bannerbannerbanner
Грустная книга

Софья Пилявская
Грустная книга

Полная версия

Очень много я трудилась над логическими ударениями и соблюдением знаков препинания – повышением и понижением голоса в соответствии с ними. Запятая – голос вверх, точка – голос вниз. Этим я занималась самостоятельно.

В год моего поступления в Студию занятия совпали с подготовкой к тридцатилетнему юбилею Художественного театра. Мне выпало счастье быть на обоих юбилейных вечерах.

В первый вечер чествовали юбиляров. На авансцене полуовалами были выгорожены как бы гостиные с парадной мебелью. С правой стороны от публики – президиум, возглавляемый А. В. Луначарским. Слева – пустующие кресла для юбиляров.

Сцена сияла светлым убранством и цветами, в центре сцены вверх уходила белая лестница, покрытая красным сукном, а по обе ее стороны рядами, как в амфитеатре, сидели вся труппа и весь состав работников театра. Нарядные, красивые, с цветами.

Когда открыли занавес и прогремели аплодисменты, президент Академии наук академик П. С. Коган попросил пригласить юбиляров.

Откинулись портьеры на верху лестницы, и под звуки фанфар первыми вышли те, кто служил в театре с основания: портные и портнихи-одевальщики, гримеры и парикмахеры, бутафоры и гардеробщики, рабочие сцены и все те, кто не виден зрителям, но участвует в создании спектакля. После них шли «молодые» артисты (юбилярами считались пришедшие в театр до 1902 года включительно) – Ф. В. Шевченко, Л. М. Коренева и другие. Потом появились первые «старики»: О. Л. Книппер и И. М. Москвин, М. П. Лилина и В. И. Качалов. Кто шел в паре с Л. М. Леонидовым и А. В. Лужским – не помню. Овации все увеличивались. И наконец показались Константин Сергеевич Станиславский и Владимир Иванович Немирович-Данченко.

Зал и все сидящие на сцене с самого начала стоя гремели аплодисментами, а при появлении основателей, как могучий обвал, покрывая звуки фанфар, аплодисменты смешались с криками благодарности и приветствий.

Мне и многим из молодых студийцев разрешили сидеть на корточках или стоять на коленях между рядами бельэтажа (лестничные ступеньки были более привилегированными местами). И никто из сидящих на своих местах не роптал из-за такого «уплотнения»!

Много времени спустя Федор Михальский совершенно серьезно вспоминал, как он боялся, что бельэтаж и ярусы не выдержат.

Конечно, в ложе было правительство. Начались приветственные речи, Константин Сергеевич благодарил правительство и всех, кто помогал создавать театр и кто участвовал в строительстве его здания. Он попросил почтить память всех ушедших, в том числе и Саввы Морозова. И ложа встала.

Потом Владимир Иванович говорил о наследниках, о втором поколении – о молодых, которые понесут дальше знамя театра.

Все это продолжалось долго, но промелькнуло как один миг.

Зрительный зал блистал дамскими туалетами, смокингами и даже фраками. Это были артисты, художники, музыканты, ученые – весь свет (без иронических кавычек). В нижнем фойе потом состоялся банкет (о нем мы услышали от наших педагогов – почетных гостей юбилея).

Через день было продолжение юбилея – играли отдельные сцены и акты. В начале вечера Москвин – «Царь Федор». Позднее он же – «Братья Карамазовы». Качалов – «Гамлет» в его собственной композиции. Леонид Миронович Леонидов в тот юбилейный вечер буквально ошеломил Митей Карамазовым. Было так жутко, так жаль его, могучего, одержимого, любящего и невиновного. Я, как сейчас, слышу его стон-протест из-за ширмы, где его переодевали: «Узко-о!»

После антракта «старики» – первый состав «Трех сестер» – играли 1-й акт: Маша – О. Л. Книппер-Чехова, Вершинин – К. С. Станиславский, Кулыгин – В. В. Лужский, Тузенбах – В. И. Качалов, Соленый – Л. М. Леонидов и Наташа – М. П. Лилина.

Открытие занавеса встретили овацией, а выход Станиславского – таким громом, стоя, что надолго задержали действие. А когда буквально выпорхнула Лилина – Наташа, в зале ахнули и опять долго не давали им говорить.

Какой же щедрый подарок сделали нам «старики» и какой дали великий урок «жизни человеческого духа на сцене»!

…После большого антракта шла «Колокольня» из «Бронепоезда 14–69», и никто в зале не знал, что Константин Сергеевич долго был без сознания. Вот почему после «Сестер» поклонились только один раз. Он, говорили, упал тут же, на сцене. За кулисами была паника. Ф. Н. Михальский осторожно, чтобы не заметили, пригласил двух знаменитых профессоров – Фромгольца и Маргулиса, бывших на юбилее. Они так и не вернулись на свои места.

Константина Сергеевича увезли домой, конечно, и Марию Петровну тоже. Профессор Маргулис провел у постели Константина Сергеевича почти всю ночь, а утром был созван консилиум. Официально у него признали тяжелый приступ «грудной жабы», а по теперешним понятиям, у него был обширный инфаркт, осложненный впоследствии двухсторонним воспалением легких.

Только по окончании «Колокольни», которую играли как-то отчаянно отважно (ею кончался юбилейный вечер), кто-то из публики узнал о случившемся несчастье, а после узнали и все.

С того вечера Константин Сергеевич никогда больше не играл на сцене. Нас несколько дней не пускали к Зинаиде Сергеевне. В Леонтьевском доме была тревожная тишина.

Через некоторое время наши занятия возобновились, но как бы «под сурдинку». С Владимиром Сергеевичем занятий не было, чтобы звуки рояля не тревожили Константина Сергеевича. Болезнь его протекала трудно, в какие-то дни состояние бывало критическим, и тогда наши занятия отменялись.

В такие вечера мы, тихонько перешептываясь, сидели на лестнице на большом деревянном рундуке[3]. Никому не хотелось уходить из этого ставшего таким дорогим дома.

Страшно было и за Зинаиду Сергеевну, и за Владимира Сергеевича – в таком тревожном и подавленном состоянии они находились, а весь подвальный этаж, где жили оперные студийцы, словно вымер – так тихо там стало.

Зинаида Сергеевна жила в просторной светлой комнате с окнами в сад, задняя часть которой отделялась деревянной перегородкой вроде забора – там она спала, а в передней части комнаты стоял большой стол, где мы и располагались. Вокруг было множество всевозможных вещей, некоторые из них лежали на резных старинных табуретах. Повсюду книги. На подоконниках – какие-то мелочи вперемешку с цветочными горшками и посудой. По углам – сундучки-укладки, на стенах – фотографии, а на самом видном месте – пришпиленный прямо к стене английской булавкой большой конверт с надписью: «На случай моей смерти».

Поначалу обстановка комнаты и особенно конверт на стене отвлекали внимание, хотелось все рассмотреть. Но потом я привыкла и вместе с остальными учениками потихоньку посмеивалась над «порядком» в комнате нашей учительницы.

…Теперь в этой комнате начало экспозиции музея – история рода Алексеевых. В нынешнем доме-музее К. С. Станиславского все в идеальном порядке, а в те далекие времена было не совсем так. Порядок соблюдался в парадных сенях, где черная печь и мраморный стол (только бюста Константина Сергеевича тогда не было). В Онегинском зале стояли разрозненные стулья и несколько разных кресел. В кабинете Константина Сергеевича на диване за круглым столом не было чехла. На спинку дивана булавками прикалывалась простыня, иногда с аккуратной заплаткой, видневшейся над головой или около прекрасного лица нашего великого Учителя.

В остальных комнатах было сумбурно.

Мария Петровна любила писать письма, сидя в постели, – она поздно вставала. В двух ее маленьких комнатках все было вперемешку – книги, папки с записями, очень много писем, плетеные рабочие корзиночки с нитками, вышиванием, пузырьки с лекарствами и длинными на них рецептами. На старинном туалете – увеличенная фотография в раме молодых Марии Петровны и Константина Сергеевича из-под венца и тут же папки с записями, очевидно, для Константина Сергеевича.

Мария Петровна Лилина была тончайшая, величайшего таланта и огромного диапазона артистка. Ей одинаково были доступны самые разные роли – от трагических до остро комедийных, но, будучи женой Константина Сергеевича, она всегда была как бы немного отодвинутой в Художественном театре. Константин Сергеевич ставил жену в положение рядовой артистки. Такой была их необыкновенная скромность. Это был вопрос чести Семьи Станиславских.

Мария Петровна была самой верной ученицей своего гениального мужа и помощницей в создании его Системы. Иногда она даже как бы «подставляла» себя, задавая Константину Сергеевичу вопросы для того, чтобы актеры еще раз услышали и поняли его объяснения.

…Но вернусь к послеюбилейным дням, очень напряженным от страха за Константина Сергеевича.

Когда ему становилось лучше, он тут же включался в работу Художественного и Оперного театров. Постельный режим не позволял прямого общения: у Константина Сергеевича теперь бывали только врачи и самые близкие.

Но, несмотря на строжайший режим, он довольно много говорил по телефону (отводная трубка была у постели), писал деловые письма и свои распоряжения для Художественного театра, а о том, что происходит в Оперном театре, узнавал через брата и сестру.

Константин Сергеевич очень волновался за работу над «Борисом Годуновым». Иногда потихоньку от врачей начинал работать над эскизами для «Пиковой дамы».

Две очень важные главы из его книги «Работа актера над собой» – «Общение» и «Эмоциональная память» – были написаны еще до болезни, но он продолжал вносить в них поправки.

Эта работа имела прямое отношение к нашим занятиям. Зинаида Сергеевна, бывая у Константина Сергеевича, тщательно записывала все услышанное и потом работала с нами на основе этих записей. Нас, конечно, в период болезни к нему не пускали.

Наша маленькая группа к тому времени уже вкусила счастье встреч с Учителем. Через безумное волнение и скованность страхом мы старались понять, казалось бы, простые задачи, и иногда это нам удавалось: увидеть, услышать партнера, «пропустить через себя» и ответить. Это были этюды на общение, самые вроде бы несложные, но как же трудно было убедить Константина Сергеевича в правде того, что мы делали!

 

Чаще он бывал недоволен нами, и тогда звучало его убийственное: «Не верю!» Но иногда, ухватив какое-то мгновение правды и видя, как Константин Сергеевич всем своим существом помогает не потерять эту правду, а развивать ее и довести до логического конца, мы бывали счастливы.

В такие минуты те, кто не был занят в этюде, неотрывно смотрели на лицо Учителя – в нем все отражалось и становилось понятным без слов.

Константину Сергеевичу становилось то лучше, то наступало резкое ухудшение, и тогда около него круглосуточно дежурили врачи.

Накануне Нового, 1929 года заболела Мария Петровна. Чрезвычайное напряжение физических и моральных сил на протяжении последних месяцев свалило ее. Обо всем этом рассказывается в четвертом томе «Летописи жизни и творчества К. С. Станиславского». Мне же хочется привести небольшую выдержку из письма Ольги Сергеевны Бокшанской от 2 января 1929 года, помещенного в той же летописи.

Здоровье, пишет она, «начало было улучшаться, теперь снова внушает опасения. Последними неутешительными сведениями очень взволновался Вл. Ив. (Немирович-Данченко. – С. П.), который трогательно и глубоко переживает болезнь Константина Сергеевича.

Со времени болезни Константина Сергеевича вся жизнь театра окутана, как сказал вчера на встрече Нового года Вл. Ив., дымкой печали, грусти, опасений»[4].

Наши занятия у Зинаиды Сергеевны в начале 1929 года как-то тускло отражаются в памяти. Все те же разборы по задачам и «задачкам» басен и отрывков из прозы Тургенева, Бунина, других писателей. Наша маленькая группа была какой-то инертной. Все мысли были о другом: что там, в нижних комнатах? Да и Зинаиде Сергеевне было не до нас.

Мы часто ходили в оперный на сценические репетиции «Бориса». Так как мы были «леонтьевскими», нас пропускали свободно.

Было очень интересно наблюдать, как в качестве режиссера работал Иван Михайлович Москвин. Особенно мы любили сцены кошмара. Замечательным Борисом был Николай Панчехин, кроме прекрасных вокальных данных, имевший и недюжинные актерские способности.

Москвин показывал, как Борис, пятясь от видения, споткнувшись о ножную скамеечку, пытается спрятаться за нее от призрака. Эта мизансцена, точно положенная на музыку, производила жуткое впечатление, и Панчехин в этой сцене был великолепен.

Николай Панчехин – один из любимых учеников Станиславского в Оперной студии. Партия Годунова была большой его победой, и, как мне помнится, Константин Сергеевич горячо одобрил эту его работу.

Очень хороша была М. С. Гольцина – Марина Мнишек. Она тоже получила одобрение Константина Сергеевича. Спектакль имел большой успех.

Так прошла зима, а в самом начале мая 1929 года Константин Сергеевич и Мария Петровна уехали в сопровождении врача за границу.

Примерно с марта возобновились наши занятия с Зинаидой Сергеевной. Мы «распахивали» тексты стихов Пушкина, Лермонтова, Блока, Есенина и других поэтов, следуя задаче Станиславского в работе с оперными студийцами над романсом: «Из восьми строк романса надо сделать драматическую повесть».

Занятия по ритмике с Владимиром Сергеевичем по-прежнему проходили в Онегинском зале под метроном и под рояль. Мы делали упражнения на оправдание позы (что и сейчас практикуется в нашей Школе-студии на первом курсе). Еще выполняли этюд «зверинец», когда можно было изображать любое животное, но так, чтобы легко узнавалось, «кто есть кто».

Я эти этюды не любила, стеснялась, но нашла выход: ложилась на пол боком, руки под щекой и на вопрос добрейшего Владимира Сергеевича «Кто вы?» отвечала: «Я рыба, а она спит». Владимир Сергеевич говорил о хвосте, плавниках и жабрах, а я нахально утверждала: «Но она же спит!»

Я никогда не вела дневников, о чем теперь жалею, и поэтому не могу точно назвать весь репертуар, над которым мы работали в отсутствие Константина Сергеевича. Но все, что связано с занятиями, запомнилось легко и навсегда.

Помнится, что с осени 1929 года мы с Зинаидой Сергеевной стали читать и разбирать по задачам – большим и малым – водевили «Спичка между двух огней» и «Лев Гурыч Синичкин». В «Спичке» я была занята, но эта работа меня «не грела», как тогда говорили, а скорее пугала. Я знала, какие требования Станиславский предъявлял к водевилю – его надо было переживать, как драму, даже «как высокую трагедию», а я не могла заставить себя поверить в те «предлагаемые обстоятельства», «зажить» в них, и могущественное «если бы» у меня не возникало. Я мучилась, мне было стыдно, но справиться с собой не могла – не умела.

В куплетах и танцах, которыми занимался с нами Владимир Сергеевич, я ощущала себя тяжеловесной, неуклюжей, и чувство неловкости меня не оставляло. Надо было быть «веселей», а мне было тоскливо. Для труднейшего жанра – водевиля – надо иметь особую, отважную веселость и умение очень серьезно шалить. Это особое актерское свойство, и не всем оно дано. Этим свойством виртуозно владели Михаил Чехов, Степан Кузнецов, Владимир Хенкин, а позднее Вера Марецкая, Ростислав Плятт, Осип Абдулов. Может быть, и сейчас есть актеры, которым это хорошо удается.

По приезде Станиславских мы должны были сдавать работу над водевилями Константину Сергеевичу. Моими партнерами были Красюк, Кристи и Любимова. Для меня это была Голгофа.

Константину Сергеевичу, этому идеально непосредственному зрителю, на нашем показе было скучно, но он терпел, «закусывал» руку (была у него такая привычка), доносилось его «гм, гм», а незанятые студийцы видели его лицо… По окончании возникло долгое молчание, а потом: «Ну-с, что вы сейчас делали?» И далее последовало все то, о чем я уже упоминала. Мне кажется, грозного разноса не случилось потому, что Константин Сергеевич очень любил Зинаиду Сергеевну и берег ее самолюбие и гордость. С Владимиром Сергеевичем было легче, у него был замечательный, легкий характер. Думаю, что без нас между ними разговор был «конкретнее».

К концу 1929 года Зинаида Сергеевна решила делать инсценировку романа Мельникова-Печерского «В лесах» и «На горах», взяв в основу линию Фленушки, то есть то, с чем я пришла в студию. Были скомпонованы три сцены: встреча Флены с Петром Самоквасовым, маленькая сценка с подружками-черницами и большая сцена с Игуменьей – решение Флены о великом постриге.

На роль Игуменьи была назначена Наташа Богоявленская, на роль Петра Самоквасова – Володя Красюк, а я была Флена.

Материал давал простор для фантазии и воображения. Старая Русь, лесной монашеский скит с его строгим укладом, с запретом всего мирского, тайная любовь, свидание с купеческим сыном… В этих «предлагаемых обстоятельствах» мне не было тоскливо, и «могущественное „если бы“» постепенно становилось реальнее. И еще очень манила прекрасная старинная русская речь, которой я уже свободно могла владеть.

Этой работой были очень увлечены и Зинаида Сергеевна, и все участники, остальные нам даже завидовали. Я много читала о том времени, о монастырской жизни. Мне помогало то, что я видела приблизительно таких монашек.

Еще во второй половине двадцатых годов на Никитской стоял женский Никитский монастырь. Ворота его выходили на Кисловский переулок, за невысокой оградой виднелись церковь, колокольня, трапезная и другие службы. Мы со школьными подружками любили заглядывать за эти ворота.

На Страстной (Пушкинской) площади на месте памятника великому Пушкину стоял женский Страстной монастырь, окруженный высокими стенами из красного кирпича с закрытыми воротами, за которыми шла своя таинственная жизнь. Позднее, когда я уже служила в театре, а Страстной монастырь снесли, бывшие монашки брали заказы на стегание одеял и разнообразные тончайшие вышивки для белья, носовых платков и дамских блузок. У меня до сих пор сохранились образчики их великолепного мастерства.

Зинаида Сергеевна очень интересно рассказывала о старине, о разбитых женских судьбах, похожих на судьбы Игуменьи и Флены, знакомила нас с церковными обрядами, учила, как надо двигаться, креститься, кланяться. После продолжительной «застольной» работы мы стали репетировать в Онегинском зале, где колонны были для нас деревьями. Репетиции проходили вечером, когда сцена, уже с приподнятым полом, бывала свободной от оперных репетиций. Одновременно с работой над этой ролью я старалась вникнуть в глубочайший смысл и красоту стихотворений Пушкина («У лукоморья дуб зеленый»), Лермонтова («Белеет парус одинокий»), Блока («Под насыпью во рву некошеном…»), Есенина («Шаганэ ты моя, Шаганэ…»). Это были мои первые попытки работы над стихом, конечно, под руководством Зинаиды Сергеевны. Но основные силы были все же направлены на роль Фленушки, чтобы оправдать надежды и доверие Зинаиды Сергеевны и не осрамиться перед Константином Сергеевичем.

Володя Красюк был очень похож на своего дядю Станиславского в молодости – фигурой, лицом, всем обликом. Но не талантом. Он был красив, хорошо воспитан, послушен, старателен. Иногда во время сцены он вдруг спрашивал: «Тетя Зина, я правильно делаю?» У Зинаиды Сергеевны раздувались ноздри, и она, сдерживая легкое раздражение, говорила: «Прошу продолжать».

Так до осени 1930 года моя жизнь была заполнена занятиями в студии, печатанием якобы нужных бумаг, за которые я получала (благодаря Енукидзе) как раз столько, сколько нужно было для оплаты занятий. Позднее, уже будучи в театре, я узнала, как много добра делал он не только для нас, но и для Художественного театра и его актеров: комнаты (тогда отдельных квартир почти не было), путевки, лечение, выезды «стариков» за границу для лечения и многое другое. Енукидзе очень любил театр и артистов. Он любил делать добро.

В свободное от основных дел время я довольно много ходила в Оперную студию Константина Сергеевича. Там все было «свое».

Как же Станиславский умел добиваться в опере живого общения, необыкновенной пластики, искренности! Иногда, например в «Богеме» или в «Майской ночи», мизансцены строились так, что казалось – петь невозможно, а пели и были живыми людьми, и радостно было не только слушать прекрасное пение, но и участвовать в «жизни человеческого духа» на сцене.

У Константина Сергеевича не было разделения на солистов и хор. Солисты участвовали в хоровых ансамблях, а певцам хора, если оказывались хорошими голосовые и актерские данные, давали и сольные партии.

Летом 1930 года я гостила в Юхнове у дорогих мне Богдановичей. Старшие и мы, молодежь, пошли за грибами, и тут, в лесу, я сначала услышала знакомый голос, куда-то звавший своих спутников, а потом увидела и самого живого Лариосика – Яншина. Я так оторопела от этой внезапной встречи, что бросилась в сторону и пошла напролом к своим, чтобы поделиться этой сенсацией.

В ту пору Михаил Михайлович был худеньким, стройным, спортивным. Тогда в лесу он был элегантен не «по-грибниковски» – в белых брюках, светлой рубашке, с браслетом (вероятно, ручные часы) на очень красивой руке. Руки у него были прекрасные и сохранились такими до последних его дней.

Осенью 1930 года вернулись Станиславский и Лилина. Мы с трепетом ждали, когда дойдет до нас очередь и мы будем вызваны на высший суд.

Нашу работу по Мельникову-Печерскому Константин Сергеевич принял спокойнее, чем водевиль (о чем я уже писала), даже одобрил. Было много указаний Володе Красюку (мы показывали только сцены свиданий). Константин Сергеевич требовал от нас обоих большей органики и глубины. Говорил: «Надо больше любить». И объяснял, что любовь бывает «для себя» и «от себя» и что вторая – жертвенней, сильнее. Он согласился, что работу нужно продолжить, одобрил план инсценировки и предложил Зинаиде Сергеевне дать мне еще задание, другого плана. Я была и счастлива, и испугана ответственностью.

После довольно долгих раздумий Зинаида Сергеевна велела мне (а решала она) читать «Василису Мелентьеву» Островского. Василиса – вдова, очень опытная и смелая женщина, а кем я была тогда?.. Я понимала, что мне дают все очень «русское», чтобы искоренить мое «иноземное», и очень старалась. Начала читать о царствовании Ивана Грозного. Атмосфера совпала с «Царской невестой» и с «Борисом Годуновым».

В то довольно трудное время в моем гардеробе была одна юбка и две блузки – фланелевая и полотняная, которые всегда должны были быть свежими. Юбка висела на «плечиках», отглаженная с вечера, а дома я надевала что-то перешитое из маминого. И еще у меня было платье (тоже перешитое из маминого) для походов в театр.

 

Однажды со мной произошел казус. Из боязни измять юбку, я надевала ее в последний момент перед выходом в студию. В тот день я, очевидно, торопилась (об опоздании не могло быть речи) и, явившись в Леонтьевский, где на площадке лестницы, ведущей на антресоли, находилась вешалка для верхней одежды, расстегнула пальтишко и ахнула и остолбенела: на мне были только байковые голубые штаны.

Очень воспитанный Володя Красюк ждал, когда можно будет принять мое пальто, чтобы повесить на вешалку, а я в таком виде! На мое счастье, кто-то из девочек пришел раньше. Поняв, в чем дело, они выгнали вниз Красюка и, давясь от смеха, пошли к Зинаиде Сергеевне с рассказом. В результате меня облачили в юбку Зинаиды Сергеевны (она была мне до полу). Тут же мне было сказано, что надо привыкать к костюму и что с этого дня я всегда буду репетировать в таком виде. Так оно и было потом, а в тот момент Зинаида Сергеевна даже не улыбнулась.

Зинаида Сергеевна традиционно устраивала вечера-показы своих учеников. На такие вечера приглашались, конечно, Константин Сергеевич с Марией Петровной, кое-кто из Художественного театра, бывали и почетные гости, в том числе и Енукидзе.

В первый год моего обучения я не участвовала в таком вечере. Потом был юбилей театра, болезнь и отъезд Станиславских, а в их отсутствие никаких торжеств в студии не устраивали. И вот с ранней весны 1931 года мы стали готовиться к вечеру-показу.

Даже сейчас, спустя более шестидесяти лет, я помню мое волнение, доходящее до паники. Вечер был назначен на двадцатые числа мая. Открываться он должен был инсценировкой романа «В лесах», где я все время на сцене. Потом что-то из Пшибышевского – без меня, потом кто-то еще читал, и снова я в роли Василисы Мелентьевой, с монологом «Задумала я думушку»…

К нам, «кружковцам-студийцам», очень хорошо относился Юрий Александрович Бахрушин – сын знаменитого основателя театрального музея. Он, кажется, заведовал постановочной частью оперного театра у Константина Сергеевича. Он обещал Зинаиде Сергеевне, что оденет нас как надо. И правда, костюмы были замечательные. Для Флены – монашеский черный сарафан и все, что к нему полагалось: мягкие черные сапожки и белый платок с каким-то темным орнаментом, а для Василисы Мелентьевой он одел меня пышно – кика[5], нарядный сарафан с расшитыми кисейными рукавами, летник из парчи, красные сапожки на высоких каблуках.

И вот настал этот торжественный для нас день. Ждали гостей из Художественного. Из моих близких должны были быть Богдановичи.

Заметно волновались Зинаида Сергеевна и Владимир Сергеевич – это был и экзамен. А уж мы были почти без памяти от страха.

Одевали нас в библиотеке, примыкавшей к Онегинскому залу. Комнату разделили ширмой. Мы трясущимися руками помогали друг другу одеваться, а потом шли на последнюю проверку к Бахрушину. Мы все были без грима, только перед выходом Юра Бахрушин, благословляя нас, пудрил всех большой пуховкой.

Зинаида Сергеевна и Владимир Сергеевич были уже с гостями.

Не помня себя, вбежала я на сцену и, по мизансцене, спряталась за дальнюю колонну. Первый ряд кресел и стульев был близко от сцены, и я увидела ноги: справа от себя какие-то элегантно обутые мужские, потом полные женские, еще маленькие, нарядные, Р. К. Таманцевой, секретаря Константина Сергеевича, я их узнала. Длинные необыкновенно узкие черные ботинки Константина Сергеевича – вытянутые ноги и ступня на ступню – так он всегда сидел, пока был спокоен. Боже мой! Все это промелькнуло за секунды. Мне надо было произносить текст, начинать сцену с Самоквасовым – Володя сидел, прислонясь к дальней от меня колонне. И вот я вымолвила: «Соловушек слушать? Опоздал, молодец, смолкли соловушки – Петров день на дворе».

Что я делала дальше, было как во сне. Уж очень страшно. Но нам уже тогда внушали, что волнение надо направлять на роль, иначе будет просто паника. Может быть, это и выручило. В зале было тихо. Когда я выбегала со сцены, чтобы тут же вернуться обратно, меня судорожно поглаживали и шептали что-то ободряющее.

Но вот кончились все сцены из Печерского, и мне можно было перевести дух, но тут же был приказ Бахрушина переодеваться на «Мелентьеву». Весь монолог в стихах, а повторить – нет сил. Одели меня, скоро выходить на сцену, а я чувствую, что меня тошнит – вот-вот я осрамлюсь. Бахрушин стоял рядом, взял меня за плечи, сильно встряхнув, прошептал: «Глупости!» И еще: «Воды не дам». Он стал хлопать меня по щекам и пудрить.

От исполнения монолога в памяти осталось, что стояла я, опершись о колонну, и читала в зал, глядя на окна и почти не видя их.

По окончании было довольно шумно в фойе-гостиной. Нам выходить в костюмах в публику не разрешалось. Приходили «за кулисы» Зинаида Сергеевна и Владимир Сергеевич, что-то говорили ласково. Зашла Маргарита Георгиевна Гукова – поцеловала меня. Вся наша «команда» сидела за ширмой в тревожном ожидании – что скажет Сам?

Когда гости разошлись, а мы, переодевшись, поднялись к Зинаиде Сергеевне в ее комнату, она стала нам рассказывать, что из театра были Е. С. Телешева – актриса и режиссер, Н. А. Подгорный, Р. К. Таманцева, еще назвала кого-то, сейчас не помню, а среди почетных гостей был Авель Сафронович Енукидзе. Говорила Зинаида Сергеевна долго, за что-то хвалила, а за что-то порицала, это относилось ко всем участникам. О Константине Сергеевиче сказала, что он будет говорить с нами сам, но, кажется, он доволен. Отпуская нас, Зинаида Сергеевна сказала, что соберет через дня три, а точно сообщит через Володю Красюка. Мы, «артисты», еще долго шептались, сидя на рундуке в «холодных» сенях, а потом пошли провожать друг друга.

Я в то время уже жила с мамой и братом на Покровке, угол Лялиного переулка, в маленьком трехэтажном доме, где на каждом этаже было по одной трехкомнатной квартире. Мы занимали две комнаты, а в третьей жила большая семья, тоже переселенная из Шереметевского переулка. Меня проводили до трамвая «А» – он ходил по Бульварному кольцу и доезжал до Покровских ворот.

Дома меня расспрашивали, но я была так взволнована и измучена, что вразумительно рассказать ничего не могла, только потрясла всех сообщением, что приходил дядя Авель. Маме хотелось, конечно, тут же обсудить все с Богдановичами, но у них, как и у нас, не было телефона.

Уже на следующий день к вечеру под моим окном возник Володя Красюк и сообщил, что завтра к шести часам вечера я должна быть у Зинаиды Сергеевны, чтобы к семи часам явиться к Константину Сергеевичу по его вызову. Сердце у меня оборвалось от страха и от недоумения: за что, в чем я провинилась? Володя ничего не мог мне объяснить.

В назначенное время, чисто вымытая, в наглаженной блузке и начищенных туфлях, я явилась к Зинаиде Сергеевне. Встретила она меня очень сдержанно, сказав, что Константин Сергеевич пожелал послушать, как я читаю, и, приказав мне вспомнить и по возможности повторить все стихи, над которыми мы работали, вышла из комнаты, оставив меня одну. В голове у меня все смешалось, я пыталась повторять то одно, то другое. И казалось, что я не помню ничего. Что греха таить, мы очень боялись Станиславского. Ведь Константин Сергеевич мог быть и очень грозным, его гневные глаза могли испепелить.

Так я и промаялась, ничего толком не повторив. Еще мешала мысль: для чего Он зовет и почему так сдержанна и сурова Зинаида Сергеевна? Но вот она вернулась и, сказав «пойдемте», повела вниз, как на казнь! Спустились, вошли в коридорчик. Вот она, низкая массивная дверь с поперечными медными полосками и с большим тяжелым кольцом вместо ручки… Я стояла как вкопанная. Зинаида Сергеевна постучала. Раздался его голос: «Войдите!» А я боюсь двинуться… Что-то прошептав, Зинаида Сергеевна толкнула дверь, и мы вошли.

Константин Сергеевич сидел на диване за круглым столом, на столе лампа с зеленым абажуром-козырьком, книжка, бумаги сложены, на них карандаш, вазочка с веткой сирени, на блюдце стакан с водой, накрытый белой аккуратной бумажкой. Лицо суровое, глаза пристальные, обычное – «общий поклон» (кажется, я со страху сделала книксен). «Садитесь». Зинаида Сергеевна села, а я продолжала стоять. «Ну-с, где вы учились до нас?» Я прошептала: «В школе». – «Я говорю о специальном образовании», услышала я и в страхе, без голоса, прошептала: «Нигде». После мучительной паузы: «С чего хотите начать?» Я молчала. Голос Зинаиды Сергеевны: «„Желанье славы“. Сосредоточьтесь, не спешите».

3Большой длинный деревянный сундук для хранения зимних шуб.
4Жизнь и творчество К. С. Станиславского. Т. 4. С. 159.
5Русский женский головной убор.
1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25 
Рейтинг@Mail.ru