Litres Baner
Гроздья гнева

Джон Стейнбек
Гроздья гнева

3

Вдоль бетонированного шоссе тянулась кромка густой высохшей травы, и стебельки ее клонились к земле, – овсюг поджидал первую пробегающую мимо собаку, чтобы зацепиться усиками за ее шерсть, лисохвост – первую лошадь, чтобы стряхнуть свои семена ей на щетку, клевер – первую овцу, чтобы она унесла его щетинки на своей шубе. Спящая жизнь ждала, когда ее развеют, разнесут во все стороны, и каждое семечко было вооружено особым приспособлением для такого путешествия: ножкой, похожей на изогнутый дротик, парашютом, маленьким копьем или крохотной колючкой, – и все это поджидало животных или ветра, отворота на мужских брюках или подола женской юбки – поджидало терпеливо, но настороженно, поджидало спокойно, тихо, но в полной готовности к передвижению.

Лучи солнца падали на траву и грели ее, а в тени между стебельками сновали насекомые – муравьи и подстерегающие их муравьиные львы, суетливые, похожие на маленьких армадилл, сороконожки, кузнечики, которые то и дело взвивались в воздух, сверкая желтоватыми крылышками. А вдоль дороги, поворачивая голову то вправо, то влево, волочила по траве свой выпуклый панцирь черепаха. Ее жесткие лапы с желтоватыми когтями медленно ступали по траве, вернее – продирались сквозь траву, таща на себе тяжелый панцирь. Ячменные семена скользили по нему, ворсинки клевера падали на него и скатывались на землю. Роговой клюв у черепахи был чуть приоткрыт, глаза пронзительным, насмешливым взглядом смотрели на дорогу из-под жестких надбровных дуг. Позади нее оставалась полоса примятой травы, впереди вставала дорожная насыпь, казавшаяся ей высоким холмом. Она остановилась, подняв голову, прищурилась, посмотрела вверх, потом вниз и двинулась дальше. Передние когтистые лапы вытянулись одна за другой, но черепаха тотчас же убрала их. Заработали задние, панцирь подался вверх, с травы на гравий. Чем круче насыпь, тем резче становились движения черепахи. Задние лапы скользили, обрывались, подталкивая панцирь, длинная шея с чешуйчатой головой была вытянута до предела. Мало-помалу панцирь одолел дорожную насыпь и подобрался вплотную к бетонному борту вышиной в четыре дюйма, который пересекал ему путь. Задние лапы, словно действуя независимо от всего тела, двинули его выше. Шея вытянулась, и черепаха заглянула через борт на широкую гладь шоссе. Потом на борт легли передние лапы, они напряглись, и панцирь медленно подтянулся кверху. Черепаха отдыхала. Рыжий муравей пробрался между панцирем и нижним щитком, щекотнул нежную кожу, и вдруг голова и ноги черепахи спрятались, чешуйчатый хвост ушел вбок, под панцирь. Рыжий муравей лежал, раздавленный, между лапой и брюшком. А колос овсюга, приставший к передней лапе, тоже очутился под панцирем. Долгое время черепаха лежала неподвижно, потом из-под верхнего щитка показалась длинная шея, насмешливые старческие глаза посмотрели по сторонам, а вслед за этим выглянули наружу ноги и хвост. Задние ноги пришли в движение, напружились, как у слона, и вот панцирь подался кверху, так что передние ноги оторвались от борта шоссе. Но задние подталкивали панцирь все выше и выше, центр тяжести переместился, передняя часть туловища скользнула вниз, когти царапнули по бетону, и черепаха стала на шоссе. А колос овсюга, обвившийся вокруг ее передних лап, так и застрял там.

Теперь идти было легче, и за работу принялись все четыре ноги; панцирь двигался вперед, покачиваясь из стороны в сторону. На шоссе показалась машина, за рулем которой сидела пожилая женщина. Она заметила черепаху и круто свернула вправо. Шины взвизгнули, подняв облако пыли. Два колеса на секунду оторвались от земли и тут же стали обратно. Машина пошла дальше, но уже гораздо медленнее. Черепаха, спрятавшая было голову и ноги, теперь заторопилась, потому что раскаленный бетон обжигал ее, точно огнем.

Через минуту-другую впереди показался небольшой грузовик, и когда он подъехал ближе, шофер увидел черепаху и свернул прямо на нее. Переднее колесо чиркнуло по краю панциря, подкинуло черепаху вверх, точно костяную фишку, завертело, точно монету, и сбросило с шоссе. А грузовик опять выехал на правую сторону дороги. Черепаха долго лежала на спине, не высовывая наружу ни головы, ни ног. Наконец ноги вытянулись в воздух, ища опоры. Передняя нащупала кусок кварца, и мало-помалу черепаха перевернулась спиной вверх. Колос овсюга отцепился от лап, и из него выпали три остроконечных семечка. А брюшной щит черепахи, спускавшейся теперь вниз по насыпи, прикрыл их слоем земли. Черепаха выбралась на проселочную дорогу и заковыляла по мягкому слою пыли, оставляя за собой волнистый след. Насмешливые старческие глаза смотрели прямо вперед, роговой клюв был полуоткрыт. Лапы с желтоватыми когтями чуть разъезжались в пыли.

4

Услышав, что грузовик тронулся с места и, набирая скорость, покатил по шоссе, глухо откликавшемуся на шлепки резиновых шин, Джоуд остановился и проводил его взглядом. Машина исчезла, а Джоуд все стоял, глядя вдаль, на дрожащий от зноя голубоватый воздух. Потом, словно в раздумье, достал из кармана бутылку виски, отвернул металлический колпачок, осторожно потянул из горлышка и, чтобы получить полное удовольствие, просунул туда язык и облизал губы. Он попробовал вспомнить: «Повстречался нам голландец…» – но дальше этого дело не пошло. Тогда он повернулся спиной к шоссе и посмотрел на проселочную дорогу, уходившую под прямым углом в поля. Солнце пекло вовсю, пыль лежала ровным слоем, не потревоженная ветром. Дорога была изрезана колеями, до краев наполненными пылью. Джоуд сделал несколько шагов, и легкая, как мука, пыль, поднимающаяся перед его новыми башмаками, сейчас же запорошила их, превратив из желтых в серые.

Он нагнулся, развязал шнурки и сбросил сначала правый, а вслед за ним и левый башмак. Потом размял потные ноги, притопывая ими по горячей пыли и пропуская струйки ее между пальцами до тех пор, пока подсохшую кожу не стянуло. Он снял пиджак, завернул в него башмаки и сунул сверток под мышку. И наконец зашагал дальше, взметая перед собой пыль, оставляя ее облачком, низко стелющимся по его следам.

Дорога была обнесена изгородью – ракитовые колья, между ними два ряда колючей проволоки. Колья были кривые, плохо обтесанные. Если развилины приходились на должной высоте, колючая проволока была положена на них; если же нет – просто прикручена обрывком обыкновенной проволоки. За изгородью лежала кукуруза, поваленная ветром, засухой, жарой, и пазухи ее листьев, в тех местах, где они отделялись от стебля, были до краев наполнены пылью.

Джоуд шел по дороге, а облачко пыли так и стлалось по его следам. Он увидел впереди выпуклый панцирь черепахи, медленно и как бы рывками передвигавшей свои неуклюжие ноги. Джоуд остановился, глядя на черепаху, и заслонил ее своей тенью. Голова и ноги сейчас же спрятались, короткий толстый хвост ушел вбок, под панцирь. Джоуд поднял черепаху и перевернул ее брюшком кверху. Спинка у нее была бурая, под цвет пыли, а нижний щиток молочно-желтый, чистый и гладкий. Джоуд прихватил поудобнее свой сверток и провел пальцем по нижнему щитку, потом нажал сильнее. Нижний щиток был мягче верхнего. Чешуйчатая голова вылезла наружу, черепаха старалась заглянуть вверх, на палец Джоуда, ноги у нее судорожно дергались. Она намочила Джоуду на ладонь, продолжая беспомощно биться. Джоуд перевернул ее вниз брюшком и закутал в пиджак вместе с башмаками. Он чувствовал, как она возится там, тычется из стороны в сторону, сучит ногами. Он прибавил шагу и пошел, вдавливая пятки в мягкую пыль.

Впереди, у самой дороги, тощая запыленная ива бросала на землю пеструю тень. Ее жалкие ветки протянулись над дорогой, верхушка с редкой вялой листвой была похожа на линяющую курицу. Джоуд весь взмок от пота. Его синяя рубашка потемнела на спине и под мышками. Он надвинул кепку на лоб и перегнул козырек посередине, сломав картонную прокладку и тем самым окончательно лишив свой головной убор права называться новым. Ноги несли его все быстрее к тени от ивы. Он знал, что там будет тень, если не от листьев, то от ствола уж наверное, так как солнце было не в зените. Горячие лучи обжигали ему затылок, в голове слегка шумело. Джоуд не видел основания дерева, потому что оно стояло в маленькой ложбинке, где влага сохранялась дольше, чем на ровных местах. Он шагал все быстрее, торопясь спрятаться от солнца, и стал уже спускаться вниз, под откос, но вдруг осторожно замедлил шаги, увидев, что место, куда падала густая полоса тени от ствола, уже занято. Прислонившись спиной к иве, на земле сидел человек. Согнутые в коленях ноги были сложены у него крест-накрест, и босая правая ступня приходилась чуть ли не на одном уровне с головой. Человек насвистывал фокстротную мелодию и не слышал шагов Джоуда. Задранная кверху ступня мерно отбивала такт. Темп фокстрота был замедленный, не танцевальный. Человек перестал свистеть и запел жидким тенорком:

 
Да, сэр, Он спаситель,
Хри-стос мой спаситель,
Хри-стос мой спаситель – да!
До-лой преисполню,
Пой сла-ву Господню,
Хри-стос мой спаситель – да!
 

Человек услышал шаги Джоуда, только когда тот ступил в пеструю тень, падавшую на землю от реденькой листвы; он перестал петь и обернулся. Его длинная, туго обтянутая кожей голова сидела на мускулистой и жилистой, точно сельдерей, шее. Глаза были большие, выпуклые, с воспаленными красными веками. Лицо смуглое, лоснящееся, без малейших признаков растительности, полные губы – то ли насмешливые, то ли чувственные. Кожа так плотно облегала его острый костлявый нос, что на переносице виднелось белое пятнышко. Ни на щеках, ни даже на высоком бледном лбу не было ни единой капельки пота. Лоб у него был несуразно большой, с тонкими голубыми жилками на висках. Глаза делили это лицо ровно пополам. Жесткие седые волосы распались неровными прядями, – видимо, он отбросил их назад, прочесав всей пятерней. На нем были брюки-комбинезон и синяя рубашка. Куртка с медными пуговицами и коричневая, вся в грязных пятнах, шляпа с круглой, как пирог, тульей лежали на земле рядом с ним. Серые от пыли парусиновые туфли были сброшены с ног и валялись тут же.

 

Человек долго смотрел на Джоуда. Солнечный свет глубоко проникал в его карие глаза и зажигал в зрачках золотые искорки. Когда он поднял голову, мускулы у него на шее обозначились еще сильнее.

Джоуд молча стоял в пятнистой тени. Он снял кепку, вытер ею потное лицо и бросил ее вместе со свернутым пиджаком на землю.

Человек, сидевший у дерева, вытянул ноги и зарыл пальцы в пыль.

Джоуд сказал:

– Ф-фу! Ну и жарища.

Человек вопросительно смотрел на него.

– А ведь, никак, это Том Джоуд, сын старого Тома!

– Да, – сказал Джоуд. – Он самый. Домой иду.

– Ты меня, верно, не помнишь? – человек улыбнулся, показав в улыбке длинные лошадиные зубы. – Да где тебе помнить! Ты на молениях только тем и занимался, что дергал девчонок за косы. Бывало, ничего не слушает, знай себе девчонке косу обрывает. Забыл, верно; а я все помню. Пришлось мне и тебя, и ту девчонку сподобить благодати. Обоих окрестил в оросительной канаве. А уж отбивались-то, орали, как кошки!

Джоуд долго смотрел на него сверху вниз и вдруг рассмеялся.

– Да ведь ты проповедник! Ну конечно, наш проповедник. А знаешь, я какой-нибудь час назад тебя вспоминал.

– Бывший проповедник, – серьезно проговорил человек, сидевший под деревом. – Его преподобие Джим Кэйси. Из секты «Неопалимая купина». Было дело – завывал во славу Господню. И кающихся грешников, чуть что, так в канаву – набьешь ее до отказу, того и гляди, половина перетонет. А теперь я не тот. – Он вздохнул. – Теперь я просто Джим Кэйси. Нет во мне прежней благодати. Грешные мысли одолели… Грешные, но, на мой взгляд, здравые.

Джоуд сказал:

– Если уж начал задумываться о том о сем, тут и до грешных мыслей недалеко. Я тебя не забыл. Ты у нас хорошие моления устраивал. Помню, как-то раз сделал стойку и целую проповедь прочел, расхаживая на руках, и выл как оглашенный. Матери ты больше всех был по душе. А бабка, та говорила, что благодать из тебя так и прет. – Джоуд запустил руку в сверток, нащупал карман пиджака и вынул оттуда бутылку. Черепаха высунула наружу одну ногу, но Джоуд запихал ее обратно и свернул пиджак потуже. Потом открутил металлический колпачок и протянул бутылку проповеднику. – Хочешь хлебнуть?

Кэйси взял бутылку и хмуро уставился на нее.

– Я больше не проповедую. Народ теперь пошел другой, нет в нем благодати. А хуже всего то, что и во мне ее ни на грош не осталось. Конечно, иной раз, бывает, возликуешь – созовешь людей на моление. Или прочитаешь молитву, когда к столу позовут. Просят люди – отказывать не хочется. Но душу в это я теперь не вкладываю.

Джоуд снова утер лицо кепкой.

– Неужто ты такой уж святоша, что и от виски откажешься? – спросил он.

Кэйси взглянул на бутылку, точно впервые видя ее. Потом приложился губами к горлышку и сделал три больших глотка.

– Хорошее виски, – сказал он.

– Еще бы, – сказал Джоуд. – На заводе гнали. Ему доллар цена.

Кэйси сделал еще один глоток, прежде чем отдать бутылку.

– Да, сэр! – сказал он.

– Вот так-то.

Джоуд взял у него бутылку и поднес ее ко рту, из вежливости не обтерев горлышка рукавом. Потом опустился на корточки, приставил бутылку к свернутому пиджаку и, подобрав с земли ветку, принялся вырисовывать свои мысли в пыли. Он смел листья в сторону, разровнял пыль ладонью и стал выводить по ней квадраты и круги.

– Давно я тебя не видел, – сказал он.

– Меня давно никто не видел, – ответил проповедник. – Я взял да ушел, теперь все больше один сижу и раздумываю. Благодать я не потерял, только она какая-то другая стала. Сомнения меня одолели.

Он выпрямился. Его костлявая рука нырнула в карман комбинезона, пошарила там, точно белка, вытащила черную, обкусанную со всех сторон плитку табака. Он тщательно очистил с нее мусор, потом откусил кусок и засунул его за щеку. Джоуд помахал веточкой, отказываясь от угощения. Черепаха, закутанная в пиджак, снова завозилась. Кэйси посмотрел на сверток.

– Что это у тебя там – курица? Как бы не задохнулась.

Джоуд свернул пиджак потуже.

– Черепаха, – сказал он. – Подобрал на дороге. Большая, как бульдозер. Братишке хочу отнести. Ребята любят черепах.

Проповедник медленно закивал.

– Черепахами они рано или поздно все обзаводятся. Только черепаху около себя не удержишь. Ищет-ищет, а под конец найдет лаз, выберется на волю, только ее и видели. Вот и я так. Нет того, чтобы проповедовать Слово Божие, – начал его вертеть по-всякому, вот ничего и не осталось. Бывает, возликую духом, а слов для проповеди не нахожу. Мой долг указывать людям путь, но куда их вести, я и сам не знаю.

– А ты води их вокруг да около, – сказал Джоуд. – Попадется оросительная канава, толкай туда. А если не пойдут за тобой, говори, что не миновать им адского пекла. Зачем тебе знать, куда их вести? Веди, и дело с концом.

Тень от ствола протянулась дальше. Джоуд с чувством облегчения передвинулся туда и снова разровнял пыль, чтобы вырисовывать на ней свои мысли. На дороге показалась лохматая овчарка. Она бежала, повесив голову, высунув язык, с которого капала слюна. Хвост у нее был поджат, она громко, прерывисто дышала. Джоуд свистнул, но овчарка опустила голову еще ниже и припустилась рысью, торопясь по своим собачьим делам.

– Бежит куда-то, – пояснил несколько уязвленный Джоуд. – Наверно, домой.

Проповедника ничем нельзя было отвлечь от его мыслей.

– Бежит куда-то, – повторил он. – Правильно. Куда-нибудь да бежит. А вот я про себя этого не могу сказать. У меня люди, бывало, до того доходили на молениях, что и прыгают, и говорят на разные голоса, и кричат во славу Божию, пока замертво не грохнутся. Приходилось крестить их в канаве, чтобы в чувство привести. А после моления, знаешь, что я делал? Уведу какую-нибудь девчонку в густую траву и лягу там с ней. И так каждый раз. А потом начинаешь каяться, молишься-молишься, а толку никакого. Соберу народ на моление, возликуем духом, и опять то же самое. Под конец я решил: кончено мое дело. Лицемерю я перед Господом, и больше ничего. Сам этого не хочу, а так получается.

Джоуд улыбнулся, высунул кончик языка между длинными зубами и лизнул губы.

– Такие моления самое разлюбезное дело. После них девчонки податливее становятся, – сказал он. – Я это по опыту знаю.

Кэйси взволнованно подался вперед.

– Вот видишь! – воскликнул он. – Я сам это понял и призадумался. – Он мерно помахивал своей костлявой рукой вверх и вниз в такт словам. – Вот какие ко мне мысли пришли: наделен я благодатью, и на мою паству тоже такая благодать сходит, что люди и скачут, и кричат. Теперь дальше: говорят, кто путается с женщиной, это все дьявольское наваждение. Но ведь чем больше в женщине благодати, тем охотнее она с тобой пойдет в густую траву. Какого же черта!.. Виноват, сорвалось. Разве тут дьявол подберется, если она так духом ликует, что благодать из нее просто наружу прет? Уж, кажется, дьяволу к ней ни с какого боку не подступиться! А на деле выходит другое. – Глаза его блестели от волнения. Он задвигал губами и сплюнул, плевок скользнул по земле, обволакиваясь пылью, и превратился в круглый катышек, похожий на пилюлю. Проповедник вытянул руку и уставился глазами в ладонь, точно это была книга, которую он читал. – Вот так и получается, – негромко продолжал он. – Так и получается: у меня в руках человеческие души, я за них отвечаю и чувствую, какая это ответственность, а сам после каждого моления ложусь с женщиной. – Он растерянно посмотрел на Джоуда. Его глаза взывали о помощи.

Джоуд старательно нарисовал в пыли женский торс – груди, бедра, таз.

– Я проповедником никогда не был, – сказал он, – и потому не зевал, если что в руки шло. И всякими мыслями на этот счет тоже зря не мучился: подвернулась девчонка – и слава богу.

– В том-то и дело, что ты не проповедник, – стоял на своем Кэйси. – Для тебя женщина – это женщина, и больше ничего. А для меня она – священный сосуд. Я спасал их души. Я за них отвечал. А что получалось? Возликуют они у меня духом, а я их в густую траву.

– Тогда не мешало бы и мне стать проповедником, – сказал Джоуд. Он достал из кармана табак, бумагу и свернул самокрутку. Потом закурил и покосился сквозь дым на Кэйси. – Я уж давно без женщины. Надо наверстывать.

Кэйси продолжал:

– Я себя до того довел, что сна лишился. Идешь на молитвенное собрание и клянешься: воздержусь! Видит бог, сегодня воздержусь! Да какое там!

– Тебе жениться надо, – сказал Джоуд. – У нас жил один проповедник с женой. Иеговиты. Спали наверху. Молиться народ сходился к нам в сарай. Мы, ребята, по ночам подслушивали, как жене доставалось от него после каждого моления.

– Хорошо, что ты мне это сказал, – обрадовался Кэйси. – Я боялся, я один такой. Под конец не вытерпел, бросил все и ушел. С той поры только об этом и думаю. – Он подтянул колени к подбородку и стал выковыривать грязь между пальцами ног. – Спрашиваю самого себя: «И что ты мучаешься? Похоть тебе покоя не дает? Нет, не в похоти дело, а в том, что это грех». Как же так? Благочестия в человеке хоть отбавляй, уж, кажется, греху тут и не подступиться, а ему только и заботы – поскорее бы с себя штаны спустить. – Он мерно похлопывал двумя пальцами по ладони, словно укладывая на нее слова рядышком, одно к другому. – Говорю сам себе: «Может, тут нет никакого греха? Может, все люди такие? Может, зря мы себя хлещем, изгоняем дьявола?» Были у нас такие сестры – возьмут кусок проволоки и нахлестывают себя во всю мочь. И я подумал: может, им это приятно; может, и мне приятно себя мучить? Я лежал тогда под деревом, думал, думал и заснул. Проснулся, смотрю – темно кругом, ночь. Где-то невдалеке завывает койот. И вдруг – как это у меня вырвалось, и сам не знаю: «К чертям собачьим! – говорю. – Греха никакого на свете нет, и добродетели тоже нет. А есть только то, что люди делают. Тут одно от другого не оторвешь. Некоторые их дела хорошие, некоторые плохие, вот и все, а об остальном никто судить не смеет». – Кэйси замолчал и поднял глаза от ладони, куда он укладывал свои слова.

Джоуд слушал проповедника с усмешкой, но взгляд у Джоуда был острый, внимательный.

– Дотошный ты человек, – сказал он. – Додумался.

Кэйси заговорил снова, и в голосе его звучала боль и растерянность:

– Я себя спрашиваю: «А что такое благодать, ликование духом?» И отвечаю: «Это любовь. Я людей так люблю, что бывает сердце кровью исходит». И опять спрашиваю: «А Иисуса ты разве не любишь?» Думаю, думаю… «Нет, я такого не знаю. Историй всяких про Него слышал много, а люблю только людей. Сердце исходит кровью от такой любви; хочется мне, чтобы они были счастливые, потому и учу их: может, думаю, у них от этого жизнь станет лучше». А потом… Наговорил я тебе чертову пропасть. Ты, может, удивляешься: проповедник, а сквернословит. Никакого тут сквернословия нет. Так все говорят, и ничего плохого я в этих словах теперь не вижу. Ну да ладно. Мне только еще одну вещь хочется тебе сказать, а то, что я скажу, проповеднику говорить грешно, – значит, я не могу больше проповедовать.

– О чем ты? – спросил Джоуд.

Кэйси несмело взглянул на него.

– Если тебе что не так покажется, ты уж не обижайся, ладно?

– Я обижаюсь, только когда мне нос расквасят, – сказал Джоуд. – Ну, что ты там надумал?

– Думал я про Духа Святого и про Иисуса: «Зачем нам нужно сваливать все на Бога и на Иисуса? Может, это мы людей любим? Может, Дух Святой – это человеческая душа и есть? Может, все люди вкупе и составляют одну великую душу, и частицу ее найдешь в каждом человеке?» Долго я сидел, думал и вдруг сразу все понял. Всем сердцем понял, и так это во мне и осталось.

Джоуд потупился, точно ему было не под силу вынести обнаженную правду в глазах проповедника.

– Да, с такими мыслями ни в какой церкви не удержишься, – сказал он. – За такие мысли тебя выгонят из наших мест. Людям что надо? Попрыгать да повыть. Это для них самое большое удовольствие. Наша бабка начнет выкрикивать на разные голоса, так никакого сладу с ней нет. Здоровенного причетника кулаком с ног сшибала.

Кэйси в раздумье смотрел на него.

– Хочется мне тебя спросить кое о чем, – сказал он. – Покоя мне это не дает.

– Давай спрашивай. Я люблю изредка поговорить.

– Так вот… – медленно начал проповедник. – Я тебя крестил. На меня в тот день благодать сошла. Вещал во славу Господа. Ты, верно, ничего не помнишь, тебе не до того было – девчонку за косы дергал.

– Нет, помню, – ответил Джоуд. – Это была Сузи Литл. Через год она мне палец вывихнула.

– Так вот… Пошло оно тебе на пользу, это крещение? Лучше ты стал – или нет?

Джоуд подумал и сказал:

– Н-нет, я даже ничего не почувствовал.

 

– Ну а может, тебе это вред принесло? Подумай хорошенько.

Джоуд взял бутылку и отпил из нее.

– Ничего я не почувствовал – ни пользы, ни вреда. Мне тогда весело было, только и всего. – Он протянул бутылку проповеднику.

Кэйси вздохнул, поднес ее ко рту, потом посмотрел на оставшееся на самом дне виски и сделал еще один маленький глоток.

– Это хорошо, – сказал он. – А то мне все думалось: а вдруг я причинил кому-нибудь вред.

Джоуд взглянул на свой пиджак и увидел, что черепаха выбралась на волю и уже ковыляет в том направлении, в каком ковыляла раньше, когда он подобрал ее. Минуту Джоуд следил за ней, потом медленно встал, поднял ее с земли и снова закутал в пиджак.

– Никаких подарков ребятам не припас, – сказал он. – Хоть вот эту старую черепаху принесу.

– А смешно, – сказал проповедник, – ведь когда ты подошел, я как раз вспоминал старого Тома Джоуда. Думал, уж не зайти ли к нему? Старый Том был богохульник. Как он там поживает?

– Не знаю. Я уж четыре года дома не был.

– А разве он не писал тебе?

Джоуд смутился.

– Отец у нас писать не мастер, да и не любит он этим делом заниматься. Фамилию свою подмахнуть может и карандаш помусолит, все честь честью. А писем не пишет. Он всегда говорил: «Если мне что надо сказать, так я на словах скажу, а нет – значит, нечего и за карандаш браться».

– Бродил все это время? – спросил Кэйси.

Джоуд бросил на него недоверчивый взгляд.

– А ты разве ничего не знаешь? Обо мне писали во всех газетах.

– Ничего не знаю. А что? – Проповедник закинул ногу за ногу и, упершись спиной в ствол ивы, сел ниже.

Время уже перешло за полдень, и солнце наливалось золотом.

Джоуд сказал добродушно:

– Говорить, так сразу, чтобы покончить с этим. Но будь ты настоящим проповедником, я бы остерегся рассказывать, чтобы тебе не вздумалось молиться надо мной. – Он допил остатки виски и швырнул плоскую темную бутылку в сторону; она легко скользнула по пыли. – Я четыре года просидел в Мак-Алестере.

Кэйси круто повернулся к нему и так насупил брови, что его высокий лоб стал еще выше.

– Тебе неохота об этом говорить? Я не буду расспрашивать, что ты такое сделал.

– Понадобится, опять то же самое сделаю, – сказал Джоуд. – Убил одного молодчика в драке. Дело было на танцах, а мы подвыпили. Он пырнул меня ножом, а я схватил лопату и убил его. Размозжил ему голову.

Брови Кэйси заняли свое обычное положение.

– Значит, тебе стыдиться нечего?

– Нечего, – сказал Джоуд. – Я получил только семь лет, потому что он первый пырнул меня ножом. Через четыре года освободили – условно.

– Значит, родные тебе ничего не писали все четыре года?

– Ну как, писали! В позапрошлом году мать прислала открытку, а этим Рождеством – бабка. И хохот же стоял у нас в камере! Открытка с картинкой. На картинке елка вся в блестках, будто на ней снег. Да еще стихи:

 
Вот пришло к нам Рождество,
И у деток торжество.
Глянь под елку – Дед Мороз
Нам подарки всем принес.
 

Бабка, верно, и не видала, что там написано. Купила у разносчика да постаралась выбрать какую понаряднее. Ребята в камере чуть не умерли со смеху. С тех пор так и прозвали меня «деточкой». А бабка прислала не для смеха. Видит – нарядная, ну и ладно, зачем же еще читать. В тот год, когда меня посадили, она потеряла очки. Может, и по сию пору их не нашла.

– А как там с вами обращались, в Мак-Алестере? – спросил Кэйси.

– Да ничего. Кормят по часам, одевают чисто, и помыться есть где. Грех жаловаться. Только без женщин трудно. – Он вдруг рассмеялся. – Одного молодца тоже так освободили, условно. Не прошло и месяца, как он проштрафился и опять попал к нам. Кто-то его спросил, зачем он нарушил обязательство. А он говорит: «Да кой черт! У моего старика дома никаких удобств. Ни электричества, ни душа. Почитать тоже нечего. Еда невкусная. Вернулся, – говорит, – потому, что здесь как-никак и удобства, и кормят по часам. На воле, – говорит, – неуютно, приходится думать, что с собой дальше делать. Ну, увел машину и опять сел в тюрьму». – Джоуд достал из кармана табак, отделил один листок, дунув на книжечку папиросной бумаги, и свернул самокрутку. – Да и правильно, – сказал он. – Я вчера как подумал, где ночь буду спать, так меня даже страх взял. Вспомнил свою койку да одного слабоумного у нас в камере – что-то он сейчас поделывает… Я там играл в оркестре. Хороший был оркестр. Многие говорили, что нам надо выступать по радио. А сегодня утром проснулся и не знаю, вставать или еще рано? Лежу и дожидаюсь, когда дадут побудку.

Кэйси хмыкнул.

– К лесопилке и то привыкают. Не слышишь, как пилы визжат, и все будто недостает чего-то.

На пыльно-желтом свету земля отливала золотом. Кукуруза тоже казалась совсем золотой. Стайка ласточек пронеслась в небе, должно быть, к какому-нибудь ручейку поблизости. Черепаха предприняла еще одну попытку совершить побег. Джоуд перегнул посередине козырек кепки. Продольное ребро на козырьке напоминало теперь вороний клюв.

– Ну, надо двигаться, – сказал он. – По жаре идти не очень приятно, да сейчас не так уж печет.

Кэйси выпрямился.

– Я у старого Тома целый век не был, – сказал он. – Давно хочу с ним повидаться. Я ведь сколько времени к вам ходил со Словом Божьим. Денег никогда не брал, только кормили меня.

– Пошли, – сказал Джоуд. – Отец будет рад. Он всегда говорил: куда такому ернику проповедовать! – Джоуд поднял с земли пиджак и подоткнул его со всех сторон вокруг башмаков и черепахи.

Кэйси пододвинул к себе парусиновые туфли и сунул в них босые ноги.

– Я не такой смелый, как ты, – сказал он. – В пыли не разберешь, того и гляди, напорешься на колючую проволоку или на стекло. Ногу порезать – хуже ничего быть не может.

Они помедлили, прежде чем переступить линию тени, и потом подались вперед, под желтые солнечные лучи, точно два пловца, которые спешат переплыть реку. Сделав несколько быстрых шагов, они убавили ходу и пошли медленно, как бы в раздумье. Кукурузные стебли отбрасывали косые серые тени, в воздухе стоял душный запах нагретой пыли. Кукурузное поле кончилось, уступив место темно-зеленому хлопчатнику. Темно-зеленые листья, покрытые слоем пыли, маленькие, только начинающие формироваться коробочки. Всходы хлопчатника были неровные; в ложбинах, где вода задерживалась дольше, кусты росли густо, на высоких местах поле было совсем плешивое. Хлопчатник отстаивал свою жизнь в борьбе с солнцем. А горизонт затягивало рыжеватой мглой, сквозь которую ничего не было видно. Пыльная дорога стлалась впереди волнистой линией. Ивы, стоявшие по берегам ручья, сворачивали вслед за ним на запад, а северо-западнее, вплотную к редкому кустарнику, подходил участок невозделанной земли. Пахло раскаленной пылью, и воздух был такой сухой, что слизь в носу подсыхала коркой, а из глаз текли спасительные для роговицы слезы.

Кэйси сказал:

– Смотри, ведь кукуруза хорошо поднималась, пока ее не забило пылью. Богатый урожай бы сняли.

– Каждый год одно и то же, – сказал Джоуд. – Я как себя помню, каждый год ждали урожая – и ни разу не дождались. Дед говорил, что земля только первые пять лет хорошо родила, пока в ней еще оставался перегной от сорняка.

Дорога сбежала вниз по холму и поднялась на следующий.

Кэйси сказал:

– Отсюда до старого Тома не больше мили. По-моему, еще два подъема, а за третьим будет ваш дом.

– Правильно, – сказал Джоуд. – Если только его не украли, как в свое время отец украл.

– Дом украл?

– Да. Приволокли его мили за полторы отсюда. Хозяева, те, что там жили, переехали на другое место. Дед, отец и Ной, мой брат, хотели перетащить весь дом, да не удалось. Только половиной и завладели. Потому он у нас и чудной такой с одного боку. Они распилили его на две части, впрягли двенадцать лошадей и пару мулов и одну половину приволокли на наш участок. Вернулись за второй, чтобы пристроить ее к первой, да Уинк Мэнли их опередил, явился туда со своими ребятами и спер, что осталось. Отец с дедом первое время из себя выходили, а потом как-то выпили вместе с Уинком и ну хохотать. Уинк говорит, его дом сейчас в охоте, приводите, говорит, ваш, случим их, может, нужников нам наплодят. Уинк, когда выпьет, боевой старик. После этого отец и дед с ним подружились. Чуть что, так и выпивать вместе.

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30  31  32  33  34 
Рейтинг@Mail.ru