– Том молодчина, – подтвердил Кэйси. Они спустились под уклон, вздымая пыль ногами, и на подъеме замедлили шаги. Кэйси вытер лоб рукавом и снова надел шляпу. – Да, Том молодчина, – повторил он. – Богохульник, а все-таки молодчина. Помню, на молениях возликует духом самую малость, а прыгает чуть не до потолка. Уж если на старого Тома накатило, так не зевай, того и гляди, ногами затопчет. Что твой жеребец в стойле.
Они одолели еще один подъем, и дальше дорога пошла вниз к извилистому руслу ручья, исполосованному по краям вливавшимися в него когда-то струйками воды. Переход был сложен из камней. Осторожно ступая босыми ногами, Джоуд перебрался на другую сторону.
– Отец это что! – сказал он. – Ты бы видел дядю Джона, когда его крестили на молении у Поулков. Прыгает, скачет из стороны в сторону. Перемахнул через куст высотой с пианино. Разбежался – и еще раз, и завывает, как собака на луну. Отец увидел это, – а ведь он считал себя лучшим прыгуном во всей округе, – облюбовал куст еще выше, взвыл не своим голосом, будто свинья, которая битым стеклом опоросилась, перескочил с разбегу через этот куст, да правую ногу и вывихнул. Тут с него благодать как рукой сняло. Проповедник хочет помолиться, чтобы нога зажила, а отец говорит: нет, к черту, подавай доктора! Ну, доктора не было, привели проезжего зубодера, он ему и вправил кость. А проповедник так и не отстал, помолился, взял свое.
По ту сторону ручья начинался небольшой подъем. Теперь, когда солнце клонилось к западу, жара начала спадать, и, хотя воздух был все еще раскаленный, солнечные лучи немного умерили свою силу. По краям дороги стояли все такие же кривые колья с протянутой между ними проволокой. Справа изгородь делила поле на две части, но хлопчатник был одинаковый как по ту, так и по другую ее сторону – сухой, темно-зеленый, запорошенный пылью.
Джоуд показал на изгородь:
– Вот это наше. По сути дела, изгородь здесь ни к чему, но проволока у нас была, и отцу захотелось огородить поле. Говорит: по крайней мере чувствуешь – что мое, то мое. Этой проволоке у нас бы и взяться неоткуда, да как-то ночью дядя Джон привез целых шесть мотков. Выменял у отца на свинью. Где он эту проволоку раздобыл, бог его знает.
Они убавили шаг на подъеме и шли, волоча ноги по глубокой мягкой пыли и чувствуя, как подошвы ступают по твердой земле. Глаза у Джоуда стали задумчивые. Он точно посмеивался про себя, вспоминая что-то.
– Чудак у нас дядя, – сказал он. – Вот взять хотя бы эту свинью, – и, фыркнув, замолчал.
Кэйси ждал, еле сдерживая нетерпение. Рассказа не последовало. Кэйси дал Джоуду достаточно времени на то, чтобы собраться с мыслями, и наконец, не выдержав, раздраженно спросил:
– Ну, так что же твой дядя сделал с этой свиньей?
– Что? А, да! Он ее прирезал тут же и велел матери затопить плиту. Потом вырезал отбивных, положил их на сковороду и поставил на огонь, а ребра и окорок – в духовку. Отбивные съел, а тем временем ребра были готовы; ребра съел – окорок поджарился. Принялся он за этот окорок: отхватит кусище – и в рот. Мы, ребята, от него не отходим, клянчим, – ну он угостил нас; а отцу не дал ни кусочка. Наконец так объелся, что стошнило; делать нечего – завалился спать. Пока спал, мы с отцом окорок прикончили. Утром дядя Джон встает и второй окорок в духовку. Отец его спрашивает: «Джон, неужто ты всю тушу собираешься съесть?» А он говорит: «Собираюсь, Том, только боюсь, как бы она не протухла, прежде чем я ее одолею. Возьми немного себе, а мне верни два мотка проволоки». Ну, отец не дурак был. Пусть, мол, обжирается. Дяде Джону уезжать пора, а свинина только наполовину съедена. Отец говорит: «Ты бы ее засолил». Но дядя Джон, он такой: захочет свинины, так подавай ему целую свинью, а наелся – глаза бы на нее не глядели. Уехал, а что осталось, отец засолил.
Кэйси сказал:
– Если бы я по-прежнему был проповедником, сейчас бы вывел из этого урок и прочел бы тебе проповедь.
Но больше проповедей от меня никто не услышит. Как ты думаешь, почему он так сделал?
– Не знаю, – ответил Джоуд. – Жаден был до свинины. А я сейчас вспомнил и сам разохотился. За все четыре года только четыре куска жареной свинины и съел – по одному на Рождество.
Кэйси сказал напыщенным тоном:
– Может быть, Том зарежет откормленного тельца для своего блудного сына, как в Писании?
Джоуд презрительно рассмеялся:
– Ты отца не знаешь. Когда он режет курицу, так от нее не столько крику, сколько от него самого. Не может он этого делать. Свинью всегда бережет к Рождеству, а она в сентябре сдохнет от какой-нибудь болезни, и есть нельзя. Зато дядя Джон захочет свинины, так наестся до отвала, можете не сомневаться.
Они поднялись на гребень холма и увидели внизу ферму Джоудов. И Том Джоуд остановился.
– Тут что-то не то, – сказал он. – Посмотри-ка на дом. Неладно дело. И не видать никого.
Они стояли, глядя вниз, на небольшую кучку строений.
Хозяева земли приезжали на свою землю, но чаще всего они присылали вместо себя посредников. Посредники являлись в закрытых машинах, они перетирали пальцами щепотки сухой земли, а иногда загоняли в почву земляной бур и брали пробу. Сидя в спаленных солнцем палисадниках, арендаторы тревожно следили за машинами, снующими по полям. А потом посредник въезжал во двор фермы и, не выходя из автомобиля, заводил разговор через окно кабины. Первые несколько минут арендаторы стояли рядом с машиной, потом присаживались на корточки и, подобрав с земли прутик, выводили им узоры в пыли.
В открытые двери выглядывали женщины, а из-за их спин – дети. Светлоголовые дети стояли, широко открыв глаза, потирая одну босую ногу о другую, шевеля пальцами. Женщины и дети присматривались к мужчинам, которые разговаривали с посредниками. Они стояли молча.
Хозяева и их агенты бывали разные; некоторые говорили мягко, потому что им было тяжело делать то, что они делали; другие сердились, потому что им было тяжело проявлять жестокость; третьи держались холодно, потому что они давно уже поняли: хозяин должен держаться холодно, иначе ты не настоящий хозяин. И все они подчинялись силе, превосходящей силу каждого из них в отдельности. Некоторые ненавидели математику, которая заставляла их прийти сюда, другие боялись ее; а были и такие, кто преклонялся перед этой математикой, потому что, положась на нее, можно было не думать, можно было заглушить в себе всякое чувство. Если землей владел банк или трест, посредник говорил: банку, тресту нужно то-то и то-то; банк, трест настаивает, требует… – словно банк или трест были какие-то чудовища, наделенные способностью мыслить и чувствовать, чудовища, поймавшие их в свою ловушку. Они, агенты, не отвечали за действия банков и трестов, – они были всего лишь люди, рабы, а банк – он и машина, он и повелитель. Кое-кто из агентов даже гордился тем, что они в рабстве у таких холодных и могучих повелителей. Агенты сидели в машинах и разъясняли людям: вы же знаете, земля истощена. Сколько лет вы здесь копаетесь, и не запомнишь.
Арендаторы, присевшие на корточки, кивали головой, думали, выводили узоры в пыли, – да, знаем, да… Если б только поля не заносило пылью, если б только почва не выветривалась, тогда еще можно было бы терпеть.
Агенты гнули свое: вы же знаете, земля истощается год от года. Вы же знаете, что делает с ней хлопок, – губит ее, высасывает из нее все соки.
Арендаторы кивали головой: они знают, они всё знают. Если бы применять севооборот, тогда земля снова напиталась бы соками.
Да, но теперь уж поздно. И агенты разъясняли махинации и расчеты чудовища, которое было сильнее их самих. Арендатор может продержаться на земле, даже если ему хватает только на прокорм и на уплату налогов.
Да, правильно. Но если выпадет неурожайный год, он должен будет взять ссуду в банке.
А банку или тресту нужно другое, ведь они дышат не воздухом, они едят не мясо. Они дышат прибылью; они едят проценты с капитала. Если им не дать этого, они умрут, так же как умрем мы с вами, если нас лишат воздуха, лишат пищи. Грустно, но что поделаешь. Поделать ничего нельзя.
Люди, присевшие на корточки, поднимали глаза, силясь понять, в чем тут дело. Дайте нам время. Может, следующий год будет урожайный. Разве сейчас угадаешь, какой родится хлопок? А войны? Разве сейчас угадаешь, какие будут цены на хлопок? Ведь из него делают взрывчатые вещества. И обмундирование. Будут войны – и цены на хлопок подскочат. Может, в следующем же году. Они вопросительно поглядывали на своих собеседников.
На это нельзя рассчитывать. Банк – чудовище – должен получать прибыль все время. Чудовище не может ждать. Оно умрет. Нет, уплату налогов задерживать нельзя. Если чудовище хоть на минуту остановится в своем росте, оно умрет. Оно не может не расти.
Холеные пальцы начинали постукивать по оконной раме кабины, заскорузлые пальцы крепче сжимали снующие в пыли прутики. Женщины в дверях спаленных солнцем домишек вздыхали, переступали с ноги на ногу, а та ступня, что была внизу, теперь потирала другую ступню, а пальцы шевелились по-прежнему. Собаки подходили к машине, обнюхивали ее и одно за другим поливали все четыре колеса. Куры лежали в нагретой солнцем пыли, распушив перья, чтобы сухая пыль проникла до самой кожи. А в хлеву, над мутной жижей в кормушках, недоуменно похрюкивали свиньи.
Люди, сидевшие на корточках, снова опускали глаза. Чего вы от нас хотите? Нельзя же уменьшить нашу долю с урожая, мы и так голодаем. Дети никогда не наедаются досыта. Нечего надеть – ходим в лохмотьях. Не будь и у соседей так же плохо с одеждой, мы бы постыдились показываться на молитвенных собраниях.
И наконец агенты выкладывали все начистоту. Аренда больше не оправдывает себя. Один тракторист может заменить двенадцать-четырнадцать фермерских семей. Плати ему жалованье – и забирай себе весь урожай. Нам приходится так делать. Мы идем на это неохотно. Но чудовище занемогло. С чудовищем творится что-то неладное.
Вы же загубите землю хлопком.
Мы это знаем. Мы снимем несколько урожаев, пока земля еще не погибла. Потом мы продадим ее. В восточных штатах найдется немало людей, которые захотят купить здесь участок.
Арендаторы поднимали глаза, во взгляде у них была тревога. А что будет с нами? Как же мы прокормим и себя, и семью?
Вам придется уехать отсюда. Плуг пройдет прямо по двору.
И тогда арендаторы, разгневанные, выпрямлялись во весь рост. Мой дед первый пришел на эту землю, он воевал с индейцами, он прогнал их отсюда. А отец здесь родился, и он тоже воевал – с сорняками и со змеями. Потом, в неурожайный год, ему пришлось сделать небольшой заем. И мы тоже родились здесь. Вот в этом доме родились и наши дети. Отец взял ссуду. Тогда земля перешла к банку, но мы остались и получали часть урожая, хоть и небольшую.
Нам это хорошо известно – нам все известно. Мы тут ни при чем, это все банк. Ведь банк не человек. И хозяин, у которого пятьдесят тысяч акров земли, – он тоже не человек. Он чудовище.
Правильно! – говорили арендаторы. Но земля-то наша. Мы обмерили ее и подняли целину. Мы родились на ней, нас здесь убивали, мы умирали здесь. Пусть земля оскудела – она все еще наша. Она наша потому, что мы на ней родились, мы ее обрабатывали, мы здесь умирали. Это и дает нам право собственности на землю, а не какие-то там бумажки, исписанные цифрами.
Жаль, но что поделаешь. Мы тут ни при чем. Это все оно – чудовище. Ведь это банк, а не человек. Да, но в банке сидят люди.
Вот тут вы не правы, совершенно не правы. Банк – это нечто другое. Бывает так: людям, каждому порознь, не по душе то, что делает банк, и все-таки банк делает свое дело. Поверьте мне, банк – это нечто большее, чем люди. Банк – чудовище. Сотворили его люди, но управлять им они не могут.
Арендаторы негодовали: дед воевал с индейцами, отец воевал со змеями из-за этой земли. Может, нам надо убить банки – они хуже индейцев и змей. Может, нам надо воевать за эту землю, как воевали за нее отец и дед?
После таких слов приходилось негодовать агентам. Вам придется уехать отсюда.
Но ведь земля наша, кричали арендаторы. Мы…
Нет. Хозяин земли – банк, чудовище. Вам придется уехать.
Мы выйдем с ружьями, как выходил дед навстречу индейцам. Тогда что?
Ну что ж, сначала шериф, потом войска. Если вы останетесь здесь, вас обвинят в захвате чужой земли, если вы будете стрелять, вас обвинят в убийстве. Банк – чудовище, не человек, но он может заставить людей делать все, что ему угодно.
А если уходить, то куда? Как мы уйдем? У нас нет денег.
Очень жаль, но что же поделаешь, говорили агенты. Банк, владелец пятидесяти тысяч акров, тут ни при чем. Вы сидите на земле, которая вам не принадлежит. Поезжайте в другой штат, может, осенью устроитесь на сбор хлопка. Может, станете на пособие. А почему бы вам не податься в Калифорнию? Там всегда есть работа, там не бывает холодов. Да в Калифорнии стоит только протянуть руку – и рви апельсины. Там урожаи собирают круглый год. Почему бы вам не переселиться туда? Машины трогались с места, и посредники уезжали.
Арендаторы снова присаживались на корточки и водили прутиками по пыли, прикидывали, думали. Лица у них были темные от загара, глаза выцветшие на ярком свету. Женщины осторожно спускались с крылечка и шли к мужьям, а позади женщин крались дети, готовые чуть что пуститься наутек. Мальчики постарше присаживались на корточки рядом с отцами – так солиднее, чувствуешь себя взрослым мужчиной. Подождав немного, женщины спрашивали: зачем он приезжал?
Мужчины поднимали глаза, и в глазах у них была боль. Придется уезжать отсюда. Трактор, управляющий. Как на фабрике.
– Куда же мы поедем? – спрашивали женщины.
Не знаем. Не знаем.
И женщины быстро и молча шли назад к дому, гоня перед собой детей. Они знали: когда мужчина так обижен, так растерян, он может сорвать злобу даже на тех, кто ему дорог. Они уходили, оставляя мужчин одних, – пусть думают, пусть вырисовывают свои мысли в пыли.
И через минуту-другую арендатор оглядывался вокруг себя – смотрел на поставленную еще десять лет назад водокачку с длинным, точно гусиная шея, насосом и узорчатой насечкой на рыльце, на колоду, где сложила голову не одна сотня кур, на плуг под навесом и на подвешенное к стропилам корыто.
А дома женщин окружали дети. Что же мы будем делать, мама? Куда мы теперь поедем?
Женщины отвечали: мы еще ничего не знаем. Идите играть. Только держитесь подальше от отца. Не то он побьет. И женщины снова принимались за работу, но, и работая, не переставали следить за мужьями, которые сидели на корточках в пыли, тревожно думали, прикидывали, как быть.
Тракторы двигались по дорогам и сворачивали в поля – громадные гусеничные тракторы ползли, как насекомые, и они обладали невероятной прожорливостью насекомых. Тракторы ползли по полям, уминали гусеницами землю и взрывали большие ее пласты дисками. Дизельные тракторы останавливались, но мотор не переставал фыркать; они трогались с места и поднимали рев, который постепенно переходил в однотонный гул. Тупоносые громадины обволакивались пылью, они шли напрямик из одного конца поля в другой, сквозь изгороди, через дворы, ныряли в овраги, не отклоняясь от своего пути. Там, где они идут, там и есть для них дорога. Им все нипочем – холмы и рытвины, канавы, изгороди, дома.
Человек на железном сиденье не был похож на человека: перчатки, очки, резиновая маска, защищающая от пыли рот и нос, – он казался придатком этой громадины, роботом. Рев цилиндров разносился по всей округе; он пронизывал воздух и землю, они отвечали ему гулом и сотрясались с ним в лад. Тракторист не был властен над своей машиной – она шла напрямик, шла по участкам, поворачивала и также прямиком возвращалась обратно. Легкое движение рычага – и гусеничный трактор отклонился бы от своего пути, но рука тракториста не могла сделать это движение, потому что чудовище, создавшее трактор, чудовище, пославшее его сюда, владело руками тракториста, его мозгом, его мускулами; оно обрядило тракториста в наглазники, в намордник, затемнило наглазниками его разум, приглушило намордником его речь, затемнило его сознание, приглушило слова протеста. Он видел землю не такой, какой она была на самом деле, он не мог вдохнуть в себя ее запах; его ноги не разминали комьев этой земли, он не чувствовал ее тепла, ее силы. Он сидел на железном сиденье, его ноги стояли на железных педалях. Он не мог ни подбадривать, ни бить, ни осыпать бранью, ни подгонять это существо, увеличивающее его силу, и поэтому он не мог ни подбодрить, ни подстегнуть, ни осыпать бранью, ни подогнать самого себя. Он не знал этой земли, не владел ею, он не верил в нее, не вымаливал у нее милостей. Если брошенное семя не давало ростков, его это не касалось. Если молодые побеги вяли в засуху или гибли от проливных дождей, трактористу до этого было столько же дела, сколько и самому трактору. Он любил эту землю не больше, чем ее любили банки. Он мог восхищаться трактором – его отработанными плоскостями, его мощью, ревом его цилиндров; но этот трактор не принадлежал ему. Позади трактора шли сверкающие диски, они вспарывали землю острыми краями, – не вспашка, а хирургия. Поднятый пласт падал направо, а второй ряд дисков резал его и отваливал налево; лезвия сверкали, отполированные до блеска свежевзрезанной землей. А следом за диском шли бороны, они разбивали железными зубьями небольшие комья, прочесывали землю, разравнивали ее. За бороной сеялка – двенадцать железных детородных членов, выкованных на сталелитейном заводе, совокупляющихся с землей по велению механизмов, без любви, без страсти. Тракторист сидел на железном сиденье и гордился проложенными не по его воле прямыми бороздами, гордился чужим, не дорогим ему трактором, гордился силой, над которой он не был властен. А когда урожай созревал и его собирали, никто не разминал горячих комьев, никто не пересыпал землю между пальцами. Ничьи руки не касались этих семян, никто с трепетом не поджидал всходов. Люди ели то, что они не выращивали, между ними и хлебом не стало связующей нити. Земля рожала под железом – и под железом медленно умирала; ибо ее не любили, не ненавидели, не обращались к ней с молитвой, не слали ей проклятий.
В полдень тракторист останавливался у фермерского домика и доставал завтрак: сандвич, завернутый в вощеную бумагу, – белый хлеб с маринованным огурцом, сыром и колбасой, кусок пирога, отштампованный, как машинная деталь. Он ел без удовольствия. А не выселенные еще арендаторы подходили посмотреть на него, с любопытством следили, как он снимает очки и резиновую маску, под которыми остались белые круги около глаз и большой белый круг около носа и рта. Выхлопная труба продолжала пофыркивать, потому что горючее стоило гроши, – какой смысл выключать мотор и каждый раз прогревать дизель? Любопытные дети толпились вокруг – оборванные дети, сжимающие в кулачках лепешки. Они следили голодными глазами, как тракторист разворачивает сандвич, принюхивались заострившимися от голода носиками к запаху огурцов, сыра, колбасы. Они не заговаривали с трактористом. Они провожали глазами его руку, подносившую пищу ко рту. Они не смотрели, как он жует; их глаза не отрывались от руки с сандвичем. А вскоре и арендатор, который не хотел покидать свой участок, подходил сюда и присаживался на корточки в тени трактора.
– Да ведь ты сын Джо Дэвиса?
– Он самый, – отвечал тракторист.
– Зачем же ты пошел на такую работу – против своих же?
– Три доллара в день. Надоело пресмыкаться из-за куска хлеба и жить впроголодь. У меня жена, дети. Есть-то надо. Три доллара в день, и работа постоянная.
– Это все верно, – говорил арендатор. – Но из-за твоих трех долларов пятнадцать, двадцать семейств сидят совсем голодные. Чуть ли не сотня людей снялась с места и мыкается по дорогам. Все из-за твоих трех долларов в день. Разве это справедливо?
И тракторист отвечал:
– Это не мое дело. Мое дело думать о своих ребятишках. Три доллара в день, и работа постоянная. Теперь другие времена, пора бы тебе это знать. Если у тебя нет двух, пяти, десяти тысяч акров и трактора, на земле не продержишься. Такой мелкоте, как мы с тобой, нечего и думать о своем участке. Ты ведь не станешь ворчать, что тебе нельзя выпускать «форды» или заправлять телефонной компанией. То же и с землей. Ничего не поделаешь. Подыскивай лучше где-нибудь работу на три доллара в день. Больше нам ничего не остается.
Арендатор задумчиво говорил:
– Чудно как-то! Есть у человека небольшой участок, и он с этим участком одно целое, их не отделишь один от другого. Если ты ходишь по своему участку, трудишься на нем, горюешь, когда урожай плохой, радуешься, что дождь выпал вовремя, тогда ты со своей землей одно целое и ты сам становишься сильнее, потому что у тебя есть земля. Пусть удача к тебе не идет, все равно ты становишься сильнее. Это всегда так.
И арендатор продолжал думать вслух:
– А если участок большой и глаза твои никогда его не видели, пальцы никогда не разминали комьев, если ты не ступал по нему ногами, тогда хозяином становится не человек, а земля. Человек больше сам в себе не волен и в мыслях своих не волен. Земля сильнее, она хозяин. А человек становится маленьким. Владения его велики, а сам он маленький и только прислуживает им. Это всегда так.
Тракторист дожевывал отштампованный кусок и швырял корку в сторону.
– Времена другие, пора бы тебе понять это. С такими мыслями ребят не прокормишь. Зарабатывай три доллара в день, корми семью. Печалиться о чужих детишках не твое дело. А если узнают, что ты тут болтаешь, не видать тебе этих трех долларов. Надо думать только о трех долларах в день и ни о чем другом, иначе хозяева не дадут тебе их.
– Из-за твоих трех долларов чуть не сотня людей мыкается по дорогам. Куда нам деваться?
– Ты кстати об этом вспомнил. Съезжайте-ка вы поскорее. После обеда я начну запахивать ваш двор.
– Колодец ты уже завалил сегодня утром.
– Знаю. Борозду надо держать прямо. Пообедаю и запахаю двор. Борозда должна быть прямая. И вот еще что… Раз уж ты знаешь моего старика, Джо Дэвиса, я, так и быть, скажу. Если арендатор еще не выехал, у меня на этот счет особое распоряжение… Мало ли что случается… сам знаешь: подъехал к дому слишком близко, задел его трактором самую малость… Получу за это лишние два-три доллара. Мой младший сынишка еще в жизни своей не носил башмаков.
– Я собственными руками построил этот дом. Выпрямлял старые гвозди для обшивки, прикручивал проволокой стропила. Дом мой. Я сам его строил. Только попробуй его зацепить. Я стану у окна с ружьем. Только попробуй подъехать поближе, я тебя пристрелю, как кролика.
– Я тут ни при чем. От меня ничего не зависит. Не выполню распоряжения – выгонят с работы. А ты… ну, положим, ты меня убьешь. Тебя повесят, а до того как ты будешь болтаться на виселице, сюда придет другой тракторист и свалит твой дом. Не того ты собираешься убивать, кого нужно.
– Это правильно, – говорил арендатор. – А кто так распорядился? Я до него доберусь… Вот кого надо убить.
– Опять ошибаешься. Он сам получил такой приказ от банка. Банк сказал ему: «Всех выселить, не то слетишь с работы».
– Значит, директор банка… Или правление. Заряжу ружье и пойду в банк.
Тракторист говорил:
– Мне один рассказывал – банк получил распоряжения с востока. Распоряжения были такие: «Добейтесь доходов с земли, иначе мы вас прихлопнем».
– Где же конец? В кого тогда стрелять? Прежде чем подохнуть с голоду, я еще убью того человека, который довел меня до голодной смерти.
– Не знаю. Может, стрелять и не в кого. Может, люди тут не виноваты. Может, верно ты говоришь, что земля сама ими распоряжается. Во всяком случае, я тебя предупредил.
– Надо подумать, – говорил арендатор. – Нам всем надо подумать, как быть дальше. Должен же быть способ положить этому конец. Это ведь не молния, не землетрясение. Кто творит нехорошие дела? Люди. Значит, это можно изменить.
Арендатор уходил на крыльцо, а тракторист запускал мотор и ехал дальше. За трактором тянулись борозды, железные зубья прочесывали землю, детородные члены сеялки роняли в нее семена. Трактор пересекал двор, и твердая, утоптанная земля становилась засеянным полем. Трактор поворачивал. Невспаханная полоса сужалась до десяти футов. Он снова шел назад. Железное крыло касалось угла дома, крушило стену, срывало дом с фундамента, и он валился набок, раздавленный, точно букашка. Тракторист был в очках, резиновая маска закрывала ему нос и рот. Трактор шел напрямик, земля и воздух дрожали, откликаясь на рокот его мотора. Арендатор смотрел ему вслед с ружьем в руках. Рядом с ним стояла жена, а позади них – притихшие дети. И все они смотрели вслед трактору.