– Я бы охотно остался здесь, отец... если ты не против.
Томас не думал, что отец этого захочет, и был приятно удивлен, когда Джон сказал:
– Я не могу оставаться здесь долее, я должен вернуться. Но если хочешь, можешь остаться тут на зиму – а весной я приеду за тобой. Если мы не отправимся тотчас же домой, то погода настолько испортится, что путешествие потеряет смысл.
– Тогда я остаюсь и – благодарю тебя, – ответил отцу Томас. До весны еще месяцы и месяцы. Вот когда она настанет – тогда он и задумается о дальнейшем.
– Он хочет остаться, – доложил Джон тете Нэн. Она улыбнулась с облегчением.
– Я знала, что так будет, – и все равно я рада. И пусть он остается не из честолюбия, а по совершенно другой причине... Остальное со временем придет.
– Я тебя предупреждал, – кисло заметил Джон. – Ведь говорил же я, что у парня ни на грош честолюбия... Его ничего не интересует, кроме удовольствий.
Нанетта протянула было скрюченную кисть, но отдернула руку, так и не коснувшись Джона. Она видеть не могла своих рук, изуродованных болезнью, узловатых, словно древесные корни. Джон сделал вид, что ничего не заметил.
– Ну-ну, Джон. Не грусти. Ничего плохого нет в том, что он остается – а толк выйти может... Его очевидно тянет к Дуглас: это доказывает, что он разбирается в том, что хорошо, а что плохо.
– Я не пойму, что она-то в нем находит!
– Он красивый парень, и всячески ее ублажает.
– Как и Габриэль, – уточнил Джон. Но Нанетта отрицательно покачала головой.
– Габриэль на самом деле втайне хочет, чтобы им восхищались. Он желает, чтобы Дуглас обмирала при виде его – а на ее долю остается лишь отраженный свет... К тому же Дуглас – умная девочка, а Габриэль – повеса. Нет, она не полюбит такого.
– Не полюбит? Ты намекаешь на то, что она может полюбить моего Томаса?
– Ты удивлен? Ну, а почему бы и нет – это будет решением всех проблем. Ну, Джон, что ты на это скажешь? Разве ты не хочешь, чтобы твой мальчик обвенчался с девочкой Леттис и обосновался тут? Ведь это его родной дом...
– Не знаю... – вздохнул Джон. – Я хотел, чтобы он унаследовал усадьбу у Лисьего Холма. Но он все-таки не ее сын...
– Наследник приехал в усадьбу Морлэнд, – ласково произнесла Нанетта, словно обращаясь не к Джону, а говоря сама с собой. – Человек предполагает, а Бог располагает... Дуглас волевая и сильная – ее честолюбия с лихвой хватит на обоих. Если они поженятся, Томас будет в надежных руках – а со временем и сам многое от нее переймет. Милость Господня неистощима – и порой он творит ее так, что нам, смертным, невдомек... Он рассеивает нас, словно семена – и собирает жатву. Во всем Его воля...
Джон устремил взор в окно, на небо, серое, как глаза ушедшей Мэри:
– А что будет со мной? Это так больно... Некому будет пролить бальзам на мои раны, успокоить мою душу... Мне слишком горько. Боюсь, если я утрачу Томаса, то во мне умрет все человеческое...
Нанетта изнывала от желания нежно обнять его, но усилием воли сдержала порыв своих изуродованных рук. Вместо этого она заговорила так ласково, как только могла:
– Все имеет смысл. Место Томаса здесь, а если твое место вдали отсюда, милость Господня найдет тебя и там. Молись, Джон. Ведь для того и дарована нам молитва Господня. Молись – и Господь не оставит тебя.
С тяжелым вздохом Джон опустился на колени перед старой женщиной, словно он так устал, что ноги отказывались повиноваться, обвил ее руками и положил голову ей на плечо. Какое-то время он безмолвствовал, затем поднял голову и улыбнулся.
– Ты столько для меня сделала... Мне так нужна твоя любовь.
Нанетта улыбнулась – и дряхлое лицо озарилось вдруг на мгновение светом былой красоты.
– Я очень стара. Единственное, что я могу еще – так это любить... Благослови тебя Господь, Джон. Возвращайся по весне, чтобы благословить сына на брак с Дуглас.
– Если я и приеду, то только чтобы повидать тебя.
– Но если меня здесь уже не будет – все равно приезжай.
Джон согласно кивнул – и она удовлетворенно улыбнулась.
На Рождество Томас и Дуглас обручились – и состоялись двухнедельные торжества по этому случаю, самые пышные за многие годы. Слуги с радостью суетились – ведь событие это обещало рассеять тучи, удручавшие прислугу не меньше, чем членов семьи... Они скребли, мыли, пекли и жарили с редким воодушевлением. Зал был украшен пучками остролиста, а над входом и окнами развесили ветви омелы, чтобы отогнать силы зла. Камины так жарко пылали, что даже собаки убрались подальше от огня. Воздух в доме был напоен ароматами жареного мяса и пирожков с пряностями – дети носились по всему дому, возбужденные праздничной атмосферой. Они объелись каштанами и яблоками так, что когда пришло время разучивать песни и примерять маски для карнавала, никто не был в силах ни шевельнуться, ни слова вымолвить...
Все были счастливы. Джейн и Иезекия, уверенные в том, что их обожаемый сын возвратится домой, перестали страшиться того, что мальчик воспитывается в усадьбе Морлэнд. С плеч Николаса и Селии также свалилось тяжкое бремя – наконец-то они смогут открыто наслаждаться жизнью и обществом друг друга, и им больше не будет казаться, что за их спиной шепчутся, осуждая за то, что они наложили лапу на чужое добро... Даже Джэн был доволен, что все так складывается – тем более что последнее время он чувствовал, будто его толкают на дурную дорожку, идти по которой сам он не имел желания... Но чего он больше всего хотел – так это примирения с матерью, которую любил и уважал. На Рождество, когда он явился к ней с подарком, он опустился перед ней на колени, обнял ее и сказал:
– Теперь все, что разделяло нас, исчезло. Мама... Скажи, что ты прощаешь меня – и дай мне свое благословение.
– Нет, это еще не все, сын мой. Остается еще вопрос веры...
Синие глаза Джэна устремились на мать – и она в который раз увидела, что он истинный Морлэнд по крови. Он заговорил:
– Здесь я не могу уступить тебе, мама. Но у тебя щедрое и доброе сердце. Ты не станешь осуждать меня за то, что я поступаю по совести – как, впрочем, и ты сама... Я верю в то, что для меня есть истина, – и ты тоже. Так ты благословишь меня?
Лицо Нанетты смягчилось.
– Знаешь, медвежонок, а вдруг разница между этими истинами не так уж и велика?.. И когда мы умрем, и сердца наши станут мудрее, не окажется ли, что мы просто называли одно и то же по-разному? Конечно же, я всем сердцем прощаю тебя – и да будет с тобой милость Господня и мое материнское благословение... – она поцеловала его в лоб. – Один Бог знает, как тосковала я по своему сыну с тех самых пор, как началась эта распря – а ведь ты мой сын, мой дорогой мальчик, которого я очень люблю. Джэн рассмеялся от счастья:
– Ах, какие же мы, смертные, глупцы! Как мы позволяем таким мелочам встать между нами? А теперь, мама, у нас будет самое счастливое Рождество – не считая того, самого первого в мире...
Так оно и было. И ничто не омрачало безмятежного счастья – Нанетта наслаждалась праздником как никогда в своей жизни: теперь исчез мучительный страх, что она умрет, так и не примирившись с сыном. А Джэн был совершенно прежний – его не видели таким уже многие, многие годы – он смеялся, шутил и забавлялся, как дитя... Он надел забавную маску, в которой, оправдывая свое прозвище, изображал медведя, преследуемого сворой псов Морлэндов – их изображали Дуглас, Томас, Неемия и близняшки. В конце концов, он оделил всех сладкими осенними яблоками—и они отстали от него, занявшись угощением. Нанетта смеялась вместе со всеми, то и дело крестясь украдкой, созерцая это безобразие и богохульство, но втайне старая женщина была уверена: за то, что делается любя, Бог не накажет...
Был и другой повод порадоваться. Нанетта немного беспокоилась – как отреагирует Габриэль на удачу соперника. И когда Джэн, танцуя, оказался неподалеку от нее, Нанетта шепнула, что счастлива видеть Габриэля, танцующего с Лесли и оказывающего девушке всяческие знаки внимания.
– Ну да, – отвечал Джэн. – А как изменилась девушка с тех пор, как приехала сюда! По-моему, забота о маленьком братце благотворно на нее подействовала. Да она стала просто хорошенькой!
– Она меньше ест и больше заботится о своей наружности, – добавила Нанетта с легкой ноткой удивления в голосе. – А вдруг Габриэль и вправду полюбит ее – в этом нет ничего невозможного…
В этот момент Томас, подошедший посмотреть, не пора ли вновь наполнить кубок Нанетты, услышав ее последние слова, расхохотался:
– Да он давным-давно влюблен! Он увивался вокруг Дуглас, лишь удрученный тем, что Лесли он совсем неинтересен... А теперь поглядите, поглядите-ка на этих голубков – чем не чета?
Джэн уставился на Томаса и рассмеялся:
– Так ты все заметил, хитрец? Ну и как ты думаешь, они поженятся?
– А что может этому помешать? – Томас был искренне удивлен: подобный исход для него представлялся несомненным.
– Она немного старше его, – размышляла вслух Нанетта, – но, пожалуй, это даже к лучшему. Ему отнюдь не повредит ее влияние. Удивительно лишь, как это он влюбился в нее...
– А может, пухленькие женщины в его вкусе, – безразлично обронил Томас и вернулся к гостям, оставив Нанетту и Джэна, которые от хохота держались за бока. Какая радость, думала Нанетта, вот так беспечно и радостно смеяться рядом с сыном, и без страха, уверенно смотреть в будущее – и знать, что она, наконец, может переложить на плечи молодых тяжкую ношу, которую несла все эти годы...
Ладони Джэна лежали на ее плечах, он склонился и на мгновение прижался щекой к ее щеке:
– Ты счастлива, мама? Что я еще могу для тебя сделать?
– Ничего, медвежонок. У меня есть все, чего только можно пожелать.
Февраль, месяц ее рождения, выдался морозным и сырым – самая неблагоприятная погода для стариков. Нанетта невыносимо страдала от болей в распухших суставах, и, что хуже, начала задыхаться – на следующий день после того, как ей исполнилось семьдесят девять лет, она не встала с кровати, лежала среди подушек и с трудом дышала. Казалось, в груди ее клокочет какая-то вязкая жижа. Джин безотлучно находилась при ней, делая все возможное – но чем она могла помочь? Разве что с жалостью глядеть, как борется эта мужественная женщина за каждый вздох…
На другой день Нанетте стало полегче, но когда Джин радостно завела речь о скором выздоровлении, старая леди покачала головой и с трудом произнесла: – Детка, мы обе все понимаем. Я хочу видеть Симона.
Умереть так и теперь было не так уж и плохо, размышляла Нанетта, ожидая капеллана и борясь с болью, но в полнейшем сознании. Она знала, что пора приготовиться... Свадьба детей планировалась не ранее апреля – и она знала, что не доживет... Но неожиданно она обнаружила, что это ее вовсе не печалит. Любопытство умерло раньше всех прочих чувств. Бремя снято с ее плеч – и Господь призывает ее к себе...
Настало время сказать все, что она хотела, – хотя говорить было трудно. Пришел час вручить бразды правления Джин, поговорить с Дуглас о долге и о той роли, что ей отвела судьба, о влиянии, которое она должна оказать на супруга... Настало время сказать последнее «прости» всем и каждому, вплоть до последнего слуги – и непременно заручиться прощением... И пора со всей печалью и любовью сказать «прощай» Джэну, который шутил сквозь слезы, душившие его, – губы его, прильнувшие к ее щеке, были мокры и солоны... Ее сын, ее сын во всем!
А когда все удалились, настало время помолиться вместе с Симоном – покаяться, распахнуть настежь сердце и получить прощение всех грехов перед дальней дорогой к Предвечному Отцу, подле которого обретет она покой. Мир снизошел на нее, словно на все ее раны пролился целебный бальзам – и вот уже боль отступила, и она смогла погрузиться в воспоминания и порадоваться напоследок. Перед глазами Нанетты проплывала вся ее бесконечно долгая жизнь, вся, до мельчайших подробностей, словно озаренная нездешним светом...
И она словно вплывала из темноты в этот сияющий небесный свет, все дальше на восток – а низко над горизонтом уже сияли первые звезды, неестественно-яркие. ...И он был уже здесь, тот единственный, к кому она стремилась всю свою долгую жизнь – его сильные руки протянуты к ней, его сердце до краев полно любовью... Да, это лицо Пола, и это его темные глаза – но руки, обнимающие ее и любовь, согревшая ее душу, не принадлежат смертному. Потому что в самом конце пути вся земная любовь сливается в одну, могучую и горячую – и вот душа ее уже в его объятиях: он любит ее и давно ждал…
Невзирая на всеобщую глубокую печаль по поводу кончины Нанетты и гибели Иезекии в море в марте того же года, венчание состоялось, как и было запланировано, в апреле. И это был двойной праздник – ведь обвенчались еще Габриэль и Лесли. Мэри была не слишком удовлетворена выбором Габриэля – ведь из-за повторного брака лорда Гамильтона Лесли оказалась бесприданницей, за исключением разве что скромного наследства, оставленного ей матерью. Нет, Мэри решительно не понимала причуды своего красавца-сына! Поначалу она пыталась переубедить его – а когда он с улыбкой выслушал ее горячую проповедь и оставил ее без внимания, Мэри приложила все усилия, чтобы уговорить Джэна запретить сыну этот брак – а в крайнем случае, пригрозить ему лишением наследства. Но с тех пор, как в усадьбе появился Томас и Джэн помирился с матерью, прежние горячие амбиции уступили место в его сердце безмятежному спокойствию – к тому же его куда больше интересовал Николас... Джэн твердо заявил Мэри, что не намерен ничего воспрещать Габриэлю – пусть женится на ком хочет.
– Лесли поможет ему остепениться, – прибавил он. – Я только рад, что он попал в хорошие руки. Повеса-сын всегда так дорого стоит...
У них с Мэри происходили бурные стычки, но Джэн непоколебимо стоял на своем – и Мэри ничего не оставалось, кроме как демонстративно отказаться танцевать на свадьбе... Потом она расхворалась и долгое время хандрила, принимая в огромных количествах какие-то пилюли и снадобья – но они не помогали, а лишь сделали ее раздражительной до невозможности. Через какое-то время после венчания молодых Мэри отчего-то стало очень трудно мочиться, она хирела на глазах – и уже в конце апреля ее не стало. Джэн был глубоко потрясен ее смертью – несмотря на то, что в последнее время они частенько ссорились, но он знал ее с детства, они вместе выросли, и Мэри была единственной женщиной, которую он любил и желал. Не согласись она когда-то пойти за него – возможно, он остался бы одиноким на всю жизнь...
Он потерянно бродил по дому, всюду ища ее, вслушиваясь в тишину и не улавливая звуков знакомого голоса... То и дело он ловил себя на абсурдной мысли: «Я должен сказать Мэри то-то и то-то...» или «Это развеселит Мэри...» Большая часть его существа умерла вместе с ней. Ее портрет в покоях Уотермилл-Хауса был украшен лавром и черными лентами – всякий раз, взглядывая на это властное, свежее и молодое лицо, Джэн чувствован укол совести и душевную боль: как мог он перечить ей, ссориться... Он страдал оттого, что теперь не мог ничем порадовать ее...
Уотермилл Хаус теперь был населен призраками, да и чересчур велик для него одного – и то, что он переехал в усадьбу Морлэнд, оставив Уотермилл Габриэлю и Лесли, устроило всех. Молодым нужно было собственное гнездышко, да к тому же Томас и Дуглас были рады, что с приездом Джэна есть кому наставить их на путь истинный в управлении поместьем. Да и Джэн мог теперь каждый день видеться с внуками. Позднее до него дошла горькая ирония судьбы – в конце концов он, его старший сын и его внуки поселились-таки в усадьбе Морлэнд. Мысль о том, что Пол смотрит на это с небес с укоризной, а Мэри с удовлетворением, заставила его криво усмехнуться…
Девятнадцатого ноября 1588 года королева распорядилась о торжественном благодарственном молебне по всей стране по случаю разгрома испанской армады. В усадьбе Морлэнд день этот отмечался с особой помпой – ведь именно тогда Дуглас объявила, что зачала. Она особенно радовалась еще и потому, что завидовала Селии, которая вновь была в положении – Дуглас уже начинала волноваться: как-никак она замужем с самого апреля! А на Рождество Лесли, запинаясь и мучительно краснея, сказала, что тоже беременна... Дети должны были появиться на свет в апреле, мае и июне 1589 года.
– Вот скоро и будет у нас полный дом ребятишек, да еще и малыш Роб, – говорил довольный Томас. – Я с радостью напишу обо всем отцу. Он обрадуется тому, что дом снова оживает...
Джин бросила на него странный взгляд: она прикусила язык, удержавшись от замечания, что после того, как Джейн увезла Неемию домой, в Шоуз, в детской огромной усадьбы будет лишь единственное дитя, носящее имя Морлэнд... Томас отписал Джону, приглашая его посетить усадьбу Морлэнд – Джон ответил ему, сообщив, что непременно прибудет, если позволят дела, как раз на крещение младенца, если, разумеется, оно совершено будет в лучших традициях католичества. Томас, верный себе, ни словом не обмолвился об этом Дуглас – к чему раньше времени тревожить ее? Вот когда ребенок родится, тогда и настанет время думать о крещении...
Тем временем в несвойственном ему приступе хозяйственной энергии, вызванном, скорее всего, предстоящим отцовством, Томас огородил участок земли недалеко от вересковых болот и объявил всем, что намеревается заняться разведением племенных лошадей. В этом сказалось его происхождение по материнской линии – в крови у северян было выращивание крупного скота, а овец они даже не воспринимали всерьез.
Дуглас, безмятежно счастливая от сознания своего положения, одобрительно улыбнулась, когда Томас изложил ей свой план. Она, как и он, выросла в краю, где занимались в основном лошадьми. Овец она тоже не жаловала.
– Ну, надеюсь, ты на этом сможешь заработать, мой дорогой скотовод, – ведь наш денежный ящик почти опустел...
Томас протянул руку и коснулся ее пальцев. Он вообще не мог пройти мимо Дуглас, не дотронувшись до нее или хотя бы не взглянув в ее прелестное лицо:
– У тебя будет золото, моя принцесса, – и драгоценности, и все самое лучшее, даже если мне для этого придется заняться алхимией!
Краем глаза Джэн заметил движение руки Джин – он решил, что она собирается осенить себя крестом, как всегда делала его мать при упоминании о магии. Но она всего лишь поправила выбившуюся из-под льняного чепца прядь... Джэн улыбнулся, укоряя себя. Те дни давно минули – дни, когда над людьми довлели предрассудки и суеверия. Но Джэн все же привык к истово верующим женщинам... К тому же его волновало то, что часовня заброшена, комната священника пустует, а Томас и Дуглас, похоже, и пальцем не шевельнут, чтобы найти нового капеллана... Он отметил про себя, что необходимо поговорить с ними об этом – в более подходящее время.
Пришла весна, и зеленые побеги, показавшись из-под земли, потянулись к солнцу, воздух звенел птичьими голосами и тут и там слышалось блеяние ягнят. А Томас, объезжая пастбища, подстрелил семейство лис и отвез шкурки меховщику в Стоунгейт, чтобы тот выделал их – он хотел, чтобы ко дню рождения младенца Дуглас получила в дар новую шубу... Три беременных женщины делались все тяжелее и неповоротливее – особенно отличилась малютка Селия: она была просто необъятна и еле передвигалась, а живот выпирал даже под широким бесформенным платьем. Да никакая другая одежда на нее уже не налезала...
Окончился долгий Великий пост, миновала Страстная неделя и настала Пасха – а уже в понедельник Селия почувствовала первые схватки и удалилась в верхние покои под присмотром опытных женщин: там все уже было готово к родам. А они были долгими и трудными – никто не мог остаться равнодушным к стонам и крикам боли, доносившимся сверху. Всегда спокойный и замкнутый Николас, казалось, еще глубже ушел в себя – он ходил по дому, словно загнанный зверь, всякий раз содрогаясь, когда слышался очередной вопль. Наконец, раздалось слабое мяуканье младенца – Николас подошел к лестнице, готовый подняться по первому же знаку, устремив глаза на закрытую дверь – точь-в-точь голодная собака у дверей кухни.
Но никто не звал его, а некоторое время спустя вновь замяукал ребенок – и вот ему уже вторит другой голосок... Близнецы? Сердце его радостно забилось, хотя он и страдал вместе с Селией – казалось, его терзала та же боль... Голосишки у детей были громкими – видимо, младенчики появились на свет крепкими и здоровыми. Он ждал, прижимая руки к колотящемуся сердцу...
А тем временем в верхних покоях повитуха пеленала второго ребенка, довольная настолько, будто сама только что родила:
– Ах, как славно, госпожа, – маленькая девочка, как раз под пару мальчику! Всегда хорошо, когда первым рождается мальчик – обычно они слабее девочек... Не сомневаюсь, что оба дитятка выживут, хвала Господу! Но вы, госпожа, были просто огромны, когда их носили! Ни еловом не солгу, никогда прежде не видела такого громадного живота – а ведь я стольких детишек приняла... Ну-ну, детка, не кричите. Ведь все уже позади...
– О, как мне больно! – Селия рыдала и металась на подушках. Вдруг она пронзительно вскрикнула, подтянув к животу колени и стараясь повернуться на бок. Джин обеспокоенно взглянула на повитуху и протянула руку, чтобы погладить Селию по волосам. Повитуха решительно уложила Селию как надобно.
– А ну-ка, цыпленочек, лягте как следует – это просто отходит послед. Сейчас вы от него освободитесь – и все будет хорошо, боль тотчас пройдет. Есть от чего шум поднимать – подумаешь, чуть-чуть больно!
– Нет-нет, вовсе не чуть-чуть! – выкрикнула в отчаянье Селия. Тело ее сводила судорога, она вся выгибалась... Потом застонала: – Мне больно, мне больно!
Повитуха нахмурилась, и, отведя руки Селии, принялась ощупывать ее живот. Джейн в волнении наблюдала за ней.
– Ну, что? – шепотом спросила она.
– Боже мой... госпожа... ума не приложу... Ничего похожего никогда прежде не видывала... По размеру живота можно подумать, что она должна еще родить... Ну-ну, дитя, ну-ну... – Но Селия снова отчаянно закричала. Она согнула в коленях ноги, упершись пятками в кровать, и снова вся выгнулась. Повивальная бабка оторопела: – Разрази меня гром, госпожа, если в животе нет еще одного малютки! Да за всю жизнь я не видела эдакого! Что? Но, хозяин, вам сюда никак нельзя! Сию же минуту вон отсюда! – Это Николас, потерявший, наконец, всякое терпение и взволнованный необъяснимыми криками боли, доносившимися сверху, ворвался в спальню. Но повитуха внушительным своим телом заслонила постель, на которой корчилась Селия, и Николас воззвал:
– Селия! Что случилось? Что с тобой?
Но Селию захлестнула волна такой боли, что она не отдавала себе отчета в происходящем. Она крикнула ему, рыдая:
– Это суд вершится надо мной – за то, что я предала веру отцов моих! Молись, Николас, молись за меня – Пресвятой Деве, Святой Анне и Святой Селии... А Пресвятой Деве пообещай, что я тотчас же приду в часовню и принесу богатые дары, если все обойдется! О-о-о-х! – Она содрогнулась от нового приступа острой боли, и повитуха вытолкала Николаса за дверь.
– Вы должны выйти, – твердо распорядилась она. – Здесь еще предстоит много поработать.
Ее настойчивость возымела действие.
– Я буду молиться, – в смятении проговорил он. – Сестра, не дайте ничему дурному случиться с ней! Ведь все будет хорошо, правда?
Но повитухе было уже не до него. Она взглядом приказала ему убираться.
– Да, Господи! Идите и молитесь, сэр, что угодно делайте – только выметайтесь!
Николас отправился прямиком в часовню. Он никогда не молился сразу нескольким святым, но с взволнованным сердцем и пересохшим ртом он преклонил колени перед алтарем и сложил молитвенно руки. Статуи святых были убраны – но алтарь был все еще покрыт чудесным покровом, вышитым руками давно умерших женщин семейства Морлэнд. Горела лампада. Николас попробовал молиться так, как об этом просила Селия, – но нужных слов не находил, и стал просто повторять:
– Господи... Умоляю тебя...
Третий младенец располагался неправильно, и Селия тщетно промучилась еще немало часов, а повитуха вся вспотела и раскраснелась, пытаясь извлечь тельце. Наконец, это удалось. Дитя родилось бездыханным, задушенное пуповиной – а измученная Селия истекала кровью, но была жива... Поскольку в поместье не было капеллана и некому было окрестить близнецов, через два дня их отвезли в ближайшую деревню, в храм Святого Стефана. Селию отнесли туда же на крытых носилках, чтобы мать присутствовала на церемонии крещения. Мнения по поводу целесообразности ее присутствия в храме разделились. Джин бешено сопротивлялась этому, по ее мнению, акту мракобесия. А на следующий день у Селии начался сильный жар, и через сутки ее не стало...
Дуглас и Лесли, обе ожидающие рождения первенцев, рыдая, прижались друг к другу.
– О, мне вполне хватит одного ребеночка – я хочу, чтобы были живы оба, и он, и я... – говорила Лесли. – О, Боже, как мне страшно!
– Мне тоже, – прошептала Дуглас, еще крепче прижимаясь к сестре. Но внутри у нее все похолодело. Она мучительно думала: если это и впрямь кара Господня, то не падет ли она и на ее голову?
На Пасху труппа лорда Говендена играла «Мавра и Пусуллу» в театрике «Солнце», что располагался подле одноименной таверны. Этот театр был выстроен совсем недавно на южном берегу как раз напротив Блэк-фрайарза, около лодочной переправы – искателям удовольствий из пуританского Лондона легче легкого было добраться сюда. Пьеса привлекала зрителей, и актеры довольно потирали руки – наконец-то их тощие кошельки наполнятся звонкой монетой! Прошлый сезон оказался на редкость неудачен: труппа вложила всю наличность в строительство театра, нажив лишь неприятности – придворный церемониймейстер возмутился, театр закрыли на полтора месяца, а труппу жестоко оштрафовали. Актеры считали, что им крупно повезло: их могли бы засадить и в темницу... Теперь же все нанятые исполнители и ученики свистели в кулак, да и владельцы труппы подтянули пояса потуже...
Но «Мавр» должен был поправить дело, а причин успеха было сразу несколько: во-первых, сцена гибели Пусуллы – ее не просто обезглавливают, а еще и выносят на подносе отсеченную голову... А потом и самого Мавра зверски убивают отец и брат погибшей – а он, обороняясь, наносит им тяжкие раны. В общем, для этой сцены ежедневно труппе требовалось два ведра овечьей крови, доставляемой с ближайшей фермы.
Другой причиной успеха был исполнитель главной женской роли. Второй сын Вильяма, Вилл-младший, в двенадцать лет затмил своего старшего брата Амброза. Играя Пусуллу, в сцене казни он издавал такой пронзительный вопль, что поговаривали, будто леди на галерке, заслышав его, тотчас же падают без чувств. Пятнадцатилетний Амброз исполнял роль брата героини. У него сломался голос, и женщин играть он больше не мог – и тем не менее у него был прекрасный тенор, что снискало ему успех у слабого пола... В общем, Амброз вполне утешился, уступив брату женские роли.
Помимо Амброза и Вилла, в семье теперь был еще один сын, Роуланд – ребенок третьей жены Вильяма, Джилл Хупер, – Вильям подобрал ее в таверне несколько лет назад и женился на ней для того, чтобы было кому присмотреть за ребятишками. Роуланду минуло только шесть лет – но он уже играл роль младшей сестрицы Пусуллы, а в других сценах появлялся на подмостках в облике пажа.
Даже дочерей Вильям приспособил к делу. Разумеется, на сцене появляться они не могли – но участвовали в представлении, играя на гобое, лире и барабанах за сценой. Сюзан уже исполнилось четырнадцать – она стала необыкновенно хорошенькой, и более заботливому отцу доставляла бы немало хлопот... Тринадцатилетняя Мэри обладала на удивление сильным характером – даже Джилл спрашивала у нее совета прежде, чем что-либо предпринять, и всегда считалась с мнением девочки. Джилл была добросердечной, нежной и беспомощной женщиной – на самом деле не кто иной, как Мэри была хозяйкой и руководительницей в семье. Она следила, чтобы все были вовремя накормлены, стирала и штопала одежду, и чтобы малыш Роуланд вовремя ложился в кровать вместо того, чтобы сидеть под столом в пивной, потягивать эль, словно взрослый, и даже курить табак – ребенка потом сильно тошнило...
Но несмотря ни на что семья была очень сплоченной и все любили друг друга. Амброз был верным оруженосцем Мэри – они сообща наставляли на путь истинный Джилл, защищали Сюзан, подбадривали Вилла, пытались воспитывать Роуланда, и при этом обожали отца, гладя на него как на бога... Вильям же, будучи созданием из совершенно другого мира, любил всех одинаково, снисходя к ним из эмпирей духа... Не он, а Амброз разгонял молодых людей, увивавшихся, словно весенние псы, вокруг разрумянившейся Сюзан... Именно Амброз следил, чтобы костюм отца был в порядке перед выходом на сцену – а Мэри тем временем вовремя напоминала Джилл, что пора бы убраться в комнатах, которые они занимали в гостинице, и сходить на базар за куском баранины на ужин отцу и мальчикам...
В Светлое Воскресенье спектакля не было. Мэри, выйдя из дальней комнаты, где спала вместе с Сюзан и Роуландом, увидела, что отец сидит за столиком у окна и пишет. Увидев его впалые побледневшие щеки, покрытые щетиной, и круги под глазами, она поняла, что он так и не ложился...
– Ох, отец, – она подошла к нему, наступая на обрывки бумаги, разбросанные по полу. – Поглядите-ка на себя! На что вы годны, после того как просидели ночь напролет над этой чепухой!
Вильям повернулся, будто очнувшись от звука ее голоса, и на губах его появилась слабая улыбка:
– Ах, это ты, дитя? Как, уже утро? Знаешь, я даже не помню, спал я и видел сон или же просидел всю ночь с пером в руках: у меня в ушах звучала дивная гармония…
– Ах, папа, снова музыка! – воскликнула Мэри. – Что проку нам от твоей музыки? Тебе ведь не платят ни гроша сверх обычной платы за песни, что звучат в спектаклях – а продавать их ты оказываешься наотрез... Роуланду позарез нужны новые чулки – мы с Джилл только и делаем, что штопаем их, на них уже живого места нет! К тому же мальчик ужасно быстро растет – я вечером снимаю с него чулки и боюсь, что утром он в них уже не влезет! А в Кэмбервелле завтра ярмарка – ты ведь обещал, что мы все вместе туда поедем! Надо ведь что-то купить, а то какая же это ярмарка... К тому же, пешком туда далековато – нужно нанять повозку, и много чего еще надо... Я не говорю уже о том, что нужно умудриться заплатить за жилье – а цены на говядину, от них с ума сойти можно! У нас на столе и баранина-то не каждый день... А ты тут рассуждаешь о гармонии!