Тыквочеловек преследовал бородатых, выслеживал их в темном лесу, подходил вплотную и превращался в тыкву с громким звуком «стп!» – бородатые (а их тонко организованная нервная система не была рассчитана на подобный внезапный удар) умирали на месте от разрыва сердца, а Тыквочеловек таскал их трупы за бороды, всячески издеваясь над ними: он отрезал их головы, насаживал, сопя, на палку и бегал по лесу, затем он стучался в окна, где жили бородатые, и показывал головы их женам, прыгая и хохоча внизу, с длинной палкой в руке – в такие моменты он был больше всего похож на тыкву, когда она смеется, катаясь по бахче на скрученном корне, тревожа собственные листья и с глухим стуком толкая соседние, грустные тыквы.
Чернильные пятна на полу превратились в сплошное чернильное пятно, и оно приобрело странную форму человеческой фигуры: голова – где попало наибольшее количество брызг от Дябориной ручки, покатые плечи – где брызги разошлись веером. Олла и Мэл стали героями бесконечной истории, потому что Тыквочеловек напал на след Оллы, у которой были чудесные, длинные и белые, очень шелковистые и нежные на ощупь волосы – Дяборя трогал их и осторожно гладил, демонстрируя Мэлу их шелковистость и блеск. Тыквочеловек должен был заманить Оллу в темное место, напугать ее до смерти и снять с нее скальп, но девочка гуляла только днем, по светлым и людным улицам города, в котором жила, чудесного города, где были островерхие готические крыши с флюгерами в виде животных и человечков, где по воскресеньям в воздух взлетали разноцветные шары, где старые серые стены молча, чопорно, словно какие-то слепые зеркала, свидетельствовали о тебе, где миниатюрные цветочницы в кружевных чепчиках лелеяли розы, полные скрытых взрывов душистой пыльцы, где по крутым и узким улицам, ощутимо накреняясь на поворотах, сбегаешь на набережную кораблей, и свежий ветер моря хочет сорвать твое голубое ситцевое платье… А вечерами, когда начинало темнеть, прилежная девочка (Дяборя погладил ее по голове и шутливо поцеловал в щеку) возвращалась домой… Тогда коварный человек решил подговорить друга Оллы, блистательного мальчика Мэлора, чтобы тот выманил ее вечером из дома, отвел в лес и оставил одну. Да, сказал маленький Мэл, бессильно злой на Оллу, – именно так я и сделаю, где этот Тыква-Человек? – на что большой Мэл возразил, что шутка звучит глупо, но было уже поздно: Олла презрительно смерила взглядом нормального живого Мэла… Тогда Тыквочеловек вышел из шкафа и остановился перед Мэлом, который за столом мирно делал уроки. Он стал шантажировать его, угрожая немедленно превратиться в тыкву – тычком, на его глазах, с мерзким, умопомрачительным звуком «стп!» но Мэл сказал, что он не боится тыквы, какой-то вздорной огородной тыквы, которую он может пнуть ногой, несмотря на то, что она смеется, катаясь на длинном своем корешке, но сам не поверил собственным словам и сразу увидел: Дяборя и Олла также не верят ему, Олла – с нескрываемым презрением, а Дяборя – с плохо замаскированным чувством досады… Тогда Тыквочеловек предложил Мэлу игрушки, тысячи новых игрушек, которые не снились никому из сверстников: тут были и самоходные ползающие черепахи, которые могли часами двигаться по полу, хитроумно обходя препятствия, почти не отличаясь от живых, и даже летающие радиоуправляемые осы, которые могли по приказу мальчика жалить кого угодно, но Мэл отказался от подношений тыквы, хотя и подумал, что с помощью этих ос может завладеть миром, убивая и держа в страхе правителей разных стран… Тогда Тыквочеловек решил взять Мэла хитростью и тем самым добиться волос Оллы. Он наслал на Мэла любовь к Олле, ведь она такая красивая и умная девушка, и нельзя в нее не влюбиться (Мэл покраснел, как обычно краснеют рыжие, так ярко, что было заметно даже в полумраке этого вечера) а влюбившись, он сам должен был искать темных уединенных уголков с Оллой, поскольку в любви наиболее важно найти темный, скрытый от посторонних уголок, на что Мэл притворно расхохотался, вспомнив близняшек Асю и Азу, а Олла посмотрела на него с сожалением. И вот однажды наступил день, вернее, ночь, когда Тыквочеловек понял: от умного, хитрого мальчика Мэла добиться ничего нельзя, и решил пойти прямо к Олле, и для верности взять с собой золотистозеленую Убивайю, но тут кончилась очередная – и как потом, после чудовищных событий этой ночи оказалось – последняя серия романа о Тыквочеловеке.
Они распрощались на веранде, напоследок Дяборя по традиции достал три таблетки сладкого витамина, три черных твердых горошины, Олла поглядела на небо, где полная луна уже взошла и стала маленькой, облако, мутной ореольной формой напоминавшее трехпалую руку, медленно протерло серебристый диск, лицо Оллы было белесым, тень облака скользнула по нему, оба – Мэл и его старший соперник – одновременно увидели ужас, который отразился в ее глазах, и переглянулись…
Дяборя ночевал в комнате Мэла, поскольку в тот август весь дом был переполнен гостями, и поздно, когда Мэл разделся и лег, Дяборя молча покурил у окошка, глядя на цепи городских огней и торжество луны на крышах домов, затем сообщил, что идет играть в преферанс с гостями, и исчез, улыбаясь. Мэл мысленно проследил его путь по дому, полному тишины. Мэл знал, что сегодня никто не собирался играть в карты.
Он выскользнул из комнаты и прокрался по коридору в гостиную, которая, как и ожидалась, была пустой, лунные пятна горели на спинках стульев, Мэл спустился по винтовой лестнице в нижний коридор и через окно столовой выбрался на карниз, ночной ветер надул его рубашку, мальчик оглянулся и посмотрел вниз, где на сгибах волн поблескивала пресловутая луна… По течению проплыло длинное гладкое бревно, казалось, оно извивается в близком фарватере реки. Мэл заметил, что из окна Оллы вытекает розовый колеблющийся свет, какой может изобразить только живое пламя свечи.
Широко раскинув руки и вжавшись в стену (Мэл знал, что здесь неглубоко, всего по шейку, но черная, в трех метрах под ним монотонно текущая вода, казалась опасной) дрожа всей грудью, он продвинулся по карнизу, замер, достал из кармана зеркальце и через него, двумя пальцами поставив его углом, заглянул в окно.
То, что он увидел, запомнилось ему на всю жизнь: горящая свеча истекала стеарином в черном чугунном канделябре, причудливым скрещением теней вибрировал потолок, а на полу, на ковре, мерно покачивался на руках над распластанной Оллой писатель, чьи четко выраженные суховатые мускулы были белыми, словно корни растения. Больше всего Мэла поразило, что они оба высунули языки и двигают ими, будто ищут чего-то, и годы спустя, уже будучи у Бориса Николаевича в Москве и беседуя с ним на самые серьезные темы, Мэл представлял себе его белое бесстрастное лицо с крепко зажмуренными глазами и высунутым, как у утопленника, языком…
Когда Дяборя вернулся в комнату, почесываясь и напевая, он застал Мэла мирно читающим в постели.
– Проигрались, поручик? – спросил Мэл, снисходительно улыбаясь.
– О нет, милорд, очень даже выиграл.
При этом Дяборя потряс карманом куртки, где плеснулась мелочь, затем разделся (несколько медяков выпали и беззвучно закружили по ковру) лег, поставил пепельницу себе на грудь и с наслаждением закурил. Ему явно хотелось поговорить.
– Ты сам не понимаешь, – продолжал он тему, начатую. еще вчера (это была его привычка, делать паузы по нескольку дней, как бы для того, чтобы юный собеседник мог основательно подумать) – не понимаешь, как прекрасен город, в котором ты живешь. Неужели тебе не нравится бродить по улицам и лестницам, почти ялтинским, в районе Старой Мельницы, или проезжать на велосипеде по ровной как плац Пальмире? Неужели противно смотреть вечерами на возрастающие цепочки огней Старого Города, где множество окон являют собой эффект бесформенного, сверхмногоэтажного здания, гигантского в основании, как Вавилонская башня, или смотреть снизу на группу пятиэтажных домов барочной постройки начала века, на самой вершине Лысой горы, они и днем и ночью видны как на ладони и кажутся крошечными вычурными кораблями? Или как страшно, а вовсе не весело идти по улочкам сверху вниз, среди дворов и заборов Черной слободы домой, когда цепной реакцией развивается собачий лай, и так хорошо на душе… Мэлор, посмотри, тебе не кажется, что тапочек ползет по полу, не землетрясение ли тут еще началось?
– Нет, это вам так кажется, – сказал Мэл, ослабив нить.
– Так вот, – продолжал Дяборя, – ты еще не понимаешь, что с возрастом жить становится лучше, интереснее, все ярче чувствуешь краски и формы мира, все полнее испытываешь самые простые ощущения – вкус, например, или запах, прелесть движения, спорта, гибкость своего тела… Постой-ка! По-моему, он все-таки ползет, смотри!
Он нервически двинул вперед головой, будто хотел превратиться в тыкву. Мэл продолжал медленно, очень медленно тянуть нить, отвечая:
– Что вы, Дяборя, это вам кажется, уверяю вас.
– Ладно, – вздохнул Дяборя. – Так на чем мы остановились?
– На наслаждениях.
– Ах да, наслаждениях… Разве я произнес это слово? Странно… Вот, к примеру, звездное небо. Почему мы раз и навсегда решили называть на нем одни и те же сочетания звезд? Почему воображению не чертить какие-нибудь другие, новые фигуры? Почему не объединить два разных созвездия в одно, и наоборот?
– А-а-а! – вдруг шепотом закричал Мэл, показывая на тапочек.
– Что, – встрепенулся Дяборя, – ползет?
– Да, – прошептал Мэл. – Медленно.
Но тапочек стоял на месте и вновь пополз только тогда, когда Дяборя откинул голову и, не сводя с тапочка глаз, перешел к рассуждению о цвете морей и океанов:
– …Солнце всегда по-разному освещает их поверхность, и, похоже, они ни разу за миллиарды лет не излучали двух одинаковых цветов… И все-таки ползет!
– Нет, – сурово сказал Мэл.
Тапочек медленно и неотвратимо двигался по полу, в полной тишине…
– А знаешь, – сказал вдруг Дяборя без тени улыбки, – ползающие тапочки водятся только в стране дураков?
Мэл понял, что его сразу раскусили и только издевались над ним. С этими словами Дяборя встал и выключил свет, так и не дав Мэлу исполнить последний трюк. Он намеревался рывком дернуть нитку, чтобы тапочки взвились в воздух и бросились на Дяборю, и он уже ясно представлял себе жалкого голого мужчину, пулей выскакивающего из постели и постыдно убегающего вон…
Спустя несколько минут Дяборя захрапел, а спустя годы отомстил Мэлу сходным способом, когда Мэл приехал в Москву и жил на даче Бориса Николаевича, в Алешкиных садах, и вместе с его сыном готовился к вступительным экзаменам, и приехал сам Борис Николаевич, и засыпая, Мэл слышал в доме странные звуки, шаги, сдавленный девичий смех, и где-то на грани слуха – девичьи крики: Дяборя крутил магнитофонные записи, включал скрытые источники света, устраивал внезапные падения книг и картин, и однажды ночью в окно заглянула Олла, статуя мертвой Оллы в бледном свете луны – и Мэла тогда подвели почки, и он мучительно соображал, как тайком выстирать и просушить постель, а в ту ночь, в Санске, едва Дяборя уснул, Мэл встал, взял свою одежду и тихо вышел в коридор, там оделся, затем беззвучно скользнул по лестнице и на цыпочках пересек двор. В щели за дровяным флигелем он разыскал и отряхнул от успевшей нарасти за вечер паутины небольшую тыкву, которую они с Дяборей уже несколько дней выдалбливали по ночам, тайком от Оллы, а днем сушили на солнце, надев на черенок от сломанных еще в прошлом году ржавых граблей. Тыква была почти готова, оставалось только вырезать глаза, нос и рот, что Мэл сделал довольно быстро, импровизируя. Посмотрев на свою работу, в лицо, являвшее рваные щели глаз, огромный, в полтыквы щербатый рот, Мэл содрогнулся от ужаса…
Обойдя дом по карнизу, он добрался до окна Оллы. Окно было темным, все было немного иначе, чем два часа назад – луна ушла и вода стала черной, глухой. Мэл зажег свечку, надел тыкву на руку, поднял ее невысоко над краем окна и постучал в стекло костяшками пальцев. Ему показалось, что из комнаты донесся слабый девичий крик, а в темноте за стеклом мелькнуло грузное тело Убивайи…
Утро было солнечное, светлое, дом просыпался бодро, в саду гремел умывальник, звучали гулкие, как в железной бочке, голоса, слышно было, как на веранде скрипит колесами и поет старые боевые песни дед, мать Оллы шла по коридору и звала Оллу, звонко журя ее на родном языке за слишком долгий сон, за окном по улице усердно протарахтел трактор, на несколько секунд смешавшись с ревом обогнавшего его мотоцикла, крупная муха билась о стекло, улетала вглубь комнаты и вновь возвращалась к свету, с тупым звуком тычась в невидимую преграду, «Олля! Трикас си те лиека! Вставай!» – и вдруг ужасный, протяжный вопль поглотил остальные звуки, он воцарился во всем доме и прошел сквозь стены, взорвался на самой высокой, уже нечеловеческой ноте и затих, сменившись частой дробью многих ног.
Прибежав в комнату Оллы, домашние увидели, что она мертва. Девочка лежала навзничь с широко раскрытыми остекленевшими глазами, в них застыл ужас, рука тянулась к шнурку звонка.
Вскрытие установило смерть от инфаркта миокарда, то есть, от разрыва сердца. Только один человек на Земле знал истинную причину этой смерти.
(Несколько дней тыква, сидевшая за стеной дровяного флигеля, была объектом его терзаний, и как-то утром, тщательно проверив, что сад пуст, он наконец решился, взял ее, густо обросшую паутиной, пронес на вытянутых руках и сбросил в реку. Глотнув воды, голова наклонно затонула и покатилась по дну, туманясь и пережевывая песок, но через несколько дней, как бы описав круг, вернулась сверху по течению, с гулким стуком ткнувшись о мостки, будто некий плавучий гроб, и выглянула, когда Мэл, обливаясь зловонным потом, удил рыбу. В тот же вечер, при удачном скользящем свете, он заметил на скамье в беседке полустертую надпись, сделанную Дябориной рукой: …Убивайя ее…)
Через год после описанных событий в Санск на каникулы прибыл Андрюша Стаканский, сын Дябори, печальный молодой человек с большими серыми глазами, и ровесники быстро сдружились.
Это был возраст важных жизненных открытий, и многие из них они тогда сделали вместе. Они бродили по темным переулкам Гаевой Пэстыни, где в сражениях с местной шпаной его новый друг проявил неожиданную храбрость и высокий класс мордобоя, шатались по бульварам и улице К.Маркса, где Стаканский отличился умением непринужденно зацепить девочку, они сидели в летнем кинотеатре Чкаловского парка и ели мороженое, у Старой Мельницы брали бутылку вина (тогда вполне хватало одной на двоих) и долго рассматривали звезды на берегу, и рассказывали…
Стаканский рассказал историю «Майя», которая займет свое место во второй части романа, а Мэл умолчал уже прозвучавшую историю «Олла»… И некому было взять их за руки, заглянуть ласково в глаза и сказать: Слушайте, несколько лет вы будете друзьями и будете многое вместе делить, но в один момент, я бы не сказал, в один прекрасный момент, вы расстанетесь из-за бабы – навсегда.
– Что жизнь с ее вечным движением в будущее? – осенью писал Стаканский из Москвы, невольно имитируя лермонтовский стиль. – Будущее наступает изо дня в день, не успеешь оглянуться и – весна, конец ненавистной школы и фатальная необходимость нового жребия. Отец настоятельно советует мне поступить в МИРЕУ, у него там влияние в первом отделе, волосатая так сказать лапа, какой-то друг детства… Он намекнул, что может провести и тебя, если ты, конечно, найдешь в себе силы навсегда порвать с городом детства. А моим занятиям живописью и жизнью решительно безразлично, какому вузу отдать эти мозги…
Разумеется, Мэл был рад возможности уйти из Санска. Зимой он приехал к Стаканским на несколько дней каникул, Дяборя, теперь уже называемый Борис Николаевич, подтвердил свое намерение пихнуть обоих молодых людей в МИРЕУ, Москва поразила Мэла изобилием, казалось, он впервые в жизни понял, что такое на самом деле – город. Небоскребы и тройные эстакады, широкие автомобильные проспекты, гигантские кинотеатры, метро, напрочь уничтожающее пространство, тождественность телевизионного и реального изображений…
Москва полонила санские сны Мэла, там, в этих герметических, лично ему принадлежащих пространствах, он выходил за ворота своей школы и, свернув в 7-й Мощеный переулок, вдруг оказывался на площади, где по карнизу здания бежали рекламные символы, и чья-то длинная внимательная рука манила его из-за стеклянной двери метро…
Школу он закончил с двумя тройками, дедушка белой старческой рукой – такой старой, в крошечных смертельных пятнах – подарил ему неизносимый портфель крокодиловой кожи, на выпускном вечере, в парке Чкалова, Мэл умыкнул под летнюю эстраду белокурую девушку из параллельного класса, она оказалась невинной, громко, зычно стонала от боли, закусив губу, в июле он с отвращением читал учебники, справедливо полагая, что несмотря на волосатую лапу, надо хоть что-нибудь знать, мама благоговейно подавала в беседку поднос с легким завтраком, было сухо, безветренно, не слишком жарко, плоды на огороде медленно увеличивались в объеме…
В день отъезда Мэл проснулся с горьким ощущением перемены мира, оно длилось секунду, но было столь подробным, что само время сделало внезапный скачок. Зеркало напротив кровати не отражало ничего, оно было темносерого цвета, также и комната, которая должна была в нем отражаться, выглядела странно: дрожали цветы на обоях, шкаф прогнулся, приобретая форму рояля, и мерно раскачивалась люстра, да, именно увидев эту реальную маятниковую люстру, Мэл понял, что не спит – и ужас охватил его: «Умер!» – прошелестело в голове.
Тут же включился слух, он услышал мерный вкрадчивый треск, будто в комнате работает камин, и подлинный смысл происходящего дошел наконец до него. Едва успев натянуть штаны, он осознал, что ему уже нечем дышать, и услышав сильнейшую головную боль, ринулся в коридор, где также стояли плотные слои дыма, извращая мебель, а из комнаты Оллы вырывалось пламя.
Повернув в гостиную и вбежав по лестнице, Мэл наткнулся на мать: в прозрачной ночной рубашке, жалкие дрожащие груди, она простерла к нему руки, схватила его за плечи, Мэл оттолкнул ее и кинулся вдоль по галерее, пытаясь открыть окна… Воздуха в доме уже не было.
Мэл вдруг понял, что заблудился и не знает, куда ведет какая дверь, он понял, что бороться бессмысленно и что именно так выглядит смерть, но тут он заметил яркий дневной свет, пошел на него, потом побежал и, сломав какую-то хрупкую преграду, вылетел на воздух, в солнечные лучи, весь в осколках стекла и собственном захлебывающемся крике (словно снова рождаясь на свет) плюхнулся в реку, встал на ноги и огляделся, стекая вместе с мутными струями.
Дом, серой громадой поднимавшийся из воды, был еще цел, если не считать только что разбитого окна, но изо всех щелей сочился густой дым, и за стеклами верхнего этажа был виден розовый бликующий огонь.
Мэл поднялся через сад, выбежал на улицу и там увидел мать, отца и гостей: в нижнем белье они растерянно озирались по сторонам, хватали друг друга, кто-то побежал к телефону, улица наполнилась соседями, где-то наверху замелькали красным пожарные машины, вдруг взлетела черепица, и пламя вырвалось через крышу… Когда приехали пожарные, крыша уже обвалилась, и от жара на улице стало невыносимо, а при первых проблесках воды из брандспойтов – страшной силы взрыв потряс окрестности, стекла ближних домов вылетели совершенно целыми и раскололись внизу – это лопнули на кухне газовые баллоны. Дом содрогнулся и сложился, как бы войдя сам в себя, и последующие часы пожарные деловито поливали дымящуюся груду обломков.
Позже, когда они кое-как разместились у соседей, отец повторял, что крики дедушки были слышны даже тогда, когда огонь прошел сквозь крышу, и стихли только после обвала…
Это событие на две недели отодвинуло отъезд, скомкало подготовку к экзаменам, Мэл отвалил из Санска, проклиная его улицы, и в последний раз, на вираже наклонившись вместе с семидесятью угрюмыми пассажирами, чуть не задев крылом колокольню собора, плюнул вниз, смачно и весомо, и ему было безразлично, на чью потную лысину упал его жирный плевок.
Через полтора часа самолет спланировал в аэропорту Быково, и пять лет спустя Мэл любовался изгибом Анжелиной спины, сомнамбулически раскачиваясь и сдерживая оргазм. Когда все кончилось, они сидели по-турецки и курили сигарету на двоих, трогательно передавая ее из пальцев в пальцы, вдруг в неожиданном повороте ее головы он признал Оллу и мгновенно вспомнил, словно мысленно сфотографировал время, связанное с нею.