Книга Гамбит. Вяземские читать онлайн бесплатно, автор Сесилия Суарез – Fictionbook
Сесилия Суарез Гамбит. Вяземские
Гамбит. Вяземские
Гамбит. Вяземские

4

  • 0
Поделиться

Полная версия:

Сесилия Суарез Гамбит. Вяземские

  • + Увеличить шрифт
  • - Уменьшить шрифт

Сесилия Суарез

Гамбит. Вяземские

Глава 1. Краснодар

Гамбит – это термин в шахматах, когда одна из сторон добровольно жертвует пешку ради получения преимущества

Катя

Зеленые с сизым налетом виноградники уходили к горизонту ровными рядами, и на склоне дня, когда солнце уже не палило, а лишь золотило пыль над тропинкой, воздух становился густым и сладким, как сироп. Я шла босиком, сандалии держа в руке, чувствуя подошвами теплую шершавую землю. Рядом шагал Роман.

Он был выше меня почти на голову, коренастый, с широкими плечами и тяжелыми руками, которые, казалось, могли гнуть арматуру. Южная кровь дала ему смуглую кожу и крупные черты лица: широкий нос, полные губы, темные брови вразлет — и ту особую чуть ленивую грацию, которая бывает у сильных мужчин, привыкших к физической работе. Он не был изящным. Он был мощным и горячим, как кубанский полдень. Сын одного из отцовских бригадиров, он с детства крутился в усадьбе: помогал на винодельне, гонял с Гришей на мотоциклах, таскал ящики с персиками, и я знала его столько, сколько себя помнила. Но по-настоящему заметила только этой весной, когда ему исполнилось двадцать два, и он вдруг начал смотреть на меня не как на барскую дочку, а как на женщину.

— «Красностоп» в этом году будет хорош, — сказал он, трогая гроздь, свисавшую с лозы. Пальцы у него были грубые. — Сладкий, как мед. Если дожди не зарядят.

— Разве ты по ягодам определяешь? — я улыбнулась, стараясь, чтобы голос звучал легко. С ним мне почти удавалось забыть, кто я.

— По ягодам, по листу, по тому, как осы кружат, — он обернулся, и его темные глаза блеснули. — Меня дед учил. Он еще до революции тут виноград растил.

Я хотела ответить, но в этот момент споткнулась о камень, скрытый в траве, и, охнув, полетела вперед. Роман поймал меня мгновенно одной рукой за талию, другой за плечо, и дернул к себе с той животной быстротой, которая не оставляла времени на страх. Я врезалась в его грудь, почувствовала, как мягкая ткань рубашки прикасается к щеке, и на секунду замерла, оглушенная его близостью.

Он прижимал меня так, будто я была чем-то ценным. Не багажом. Не активом. Не тенью покойной матери. А Катей. Живой и теплой, с бьющимся где-то в горле сердцем. Его ладонь на моей талии была огромной и горячей, пальцы чуть сжались, прежде чем он ослабил хватку, но не отпустил. От него пахло потом, солнцем и чуть-чуть виноградным соком, и этот запах вдруг показался мне самым приятным на свете.

— Осторожнее, Екатерина Сергеевна, — проговорил он низко, и в его голосе я услышала усмешку.

Я не отшатнулась. Я стояла в его руках, чувствуя, как внутри что-то раскачивается — запретное, опасное, то, чему меня учили не давать ходу.

Мне восемнадцать. Через месяц — девятнадцать. Все мои ровесницы из благородных кланов уже были сосватаны, многие — замужем, некоторые — с детьми. Их жизни были расписаны от первой менструации до последнего вздоха. Меня ждало то же самое: однажды отец вызовет меня в кабинет, и там будет сидеть чужой мужчина — старый или молодой, жестокий или равнодушный, и отец скажет: «Это твой будущий муж. Свадьба через месяц. Ты принесешь нам союз». И всё. Моя жизнь кончится, так и не начавшись. Я стану женой, потом матерью, потом — если повезет — бабкой, которая греет кости на солнце и смотрит, как играют внуки. Но мои губы никогда не узнают, что такое поцелуй по любви.

И это жгло. Жгло так, что я не спала ночами, слушая, как стрекочут цикады, и представляя себе лица незнакомых мужчин, которые будут иметь на меня все права. Жгло так, что, когда Роман смотрел на меня, я позволяла себе воображать невозможное: что я — не дочь дона, а просто девушка, которая может влюбиться, как влюбляются обычные люди.

Я подняла лицо. Он был так близко, что я видела крошечный шрам над его левой бровью, оставшийся с детской драки, и бисеринки пота на висках, и то, как темнеют его глаза, когда зрачки расширяются, съедая радужку.

— Ром, — выдохнула я, и собственный голос показался мне чужим, низким и хриплым. — Поцелуй меня.

Он моргнул. На его губах медленно расцвела улыбка. Широкая, открытая, с той самой южной бесшабашностью, которую я так любила в нем. Он не спросил, уверена ли я. Он видел ответ в моих глазах.

— Долго же ты думала, — шепнул он и наклонился.

Его поцелуй был нежным. Я ожидала напора, грубости — я слышала, как девушки на кухне хихикали о том, что «Ромка — тот еще ходок», и представляла, что он будет кусаться и тискать, как в кино. Но он коснулся моих губ так, словно я была сделана из тонкого стекла: мягко, испытующе, давая мне время привыкнуть. Его губы были сухими и горячими, чуть шершавыми от ветра, и сначала я просто замерла, пытаясь прочувствовать это новое, пугающее ощущение. Чужие губы на моих. Чужое дыхание, пахнущее апельсиновой жвачкой, которую он жевал полчаса назад. Чужой язык, который скользнул по моей нижней губе — вопросительно, игриво.

Я приоткрыла рот, и мир сузился до этой точки соприкосновения. Его язык проник внутрь медленно, но уверенно, и я едва не задохнулась от странного, мучительного удовольствия. Так вот как это бывает. Мне казалось, что я падаю, хотя я стояла на твердой земле, прижатая к нему. Его рука на моей талии сжалась крепче, другая скользнула вверх по спине, к лопаткам, и я почувствовала приятные поглаживания через тонкую ткань футболки.

Я пыталась отвечать, но у меня не было ни опыта, ни понимания, что делать с этим скользящим, ищущим движением. Он вел, а я подчинялась, и это подчинение было сладким, как первый глоток ледяного лимонада в жару. Я думала: его язык уже был во многих ртах. Скольких девушек он так целовал? Дочерей виноделов, продавщиц с рынка, туристок, приезжающих в станицу? Он был красив и знал это; от него исходила та самоуверенность опытного любовника, которая не оставляла сомнений: я не первая и не последняя. Эта мысль кольнула чем-то противным, но тут же потонула в новой волне ощущений, потому что он чуть повернул голову, углубил поцелуй, и у меня подогнулись колени.

Он почувствовал и придержал меня, на секунду оторвавшись. Я открыла глаза и увидела его лицо так близко, что могла пересчитать ресницы.

— Ты вкусная, — сказал он тихо, с улыбкой, и в этой улыбке было всё: и лесть, и обещание, и что-то темное, охотничье. — Как яблоко.

Я не знала, что ответить, и просто уткнулась лицом в его плечо, пытаясь отдышаться. Он рассмеялся низко, раскатисто и погладил меня по голове, как гладят котенка. Мне было стыдно и хорошо одновременно. Я чувствовала себя живой. Впервые за много лет по-настоящему живой.

Потом мы шли к дому. Он отпустил мою руку, когда из-за кипарисов показалась черепичная крыша особняка. Здесь, в виду окон, мы снова были чужими: он — работником, я — барской дочкой. Я знала, что, если отец узнает об этом поцелуе, Роману придется плохо. Не потому, что отец был жесток без причины, а потому, что честь семьи — это стены, в которых нет щелей. Любой намек на то, что дочь позволила себе вольность до свадьбы, ложился пятном на репутацию, а репутация в нашем мире была единственной валютой, которая не обесценивалась. Роман это понимал не хуже меня, и молчаливое отступление было его способом защитить нас обоих.

У крыльца меня ждал Игнат. Он стоял, заложив большие пальцы за ремень, и лицо его, обветренное до кирпичной красноты, было суровым.

— Отец зовет в столовую, — бросил он без приветствия. И, скользнув взглядом по Роману, который уже отошел к винодельне, добавил. — Опаздываешь.

Я молча кивнула и вошла в дом. В прихожей висело большое зеркало в золоченой раме. Мама привезла когда-то из Италии. Я на секунду задержалась, глядя на свое отражение. Поверх футболки накинула толстовку. Она повисла бесформенным мешком, скрывая грудь и талию, объемные джинсы делали фигуру прямоугольной и скучной. Волосы, пепельные, как у матери, были затянуты в тугой узел на затылке, не оставляя ни намека на их настоящую длину и блеск. Я умышленно одевалась так с четырнадцати лет, с того дня, когда поймала на себе взгляд одного из отцовских партнеров — маслянистый, оценивающий — и поняла, что красота здесь не дар, а проклятие. Сходство с матерью было слишком сильным, и я делала всё, чтобы его притушить, размыть, спрятать. Отец не должен видеть в моем лице покойную жену. Никто не должен.

Запах жареной баранины и пряных трав плыл из кухни, смешиваясь с горьковатым ароматом полыни, которую служанки развесили по карнизам от мух. Отец сидел во главе стола. Массивный, кряжистый, в белой рубашке навыпуск. Густые усы, проседь в волосах, на пальце — старый советский перстень с печаткой, на груди — огромный нательный крест. Он не был красивым, но от него исходила та сила, которая заставляет людей подчиняться без слов. Рядом, развалившись на стуле, сидел Гриша — мой брат, жгучий брюнет с наглыми голубыми глазами. Он унаследовал от бабки-турчанки яркую внешность, а от отца — горячность и жестокость. Он считал себя наследником только потому, что родился мужчиной. Меня же он презирал без всякой причины — просто за то, что я существую.

Я села на своё место — слева от отца, напротив пустого стула матери. Он всегда оставался пустым. Никто не смел его занять. И мне казалось, что её дух сидит там, невидимый, и смотрит на меня с укором.

— Екатерина, — начал отец. Полное имя. Значит, дело плохо. — Я принял решение. Ты едешь в Петербург.

Земля качнулась. Я подняла глаза, чего обычно не делала, и встретилась с его взглядом. В нём не было ни тепла, ни сожаления — только холодная, просчитанная решимость.

— Зачем? — спросила я тихо.

Он чуть сузил глаза, и я тут же опустила взгляд.

—Ты поступишь в университет. Будешь жить под девичьей фамилией матери — Бельская. Никто не должен знать, что ты Разумовская. Это для твоей безопасности.

Безопасность. В его устах это слово означало, что где-то поблизости уже наточены ножи.

— Вяземские дали слово, что присмотрят за тобой, — продолжил он. — Дмитрий Алексеевич — человек чести. Ты будешь под их защитой.

Вяземские. У меня внутри всё оборвалось. Я слышала это имя шёпотом, в разговорах прислуги, в пьяных откровениях Гриши, в редких телефонных звонках, когда отец запирался в кабинете. Вяземские — петербургский клан, «ледяные князья», как их называли. Они не стреляли на улицах и не взрывали машины. Они решали вопросы в кабинетах, в портах, в банках. Их власть была невидимой, но абсолютной. Говорили, что Дмитрий Вяземский, «Князь», в девяносто четвёртом лично вырезал предателей и оставил их гнить в подвале. Говорили, что его жена Анна — единственная женщина в этом мире, которая имеет право голоса при муже. Говорили, что их сын Иван — хладнокровный змей, который никогда не улыбается, и что его невесту убили из-за него, и с тех пор он не знает пощады.

— Там будет безопасно? — спросила я, хотя ответ был неважен.

Отец помолчал.

— Вяземские — джентльмены. Они не трогают тех, кто им не угрожает. Ты — тихая девочка. Будешь делать, что скажут, — проживёшь долго и, возможно, даже счастливо.

Счастливо. Это слово резануло слух. Я не знала, что оно значит.

—Поедешь завтра, — отрезал он, не дав мне возразить. — С тобой будет Игнат. Он довезёт тебя до квартиры, передаст ключи и доложит.

Доложит. Кому? Ему? Или уже Вяземским? От этой мысли у меня похолодели пальцы.

— Папа, — я попыталась, чтобы голос звучал ровно. — Почему я? Почему не Гриша?

Гриша фыркнул, не отрываясь от телефона.

— Потому что ты баба. Баб посылают туда, где нужно показать лояльность, а не воевать. Будешь сидеть тихо, учиться. Может, хоть там из тебя толк выйдет.

Отец не одёрнул его. Он просто смотрел на меня, и в его взгляде я прочла то, что он никогда не говорил вслух: «Ты — никто. Твоя ценность — в твоей фамилии и в том, что ты можешь дать клану. Не подведи».

— Ты поедешь, потому что я так сказал, — закончил он. — Иди собирайся. Только самое необходимое. Остальное купишь на месте.

Я встала из-за стола на ватных ногах. Гриша бросил мне вслед:

— Смотри не опозорь фамилию.

Разумовские. Южная кровь, казачьи корни, зерно и виноградники. Мы не были самым сильным кланом в России, но мы были нужны: наши поля кормили страну, а наши порты на Чёрном море открывали ворота в Турцию и дальше. Отец это знал и использовал. Он всегда говорил: «Сила не в деньгах, а в том, без чего другие не могут обойтись». У нас было то, без чего не могли обойтись. Поэтому нас терпели. И поэтому я всё ещё была жива.

Но жизнь женщины в клане — не жизнь. Это ожидание. Ожидание, пока тебя оценят, пока на тебя посмотрят, пока договорятся о твоей цене. Я была дочерью дона, и это значило, что моя девственность, моё лицо, моё умение молчать и улыбаться — всё это товар, который однажды выгодно обменяют на союз, на перемирие, на доступ к ресурсам. Мне уже восемнадцать, и я знала, что час торгов близок. Я только не знала, кому меня продадут.

После ужина, который прошел в молчании, я вышла в коридор, прошла мимо кухни, где пахло хлебом, мимо гостиной, где когда-то мать играла на пианино, и остановилась у её портрета. Она смотрела на меня с холста — молодая, улыбающаяся, в белом платье. Мои глаза. Мои волосы. Её дух, которого мне так не хватало.

В комнате я закрыла дверь и долго стояла, прижавшись лбом к прохладному дереву. Дыши. Дыши. Завтра. Всё случится завтра.

Я подошла к окну, за которым уже сгустились сумерки, и замерла. Виноградники тонули во тьме. Где-то там, среди лоз, ходил Роман, и воспоминание о его поцелуе всё еще жгло губы. Я коснулась рта кончиками пальцев, пытаясь воскресить ощущение. Мне казалось, что это было в другой жизни.

Ночью я почти не спала. Собрала сумку — только самое необходимое, как велел отец: белье, несколько свитеров, джинсы, пара закрытых платьев на случай официальных визитов к Вяземским. Фотографию матери. Косметику не взяла, только любимые яблочные духи. Никаких украшений. Я должна была раствориться, исчезнуть, стать невидимкой.

Утро началось не с тишины, а с гула. Гул был внутри — низкий, едва слышимый, как трансформаторная будка за виноградниками, которая никогда не засыпала. Я проснулась с ним, и он остался со мной на весь день, засев где-то между грудиной и горлом. Тревога. Она не имела формы, не имела имени — просто глухое знание, что сегодня случится что-то, что переломит ход вещей. В доме моего отца такие дни пахли иначе: прислуга двигалась быстрее, отец не выходил к завтраку. Игнаты, или как его все звали — Сыч мелькал во дворе с каменным лицом. Я научилась читать эти знаки, как другие читают сводки погоды. И сегодня сводка была штормовая.

Я откинула одеяло и села на край кровати. Простыня подо мной была влажной от ночного пота, хотя ночи уже стояли прохладные. Мне часто снилась мать. И я просыпалась с ощущением: её духи, что-то с нотами жасмина и лимона, тяжесть её ладони на моём затылке. Сегодня она приснилась мне молчащей. Просто стояла у двери и смотрела на меня своими серо-зелёными глазами — моими глазами — и не говорила ни слова. Я проснулась с криком, застрявшим в гортани, и теперь не могла от него избавиться.

В ванной я долго умывалась ледяной водой, пока кожа не занемела. Зеркало над раковиной было старым, с потёртой амальгамой, и в нём моё лицо казалось размытым, как сквозь марлю. Может, так было и к лучшему. Я не любила смотреть на себя. Каждый раз, когда я встречалась со своим отражением, я видела её. Мать. Те же пепельные волосы, которые она носила распущенными, а я заплетала в тугой узел. Тот же разрез губ — верхняя чуть полнее нижней, — который делал нас обеих похожими на обиженных детей. Те же глаза, миндалевидные, серо-зелёные, которые, говорили, меняли цвет в зависимости от освещения: на солнце — тёплая зелень, в тени — холодная сталь. Я носила её лицо как чужую вещь, как платье, из которого давно выросла, но которое нельзя снять.

В детстве я думала, что сходство с матерью — это дар. Что отец будет любить меня за него. Я ошибалась. Он смотрел на меня и видел не дочь, а покойницу. Женщину, которую он не спас. И в этом взгляде было не горе, а обвинение — будто это я, своим существованием, напоминала ему о его провале. Он никогда не ударил меня. Ни разу. Но его молчание было страшнее ударов: оно имело вес, плотность, оно заполняло комнату и вытесняло воздух. Он мог сидеть со мной за одним столом и смотреть сквозь, будто меня не существовало, и я чувствовала, как стираюсь, исчезаю, становлюсь прозрачной. Если бы он мог, он бы вычеркнул меня из реальности, как вычёркивают ошибку в бухгалтерской книге. Только ошибки не было. Была я — живая, дышащая и ненужная.

Утром я сидела на краю кровати, уже одетая в дорожное — те же бесформенные джинсы и новую толстовку, темно-синюю, которая делала меня похожей на студентку из бедного квартала, — и смотрела на комнату, в которой прожила всю жизнь. Розовые обои, выцветшие от солнца. Полка с книгами — русская классика, учебники по экономике, пара французских романов, зачитанных до дыр. Маленький письменный стол, за которым я делала уроки. И портрет матери на столе.

— Что бы ты сделала? — прошептала я, глядя в ее глаза. — Как мне быть? Ты бы поехала? Или сбежала бы ночью, пока никто не видит?

Она молчала. Я вздохнула и отвернулась.

И тут услышала скрип. Окно я оставила приоткрытым на ночь из-за духоты — медленно поползло вверх, и на подоконник, цепляясь за раму, взобрался Роман.

Я вскочила, едва не вскрикнув. Сердце подпрыгнуло к горлу и там застряло. Он прижал палец к губам, и его глаза смеялись, хотя лицо было серьезным. В утреннем свете, падавшем из окна, он казался почти нереальным — бронзовый от загара, в мятой клетчатой рубашке и старых кроссовках.

— Ты с ума сошел? — прошептала я, хватая его за рукав и втягивая в комнату. — Если отец узнает…

— Не узнает, — он закрыл окно за собой и выпрямился, с высоты своего роста глядя на меня. — Я не мог не прийти. Слышал, ты уезжаешь. Правда?

— Правда. В Петербург. Сегодня.

Он нахмурился. Его густые брови сошлись на переносице, и я впервые увидела в его взгляде что-то похожее на боль.

— И когда вернешься?

— Не знаю. Может, никогда.

Повисла тишина. Он стоял так близко, что я снова чувствовала его запах — тот самый, виноградный, с ноткой пота и утренней свежести. Его ладони легли на мои плечи, большие и горячие, и я вздрогнула не от страха, а от того, как сильно мне хотелось податься вперед.

— Я буду ждать, — сказал он низко. — Слышишь, Кать? Я буду ждать тебя.

Я не знала, что ответить. В горле пересохло. Мне хотелось сказать ему, что это невозможно — что отец никогда не отдаст меня за сына бригадира, что меня продадут тому, кто принесет клану больше пользы, что наша с ним история закончилась, не начавшись. Но слова не шли. Вместо этого я поднялась на цыпочки и сама поцеловала его — неумело, отчаянно, вкладывая в этот поцелуй всё, что не могла выразить словами.

Он ответил сразу — горячо, жадно, не сдерживаясь. Вчера он был нежен. Сегодня он был голоден. Его язык проник в мой рот властно, требуя. И я поддалась,потому что мне нравилось это чувство — быть нужной, желанной, живой. Его руки скользнули с моих плеч на спину, прижали меня к груди, и сквозь ткань толстовки я чувствовала жар его тела, твердость мышц, бешеный стук сердца — его или моего, я уже не различала.

Он целовал меня иначе, чем вчера. Глубже, требовательнее, с той самой опытностью, которая и притягивала, и отталкивала. Его язык знал, что делать. Он играл с моим то отступая, то наступая, и от этой игры у меня кружилась голова. Его ладони переместились ниже, на талию, а потом одна скользнула под край толстовки.

Горячие пальцы коснулись голой кожи, и я дернулась, как от разряда тока. Это было слишком.

— Нет, — выдохнула я, отстраняясь и упираясь ладонями в его грудь. — Рома, нет.

Он замер. Дыхание его было тяжелым, глаза — черными от расширенных зрачков, но он остановился. Сразу. Медленно убрал руку из-под одежды и отступил на шаг, давая мне пространство.

— Извини, — прошептал он. — Я… увлекся.

Я отрицательно покачала головой. Злиться на него не получалось, хотя тело еще дрожало от возмущения и чего-то другого — темного, сладкого, пугающего.

— Ты не должен был приходить, — сказала я. — Это слишком опасно.

— Знаю. — Он криво улыбнулся той самой обезоруживающей улыбкой, которая делала его похожим на нашкодившего мальчишку. — Но я подумал: если я не попрощаюсь, то не прощу себе.

Он снова привлек меня к себе, но теперь — бережно, как тогда, в винограднике, и поцеловал в лоб. Так целуют не любовниц, а тех, кого боятся потерять навсегда.

— Береги себя, Екатерина Сергеевна, — сказал он. — И возвращайся. Когда-нибудь.

Я кивнула, не доверяя голосу. Он в последний раз сжал мои пальцы, отпустил и, ловко перемахнув через подоконник, исчез так же бесшумно, как появился.

Я осталась стоять у окна, прижимая ладонь к губам. Вкус его всё еще был на языке, и вместе с ним привкус вины, страха и чего-то щемящего, чему я не могла дать названия.

Через час за мной пришел Сыч. Я отдала ему сумку и, не оглядываясь на комнату, на портрет матери, на распахнутое окно, вышла к машине.

Впереди был Петербург — чужой, холодный, пугающий. Впереди были Вяземские, холодные и пугающие. Но еще впереди впервые за много лет был воздух, который не пропитан страхом перед отцовским взглядом. Несколько недель, может быть, месяцев, когда я смогу дышать сама, не спрашивая разрешения. Клетка оставалась клеткой, просто теперь она была просторнее и дальше от дома. Но и это уже было похоже на свободу.

Глава 2. Город свинца и воды

Пешка — самая слабая фигура на доске, но именно она начинает любую партию. И только от игрока зависит, дойдёт ли она до края и станет королевой.

Катя

Пилот объявил, что самолёт идет на посадку, и я выглянула в иллюминатор, впервые увидев Петербург.

Он лежал внизу, распластавшись под брюхом лайнера, как старая гравюра, которую кто-то забыл раскрасить. Небо — плоское, белёсое, без единого просвета. Земля — серая, исчерченная нитями дорог и ржавыми квадратами крыш. Где-то вдали блеснула свинцовая полоса залива, но даже вода здесь казалась не живой, а металлической, как ртуть. Я прижалась лбом к иллюминатору и почувствовала, как внутри что-то сжимается. Холодно. Здесь всегда холодно, даже в начале сентября. Мне рассказывали, что в Петербурге триста дней в году дождь, а остальные шестьдесят пять — просто мокрый снег. Я не верила. Теперь, глядя на это небо, начинала верить.

Сыч сидел в соседнем кресле и всю дорогу спал, откинув голову и приоткрыв рот. Его храп был похож на звук трактора, застрявшего в грязи. Меня это почему-то раздражало меньше, чем его молчание. По крайней мере, храп был честным. В нём не было ни пренебрежения, ни холодного расчёта, только усталость немолодого человека, который слишком много курит и слишком мало спит.

— Пристегните ремни, — раздался голос пилота из динамиков. — Идём на посадку. В Петербурге плюс двенадцать, дождь.

Плюс двенадцать. Я мысленно попрощалась с кубанским солнцем.

Шасси коснулось полосы с мягким толчком, и самолёт покатился по мокрому бетону. За окном поплыли ангары, заправочные машины. Всё было серым, даже зелень — редкие деревья вдоль взлётной полосы стояли пожухлые, будто присыпанные пеплом. Я глубоко вздохнула и поправила толстовку. Ладно. Я сюда не на курорт приехала. Я здесь — чтобы исчезнуть, раствориться, стать никем. И с этим, кажется, проблем не будет. В городе такого цвета даже самый яркий человек рискует поблекнуть.

В здании аэропорта нас встретил мужчина. Он стоял у выхода из VIP-зала, небрежно прислонившись к колонне, и выглядел так, будто сошёл с обложки журнала «Как потратить миллион, не напрягаясь». Высокий, светловолосый, с ленивой улыбкой, которая, казалось, никогда не сходила с его лица. Одет он был в безупречно сидящее пальто песочного и держал в руке стаканчик с кофе, из которого торчала трубочка. При виде нас он отсалютовал стаканчиком, как бокалом шампанского.

— Екатерина Сергеевна, полагаю? — его голос был бархатным, с той самой петербургской интонацией, которую я прежде слышала только в старых фильмах. — Георгий Барятинский. Можно просто Гера. Я друг Ивана Дмитриевича, меня прислали встретить Вас и доставить в целости. Вы, кстати, не похожи на кубанскую казачку. Где папаха? Где шашка? Я разочарован.

Я моргнула, не зная, как реагировать. Сыч за моей спиной хмыкнул — не то одобрительно, не то осуждающе.

— Папаху забыла в самолёте, — ответила я, сама удивляясь тому, что вообще смогла выдавить из себя шутку. — Шашку сдала в багаж, сказали нельзя в ручной клади.

Гера расхохотался — легко, искренне, будто мы были старыми друзьями.

ВходРегистрация
Забыли пароль