже, седлает гнедого коня

во леса, во болота, чьи звуки бекасами,

куликами захвалены, слушать, да слушать бы.

Сквозь повязку виднее, сквозь ночь неоглядную,

только летописи все сквозь меня: тело, душу ли,

сердце бьётся, как в стёклышках: Ладо, о, Ладо мой!

Эти руны-царапины, как носить камни мне?

Как мне полою стать?

Как пустотами вымостить?

Супротив слать хазар войско во поле бранное?

У кого мне просить мира, правды да милости?

Далеко и не сразу случилось великое,

поначалу от волжских болгар шли послания,

латинян, иудеев шли грамотки-скликанья.

Но однажды был сон князю под утро раннее.

Византия приснилась ему красно-красная,

Византия приснилась ему светло-светлая.

Со святыми Кириллом, Мефодием. Плазмою

вдруг прожглось все нутро его, жаркою Летою.

Словно острою бритвою память порезана,

забывайся, язычество, ты со стрибогами,

эти меткие, словно мечи, были лезвия,

обкромсали все жилы, все вены, все органы:

слуха, зрения и осязания прошлого,

были идолы свергнуты и в речку брошены,

а покуда топились они в льдовом мареве,

заходились фигуры их в пламени-зареве.

…И выходит выплакивать Анна. Исподнее

на ней только бельё да чепец бледно-розовый,

византийская девица, что порфиродная

да багряных кровей

да морей абрикосовых.

– Я сточила своих сорок свадебных посохов,

сердце разорвала я на льдинки под грозами,

и я лоб раскровила, молясь над утёсами,

и ладони я стёрла, до ран они стёсаны!

В Херсонесе очьми болен был Князь наш солнышко:

– Ах, ты лапа моя, моё пшенное зернышко.

Собрались из Корсуни епископ, священники,

возложили ему на чело руки белые.

Я-то знаю, есть таинство: в пол, чтоб коленями,

я-то знаю, есть таинство: раны горелые,

как Руси всей залечивать от чернодырья,

от русалок, от леших да от нетопырья.

О, былое! О, русское! Если не руки,

если даже не ноги, хотя бы подошвы

целовать нам Владимира-князя, и звуки

слушать флейты, гобоя, баяна, ой, что ж ты,

ибо дождь! У меня дождь сегодня! В Днепр греться,

где народ целым миром в посконных рубахах,

это лён, это цвет, это ход, это детство,

это то, из чего родились мы – из праха!

Когда я раздвигала нутро, я рождалась,

разжимала я мамино нежное чрево:

утыкалась своей головой в её алость,

выходила всем телом из тела.

Режь держащий канат, режь скорей пуповину,

заверни меня в лён, в одеяло, в холстину!

И крести во Днепре меня вместе со всеми,

князь Владимир на всхолмье стоит, ноги в стремя,

собиратель земли нашей, вещий Креститель,

благодать-то какая, ловить сердцем время.

И ловить небо горлом! Звучите, звучите

вместе флейты, гобои, гортани, молитвы.

Я теперь поняла, что такое есмь лидер,

кто воскликнул: Живите!

***

На моей площади народные гуляния.

На твоей площади никого, ничего.

На моей площади – церковь, магазины, здания,

ёлки на Рождество!

На моей площади – Манежной, Театральной, Пушкинской

я держу своё небо, вздымаю над головой.

На твоей площади, на кликушеской

пахнет салом, укропом, молвой.

Все дороги закрыты, залеплены,

даже летом в снегах.

У меня в груди – всё так больно сцеплено,

словно скрипки бьются, вздымается Бах.

На моей площади никаких обманов, предательств,

а тем более скоморошьих, шутовских клевет,

балаганов и плясок, трюкачеств, рвачеств,

 

лобных мест, палачеств, казней, бед!

На моей площади – прикипает древко к рукам,

плавятся ладони, флаг держащие!

На моей площади – ни пяди не сдам.

Поднимаются даже падшие.

На моей площади – пыль столетий,

даже камни кричат, вопят, дождь – шершав.

У меня, во мне столько отметин,

столько рубцов в горле – не закроет шарф!

Я сама уже – камень моей площади, я сама её пыль,

я сама её часть, масть, её страница!

Моя площадь – площадь Горького, что изверг «Изергиль».

Моя площадь мне снится!

На моей площади я столько раз падала, сдирала колени в кровь,

попадала под колёса машин, под колесницы, под артобстрелы,

на моей площади плакала Ярославна над обрывом без слов.

На моей площади я сама чуть уцелела.

На твоей тоже не лучше – весь Калашный ряд,

баяны, валторны и хор из Уреня.

На твоей площади тебя из рая изгоняют в ад.

И поэтому я – к иконам, и поэтому я – на колени!

«Смилуйтесь все!» – а там герб, что с оленем.

Герб городов Ростова, Гродно, эмблема Альзона.

На моей площади, которая вросла мне в грудь,

во все её плачи, смыслы, во все её стоны

так, что не вдохнуть!

С моей площади провожают солдат,

с моей площади, как с Ромодановского вокзала:

все его помнят. Но его нет. Адресат

вынут из списков, реестров, овалов.

На моей площади иконы кровоточат.

Лупит солнце. Цветут магнолии и абрикосы.

На твоей площади тоже цветочный чад.

Хочешь, в ноги паду? Хочешь, оземь?

Хочешь, про бусы поговорим, хочешь про платьишко изо льна?

На моей площади, на твоей площади не вырваться из круга.

Но один у нас город и площадь у нас одна:

мы стоим в полшага друг от друга!

ЭМИГРАНТУ

Выши корни кровят. Вы уехали. Корни остались.

И вопят они. Слышу: в них всех Ярославн бьётся плач.

Эмигрантский хлеб слаще? Белей эмигрантское сало?

Может, мягче калач?

Убивается в вас серебро. Вымывается ветром Чикаго.

Что осталось? Очки и овечьей подкладки пальто.

Неужели не снится поляна? О, сколько здесь ягод!

И дождей! Этих русских небес решето?

Но мне больно за вас! Ваши корни кровят. Бьются в эхо.

Одного я хочу, чтоб запомнили вы средь зимы:

не продажны мы – русские, хоть нам торги не помеха,

не злобивы, хоть вспыльчивы. Думают сердцем умы!

Нас не вызнобит, не выторнадит, хотя мы

пасть готовы в борьбе! Мы готовы в огонь, коль горит!

Пусть у нас недочётов полно, тарарамы

так и лезут повсюду сквозь тьмутараканий гибрид.

Пусть любви недостойны, ни жалости мы, ни пощады.

Да и нам не нужна ни пощада, ни жалость ничья!

Мы по-Блоковски – скифы, мы – ватники и колорады.

Но в нас столько живёт справедливости!

Мамочки! Я

на расстрельном мосту. Ибо корни, как вы, рвать не стану!

На распятье креста – ибо гвозди Христа сквозь меня!

На Голгофе – вот я! А когда поглядят в мою рану:

там Россия моя! Прометеева плавка огня!

Отреченье от зла! Примирения страсти. Прощенье.

Помощь слабому! Неосуждение. И то, что вы – брат,

заблудившийся! Купленный! Но всё равно, тем не менее

хватит Каина спрашивать: «Где же?» Коль всюду набат!

Мне молебно, иконово нынче, о, Боже, как мироточиво!

Грудь наполнена дымом Отечества! Слезы – со щёк!

Верю я в русский мир. В русский корень – он велеречивый!

А иначе во что же, иначе во что же мне верить ещё?

НЕБО

Пересотвори, Господи, этот мир снова!

В жарких пальцах белую глину сжимая, катая.

И опять воскричи, что вначале всего было Слово!

О, какая в нём мощь – золотая она, вековая.

Я живая лишь ей. Я одною лишь ей умираю.

Воскресаю. Болею. И вновь оживаю я ей.

В ней кометы.

В ней звёзды.

В ней крики над бездною, гравий.

И грохочут в ней камни для сбора отчизны моей.

Для создания нового неба, созвездия, века

разминай эту глину, все комья в песок разотри!

Для создания нового первого вновь человека –

совершенного!

Чистого! Светлого!

Сердце – внутри!

Он твой будет гран-при! И твои январи. Лёд и пламя!

Ничего, что на пальцах уже волдыри, синяки.

Но он в небо взметнёт алый парус. И лик Твой! И знамя!

И все раны залечит. И язвы, где шрамы на шраме.

В букваре он напишет про маму! Про блики на раме.

И не будет бедлама. Рекламы. И срама на сраме.

И не надо к добру пришивать никогда кулаки.

Заживём по-людски!

Моряки, рыбаки, что на Волге.

И пусть – Горький Максим. И пусть будет Прилепин Захар!

И пускай человек – это мудро! Вселенски! И гордо!

И на Данко пусть мода. И на Карамазова мода

на того, кто Алёша, ему-то, действительно, орден.

Или всё же я брежу?

Горячка? Ангина ли? Жар?

В «Зимней вишне» пожар. Убивают. И гибнут. И чахнут.

Всюду взятки берут. Любодействуют. Грабят народ.

Замурованный вопль мой – в пласты, в поднебесье и в шахту.

И никто не услышит. Никто не поймёт. Даже тот,

кто понять меня должен. А кости мои – тоже глина,

даже мускулы – глина. Хребет мой. И мой Прометей.

Если сверху смотреть:

что травинка, что я, что рябина.

Я хотела кричать. Но – горячка. И, всё же, ангина.

Пульс – за сто.

Крик – за двести.

А стих – моя мина.

Подорвусь.

Разметаюсь.

На личной я мине своей…

***

Никогда не случится такого, чтобы в мою честь играли скрипки,

чтобы рыдали, заливались от радости слезами, растекались в улыбки.

Воскресали звуками, восходили нотами, особенно это тягучее, дзинькающее «ля».

Можно петь для бабочки с тонкими крыльями.

Можно для неба.

Можно для моря.

Для тебя, земля!

И ещё я хочу, чтобы были люди рядом. Друзья.

Бывшие, нынешние, настоящие. Где-то рядом, порхающая, я.

И чтобы в крылышках ни одного пореза, надрыва,

ни одного пораненного пятнышка, ни одной сбитой пылинки,

вывихнутого кружавчика, выломанного ребра. В архивы,

в реестры, чтобы было внесено одно:

в её честь звенели скрипки! Переливались, целовали дождями её окно.

И чтобы пальцы девичьи смычок держали. И чтобы в лаке – ноготки.

И звуки тонкие, прозрачнее вуали.

И звезды погасшей, умершей в реке родниковые огоньки!

И ты – уста, касанья руки.

Бег строки.

Не убивай эту бабочку.

Побереги!

***

Моё мировоззрение. Я не могу от него отречься.

Могу лишь растечься рекою в него.

Моё мировоззрение, как дом без крылечка,

скала отвесная, накипь снегов.

Как вена рваная в него плещет память.

Вспоминать больно. Не вспоминать больнее стократ.

Если бы живою была, что сказала я маме

про то, что случилось, и кто виноват?

Что продан завод. Разорён комбинат.

Я слова свои беру – выкорчёвываю.

Но остаётся основа, позвоночная кость,

из которого весь образ, как белым по-чёрному,

словно в ладошку гвоздь.

Так в меня моё мировоззрение вточено!

Ввинчено, вбито, вколочено. Я и сама уже – в клочья.

И сердце – в ошмётки, в куски.

Но слышится дальнее: «Доченька,

не предай! Сохрани! Не разбей от тоски!»

Божьих заповедей – десять.

Материнских – вся жизнь.

Моё мировоззрение – мой панцирь.

Я его отрастила, как песню.

Я его обточила до призм,

до космических, звёздных субстанций!

Мамочка, мамулечка. Я за него держусь.

Я – над бездной. (О, не сорваться б!)

А руки соскальзывают. Ветер пронизывает. Хруст

слышится пальцев. Захожусь, словно в бешенном танце.

Не отрекусь! Всё равно не прогнусь! И не сдамся!

Ни власти. Ни горю. Ни бедам. Ни улице!

«Глагол с глаголом – кричу – не рифмуется!

Участие в конкурсах – преступление!

Не надо медалей. Ни грантов. Ни премии!»

Моё убеждение. Мировоззрение

превыше всего. Не уйти. Не укрыться.

Не выскрести мне из себя, словно принцип.

Оно приросло, словно к коже рубаха.

Я слышу, хотя я оглохла до Баха.

Я вижу, ослепнув почти до Бочелли.

И не отрекусь на кострах. На расстреле.

Родная моя! Моя лучшая в мире,

не бойся, о, мама, мне ноша – не гири!

Не тяжесть земная! Не камень. Не плаха.

Воззренье, как миросозренье. Паренье.

Спасенье

***

Хотя бы издалека, через фейсбук, через строчки прореженные

просто не могу налюбоваться,

через эти туманы, дымы бежевые

через вк, стихиру, как песок сквозь пальцы.

Через портал Светланы Скорик,

через друзей узнавая новости,

нанизываю их на сердце, штормящее, как море.

Если бы могла, то проникла сквозь лопасти, полости

твоих библиотек, как Татьяна Ларина, выискивая

«черты его карандаша». Его – в смысле Евгения Онегина,

страницы перелистывая, твои зоны, твои списки, риски и

рифмы, публикации, теги.

Прислонясь к твоей Альфе, Омеге,

выполаскивая твой мерцающий контур в небе,

думая, вдруг пригодится тебе моё знание, понимание, сосредоточенность, подписки

на лейблы,

разглядывание твоих медалей и значков.

Если некому, то я могу тобой восхищаться,

быть поддержкой, опорой, жилеткой, сверяльщицей часовых поясов,

выясняльщицей причин. Могу быть твоей папарацци.

Могу находиться поодаль. Вблизи. Под рукой.

Когда ты слишком пьян, могу подвозить тебя к дому.

Если мне бывает трудно справляться с тоской

по тебе без тебя, по тебе и с тобой.

всё равно я кричу тебе: «Слушай, не вой,

сама виновата, что с головой

в омут!

Ещё шесть лет тому назад, бросив мужа,

который бы тебя никогда не бросил,

который тебе вечно прощал столько измен – в солнце, ветер и стужу,

в суровую осень…»

А затем, когда с любовником ссорились, обижались, расставались

до криков, кровоточащих дёсен,

то я слышала, как рвались-пузырились оси.

А теперь я себя спрошу, что ты хочешь? Просто коснуться губами его ран?

Которые сама же ему нанесла.

Сколько их шесть? Восемь?

Или больше тысячи? Что ты хочешь, орден, поощрение, грант?

Или пан, или пропал, твердишь, прости меня

последний раз. А надо сказать, не прощай меня, закрой двери!

Поставь решётки. Замки, железного льва и коня.

И не верь мне!

Прогони. Верни туда, где мне привычно,

выгодно. Где зарплата мужа.

Стабильность. Дом. Куча мелочей личных.

Сад. Огород. Бабло. Ужин.

Не подноси к огню спички.

Не поджигай меня, как чучела Маслениц, Кострому,

не втягивай в хоровод возле кучи хвороста, дров, сухостоя, травинок.

Я же всё равно потом ничего не пойму.

Буду ходить, как мёртвая после своих поминок.

***

Не смею спрашивать, за что

Господь послал мне испытанья?

Иду, шатаясь. В решето

дождём пробито небо. Ранние

здесь звуки блёкнут в тишину.

Здесь речи гаснут прямо в горле.

И если я сейчас вздохну.

Или дождинку я слизну,

или слезу одна в одну

по цвету, запаху и соли

из этой занебесной боли.

Итак, за что мне испытанья?

За то, что я грешна, слаба,

за то, что фобии и мании,

во мне любимого касания

растут, как будто бы хлеба.

За то, что где-то в выси, там

богоподобного от века

создать пытались человека,

чтоб он был чист, чтоб он был прям,

нет, невозможно! Я – пыль, хлам,

умеющая плакать в рифму,

читать у Блока: «Да, мы – скифы!»,

крошить в куски шершавый грифель.

Стирать. Рожать. Рубахи шить.

И губы в кровь кусать: «За что же

мне это испытанье Божье?»

Как отрастить на сердце щит

непробиваемый? Ни пулей,

ни словом злым, ни долей-дулей,

свинцовым камешком пращи!

Выслёзываю! Как не плакать?

Выплачиваю! Сотни плат

вдвойне, втройне из прежних пагуб,

ошибок, пустозвона, звяка,

шестых палат. Седьмых палат…

Меня мои стихи казнят!

Распнут! (Венец терновый, гвозди!)

А я хотела – лавры, розы,

а мне Сальеревый лишь яд

на завтрак, на обед, на ужин.

За что же это? Ну же, ну же

скажи! В упор, в глаза, во взгляд…

А ночью – сон. Из сонных крошев.

Я слышу, как вбивают гвоздь

опять же в Божию ладошку.

Всё также грубо. Больно. Вкось.

***

Есть такое поле битвы, где не свистят стрелы,

не танцуют танец смерти перед началом боя.

 

Отчего, я не знаю, но вхожу я в его пределы

и слышу дробь барабанную, звуки гобоя.

Я, как будто проваливаюсь в звёздные дыры,

я как будто впадаю в их тугие ритмы.

И сколько я не балансируй, иронизируй, не формулируй,

всё равно оказываюсь я на поле битвы!

Между злом и добром, между кривдой и правдой,

с графоманами так вообще устала бороться!

Этот вечный конфликт у реки Непрядвы

и пророчества Блока про тесные кольца.

И его «кобылица» с тугими копытами,

и его «ковыль» перемятый до крови.

О, как выживать мне, охваченной битвами?

Как спасать свои села? Равнины? Устои?

Все вырваны у меня кирпичи Карфагена!

Все выкорчеваны из меня Трои!

Да и сама я и смертна, и тленна,

хотя никогда не сдаюсь без боя!

Где мне взять столько оберегов?

Где мне взять столько оригами?

Графоман – он вообще хуже печенега,

особенно если этот графоман с деньгами!

Сколько раз я кричала «иду на вы»,

сколько я раз чуть не погибла в схватке?

В конфликте «отцов и детей», в конфликте против молвы.

Слагала молитвы, стихи я, октавы, токкаты, колядки!

Исходила истериками. Истекала слезами.

Выходила после битв полумёртвая, как после аборта.

Как будто рассталась с любимым, с которым срослись хребтами,

(хлебами, крестами, песками,

столетьями и полостями,

маслами и хрусталями, глазами, лесами, словами, сердцами!)

Рассталась в разрыв аорты! Растёртой!

Размытой в пески.

С переломанным панцирем.

С девизом: всё, что меня не убило, сделало сильной.

И снова в битву. Словами, улыбкою, кварцами.

Сама себе киллер!

Сама себе длинношёрстый белый клык.

Сама себе утонувший «Титаник»,

на который купила билет подешёвке на материк,

и вот теперь в битве с айсбергом один на один в океане!

О, люди мои! Хорошие мои! Любимые!

Я вас так люблю, когда у вас камни в кармане.

Вот я вечно хожу обличенная и судимая! Уязвимая!

Вырванная из космической ткани!

А графоману? Что ему? Он ещё – графоманней!

А ветряным мельницам? Что им? Каждой лопасти по Дон Кихоту!

Каину – по Авелю. Данте опять хоронить Беатриче.

Но, видимо, я не смогу оставить мою работу:

делать мир чище!

***

У меня отобрали родину.

Но не ту малую, а огромную, большую. А малую оставили. Кроху. Речку, смородину.

Сначала появились Мавродии.

…Я впадаю, впадаю во зло до последнего вздоха. До последнего выдоха.

У меня на сердце ожоги и вывихи.

Переломы. Дороги

мыслей раздавлены, вдавлены. А вокруг появляются то секты, то танцы, то йоги

притягивают, заманивают. Гвозди – в раны мне.

Персты в небо. Им что: они проплачены

кем-то свыше. Они стаями, пачками,

сладкими речами, увещеваниями. А мы – русские доверчивые, уши развесили.

Слушаем. Верим. Продаём квартиры. Несём деньги.

Овце-бараньи у нас замашки. Порваны обереги.

Ой, пожимает плечами правительство. Трали-вали.

А мы и не знали.

Истово

и по-старушьи божится. Сами, мол, виноваты

поверили Кашпировскому. Голова из ваты.

Из опилок. Из душистого, соснового,

хвойного. И всё по-новому.

А где же родина? Где же флаги красные?

Все мы целиком, с землёй, континентом, детишками проданы! С сердцами атласными.

Шёлковыми. Ситцевыми. Штапельными.

Родина! Я по тебе скучаю, умираю!

Твои сосульки, как свечи на паперти

огоньками вниз мне светят. Тянутся клювиками, слюнки капают.

Разрывается грудь…ну, как же мы так, прошляпили?

Я помню своё стихотворение детское.

Где я предвещала: «И разделят на части!»

Так и случилось: дым над Одессою.

Вороньё. Смерть. А Запад нам: Здрастье!

Сами хотели. Окно в Европу

ещё тогда при Петре Первом.

Так зачем теперь крик. Шёпот. Ропот.

Не треплите нервы.

Вот опять новое: цена на бензин зашкаливает. Пенсионная катит реформа.

А я сижу у порога: родина моя! Дорогая. Небывалая! На уровне шторма.

Кровное моё. Родное. Русское-русское поле.

вот скоро доберётся и сюда воронье!

Раной больше, раной меньше, посолит солью.

И сверху добавит перца.

А когда разорвёт сердце (инфаркт, инсульт, рак, спид, гепатит),

у меня родины – дефицит!

Чем, чем я тогда утешусь? Как я лицо оботру рукавом в слезах? Как рухну грешно?

На колени? Сумасшедшая. Дурочка. На стихах помешана.

Иди-ка ты в прогулку пешую,

возьми дудочку. Выскреби из себя звуки.

А я тяну к Богу руки!

Заново создай землю, небо, твердь,

умоляю тебя, Родненький,

маму, отца, СССР –

мою бывшую родину!

***

Пахну розовым яблочным праздником Спаса.

Мне сегодня родить. А рожать все боятся.

Век двадцатый. День – вторник. Смысл солнечно лёгок.

В девяносто шестом на дорогах нет пробок.

Но меня догоняет Чернобыль с Афганом,

разбомблённая Ливия за океаном.

Аномалии душат звериною хваткой,

разрывают меня коноплёвой взрывчаткой.

– Доктор, доктор, скажите! Живот мой огромный,

он для сына приют, колыбелька и дом он.

А ещё вспоминаю я тюркское племя.

Роженице всё можно. Когда не в себе я.

Когда, в околоплодных барахтаясь водах,

сын готов народиться.

Афган и Чернобыль

мне в затылок дыханье струят грозовое.

Душно. Душно мне, мамочки! Я волчьи вою.

Говорят то, что тюрков в волках зачинали.

Я кричала, вопила про смесь аномалий

и про эту, про генную связь мифологий.

Доктор и акушерка держали мне ноги.

И родился родимый! Мой тёплый комочек.

Оказался с врождённым недугом сыночек.

А затем, как подрос он, о, солнце-светило,

от врача ко врачу я с сыночком ходила.

Говорили: не плачьте. (Я с сыном в дежурке…)

Про Афган, про Чернобыль, бросая окурки.

Помню, как я бежала в аптеку под утро,

чтоб лекарство купить, ног не чуя, как будто.

Мои тонкие ножки, почти что синичьи

исходили полмира, ища, кто обидчик?

Иль Чернобыльский Гоголь? Иль тюрка волчары?

Мой сыночек, клялась я, мы вытравим чары.

Мы в купели покрестимся Новогородской.

Мы в пыльце искупаемся в ночь на Слободской.

На Ямщицкой ромахе мы да на анисах

возрастимся! Плевать мне на сок кок-сагыза!

Да в Уралах моих зацветут черемисы,

да в Якутиях снежных забредят маисы.

Ах ты, турок-сельджук, гагауз ты волчиный,

как ворвался ты в гены мои, неотмирный?

Половецкое чудище! Выморок жабий!

Я целую сыночка, я вою по бабьи.

Прижимаю. Ласкаю. Я голову глажу,

его тельце обвив по-синичьи, лебяжьи.

Ничего, ничего, всё поправим, любимый,

а глаза мои ест соль горячего дыма.

Иногда на луну выть мне хочется… Я же

в Спас молюсь. В Спас крещусь. Становлюсь всё отважней.

Не хочу я искать ни вины, ни обиды.

У других ещё хуже, сложней – плазмоциды,

у других ещё хуже – рак, немощь и спиды.

– Доктор, доктор, скажите… Стучусь, как синица.

Становлюсь словно ток, что по венам искрится,

двести двадцать во мне, что помножено болью.

А я мать – прирастаю своею любовью.

Если жизнь я смогла перелить свою в сына,

значит, больше смогу. Ибо связь – пуповинна!

И кометой взовьюсь в Галилеевой пасти!

Стану пеплом у сердца, как в песне, Клаасней.

Сорок неб изгрызу. И созвездий полярных.

Помоги ему, Господи небесноманный!

Из невзгод всех достань сына да

из напастей…

***

Родина! Дай мне радость за тебя умереть,

как Мозговой, как Захарченко, Космодемьянская Зоя,

маленьким семечком, зёрнышком лечь в тебя на заре

в сцепление трав, корешков, глин – в правильное такое.

Родина! Твой перламутровый вещий язык

сладкою, терпкою ложкой варенья

спелых смородин, брусник и клубник

в ядрышках, в сочных изюмных сплетеньях

ты выколдовываешь на устах.

Если уста свои в трубочку, если

в песню, в улыбку, в пришёпот, в цвета

полупрозрачные сложу я вместе,

то всё равно будет сладость твоя.

Кто поцелует меня – усластится

речью! Я льстила бы в тон соловья.

Родина! Я – соловьиха твоя:

соло я ткущая. Я – поляница!

Я же не только коня на скаку.

Я же не только в горящую избу!

Сваха, наузница и перуница,

плакальщица, медсестра и частица

княжьих щитов супротив, чтоб врагу,

нападающему на отчизну!

Родина! Капитализма плюс социализма

(простите, за эти из учебника взятые, люди, фразеологизмы),

родина, ошибающаяся, кающаяся. Златокожая!

И всё равно ты всего превыше.

Ты – моя Божья!

А вот за это мне, худосочной,

всего-то 66 кг!

Уж, какой родилась! Белокурой, загорелой, правильной дочке

в рубашке телесной, в кружавчиках, ночью

в Уральской дремучей кедровой тайге,

возросшей на шаньгах да на твороге,

на сказах, на птичьем пуху, на яге,

о, как я люблю тебя родина очень!

Короче. Все стихи мои о тебе,

хочешь выброси. Хочешь

разбей.

Родина! Любимая, солнечная. За тебя в борьбе,

за твою чистоту. Твой язык, за твои добрые, материнские очи!

***

Всех не любящих меня, люблю! Люблю!

Всех не любящих меня, благодарю я!

Дай мне руку эту гордую твою:

нынче я, как продолженье поцелуя!

Нынче я, как продолжение любви

этой детской, Божеской, вселенской!

Ты мне сердце стрелами кормил,

жизнь мою давил в кисель повидл,

словно мякоть яблок Карфагенских!

Словно виноград меня – в вино,

под ноги! Плясал и хохотал ты.

И хрустели косточки, где дно.

В колыбельке плакало зерно,

прорастая сквозь асфальта гальки,

книг твоих ненужных через свалки,

кости мои битые, сукно.

Левой, правой – щёк не жалко мел.

Рук не жалко для твоих гвоздей мне!

Сорок неб в груди сожгла своей,

истерзала снег белым белей

не в раю, не в парке, не в эдеме!

Ничего теперь не страшно. Бей!

Коль теперь я доброго добрей,

русской сказки дольше, где Кощей.

Ты кричишь «аминь», а я «прости»,

намывая фразы из горсти,

из чистейших, из хрустальных, из

нежных лилий да из ран святых,

смыслов, рун, объятий, лунных риз.

Синяки-ушибы мне – цветы,

переломы – это смысл расти,

перемалыванье в жерновах,

в мясорубках, гильотинах, швах

для меня не фобия, не страх.

Для меня всё это – есть любовь.

Я срастаюсь из своих кусков,

островов, земель, морей, песков,

как учил в апокрифе Иов

для иных бесценнейших миров!

В антологию предательств мне твою

не попасть. Ты имя перережь

острой бритвой. Баюшки-баю,

пред тобой без кожи, без одежд.

…Но люблю!

***

…И вот тогда мои прозрели пальцы!

Я так хотела выбраться из снов.

Как я смогла так крепко вмуроваться

в века иные, в камни городов?

В их всхлипы? Пеплы? Карфагены, Трои?

В до христианстве песнь пою Эллад!

Ищу себя везде: где травяное,

древесное моё, моё речное?

Земля земель? Начало. Фразы Ноя

я перечитываю: как они звучат.

Как не щадят, как попадают в прорезь

высоких гор, впадая в Арарат.

Всё, что моё: предметы, вещи, пояс.

Прозрели руки! Зрячим стал мой голос.

Земля моя прозрела, дом, мой сад.

Раздвину камни. Из груди – все плачи

я вырву с корнем. С горлом – все слова.

А это значит: руки, сердце – зрячи.

Что я жива!

***

Нам, пережившим лихость девяностых,

теперь уже не страшно ничего!

Всех пирамид финансовых коросты,

всех бед, всех Лонго, магов, Кашпировских

несметное число,

в тех пирамидах не сыскать хранилищ,

нет мумий там Египетских святилищ.

А золото-то где? Тогда купились

мы все! Народ – полуголодный, бедный, злой,

вдруг нате дерзкий вам журнал «Плейбой»,

а мы одеты все в едином стиле:

фуфайка, стёжка, варежки, платок,

а нам – стрип-бары, девок и джаз-рок,

игру в рулетку и удар в висок,

и статуи братков, что на погостах.

Нам, пережившим лихость девяностых,

Рейтинг@Mail.ru