Решил конспектировать все, что меня занимает. Как серьезный ученый, не упускающий ни малейшего факта. Тем более, что моя московская жизнь этими фактами просто насыщена. Удивляешься буквально всему. То засмотришься на какую-нибудь иностранку, выгуливающую по Арбату свою маленькую собачонку, эдакую лохматую бестию, летевшую в наши снега через два океана, и невольно думаешь: зачем, почему? Так, бывало, удивишься этой тощей очкастой леди иль фрау с мопсом на поводке, что не заметишь, как тебя остановит какой-нибудь арбатский фотограф, скорый на расправу с клиентом: щелк, щелк – и пропал человек! и выкладывай денежки за собственную фотографию! Арбат меня вообще удивляет! Толчея, суета, скопление разного рода людишек, цветные пятна картин, что рисуют здесь сонмы художников – так и рябит, так и стреляет в глаза разным смешением красок! Просто пятна и пятна, ничего вообще непонятно: ни где ты сам, ни что с тобой происходит и не сошел ли ты часом с ума, войдя ненароком в одну из этих безумных картин, в которой стоишь теперь эдаким маленьким скромным пятнышком, эдакой точкой на мощенной булыжником мостовой, которую вовсе и не замечает никто, ибо никого больше и нету вокруг, кроме этих цветных навязчивых пятен. Какая-то живописная карусель вместо вселенной! Впрочем, одно пятно мне все же известно. Одно, самое главное, как будто капля упавшей воды, разлившаяся на голове человека. Не скроешься от нее никуда, не спрячешься, не убежишь! Оно везде, везде преследует меня последние дни! И в этих длинных худых иностранках, и в ухмылках нахальных арбатских девиц, что тусуются вечно вокруг полоумных художников. Про последних же я не говорю вообще, ибо известно заранее, что все они с приветом и рисуют вечно под мухой. Вот и выходят пятна вместо людей. Впрочем, мое пятно особенное и отличное от других, пусть даже нарисованных гениальнейшей кистью. Все пятна как пятна, помельтешат и исчезают куда-то. А это нахальное, одинокое и враждебное, и даже сейчас, поздно вечером, стоит перед глазами, аккуратно нарисованное на стене. Как советовал доктор, попытаюсь уснуть, выпив на ночь таблетку снотворного. Хозяйка за стенкой сонно вертится и мешает сосредоточиться.
С утра сегодня гулял по Арбату. Сначала зашел в небольшой магазинчик, торгующий разной затейливой дрянью, на манер старинных кастрюль, сковородок, обломанных позолоченных вилок, гипсовых статуэток, облезлых картин прошлого века, настенных часов с дурой-кукушкой, потрепанных книг и даже, представьте себе, бабушкиных обшарпанных граммофонов. Эдакой дрянью с одинокой медной трубой. Попросил продавца поставить пластинку и так расчувствовался от вальса бостона, что чуть было не купил себе и пластинку, и граммофон с ржавой трубой. Однако вовремя опомнился, сообразив, что деньги надо, по возможности, экономить. Выйдя из магазина, ходил долго рядом с лотками, торгующими шинелями, знаменами и нагрудными знаками разных славных полков. Не удержался и, облачившись в шинель важного генерала, сделал у фотографа снимок на память; память эта солидно ударила по моему кошельку: придется, очевидно, на время отказаться от ужинов; наткнулся потом на лётные шлемы, расставленные на столах, как трофеи индейцев, а заодно уж и на костюм космонавта – совершенно целехонький, будто только что прилетевший со звезд; продавец уверяет, что он был на Луне; хотел немедленно в него облачиться, благо, что фотографы на подхвате так и щелкали в нем разных желающих, да удержался, сообразив, что разорюсь окончательно. Потом проходил мимо разных киосков, набитых бутылками сладчайших оттенков; какое счастье, что я не употребляю спиртное! иначе бы не удержался и приобрел бы красивую этикету; чувствую, что я порядочный мот и растратчик! не удержался и купил себе американскую жвачку, а потом уж заодно и «Сникерс» в блестящей обертке; сел на скамейку у знойного дерева в майской листве и долго в задумчивости жевал поочередно. Уже заканчивая свой утренний моцион, неожиданно наткнулся на девушку, играющую на маленькой дудочке (за деньги, конечно, и прямо посреди мостовой); кинул ей в мятую кепку несколько мятых купюр и, взволнованный мелодией и ее бледным видом (на взгляд ей не больше пятнадцати лет), опять задумался о самом важном на свете. Ну и полезли опять ко мне эти мерзкие пятна! Даже, представьте себе, увидел их в галерее деревянных матрешек, выставленных на продажу среди железных рублей с изображением Ильича, армейских фляжек и разных шкатулок из уральского камня (я, впрочем, в камнях разбираюсь немного, и камень этот мог быть откуда угодно). Так сильно разволновался, увидев шеренгу одинаковых деревянных голов, увенчанных этими страшными пятнами, что чуть было не опрокинул их вместе с лотком. Однако все же сдержался и решил ехать домой. Сегодня весь вечер запланировал думать о главном. От пятен, други мои (выражение чисто условно, ибо друзей я не имею), все на свете и происходит неправильно! Хозяйка за стенкой опять недовольно гремит.
Сегодня думал о девушке, которая играла на дудочке. Так и стоят перед моими глазами ее худые, тонкие пальчики, которыми зажимает она отверстие дудочки, и ее бледный недетский рот (впрочем, может быть, что и очень детский, ибо во ртах детей и тем более девушек я разбираюсь по книжкам и чисто условно), которым исторгает она из дудочки нехитрые и тихие звуки. А вокруг – наглые взгляды сытой толпы! Все эти люмпены, все буржуа современные, все эти заокеанские фрау, перелетевшие к нам через два океана в обнимку со своими жирными мопсами! И эти грязные деньги, летящие свысока в ее мятую детскую кепку! Нет, не могу, не могу вынести этого ни днем, ни в преддверии ночи! Надо что-то решать, надо думать скорее за всех бездомных и несчастных детей. Думать о главном. О том, кто виноват? Виновато, безусловно, пятно: то самое, в виде капли упавшей сверху воды. Разлившееся нагло по голому лысому черепу. По тонким ручкам, играющим на потеху толпе; по бледным губам, дующим в нехитрую трубочку. Пятно, во всем виновато пятно! Во имя детей. Во имя того, чтобы они не страдали. Смыть его, и дело с концом. Одному, никому ничего не сообщая. Как Брут, разящий кинжалом злобного Цезаря. Как благородный защитник детства. От харь и морд, заслонивших собой майское солнце. О эврика! как же это прекрасно! Успеть бы только принять таблетку, а не то всю ночь будут лезть мерзкие пятна. Мне кажется, что у всех у них есть внизу мохнатые ножки. Как у гусениц, ползущих по зеленому стеблю. Как хорошо засыпать, додумавшись наконец-то до главного.
Сегодня с утра все сорвалось. Встал с бодрой решимостью освободить всех от власти пятна. И особенно маленьких беззащитных детей с недетскими ртами взрослых и развратных прелестниц (опять впадаю в ненужную книжность!). Быстро оделся и, как всегда по утрам, вышел на кухне за стаканом крепкого чая. Однако каково же было мое удивление, когда вместо чая и булочки, аккуратно завернутой в прозрачную пленку, обнаружил на кухне хозяйку с большим тюрбаном на голове из полотенца и выражением что-то мне объяснить (обычно встает она гораздо позже моего утреннего моциона). Предчувствие не обмануло меня (я очень чувствителен ко всякого рода предчувствиям). «Доброе утро, Пелагея Матреновна, – сказал я ей, тщетно стараясь отыскать свой чай и заветную булочку. – Как вам спалось, не мешало ли давление воздуха? (Давление воздуха и магнитные бури – это ее обычный лексикон разговора)». Пелагея Матреновна, однако, совершенно проигнорировав мой вежливый интерес, спросила в упор и довольно враждебно: «Не будете ли вы, Гаврило Семенович, любезны ответить мне честно и прямо, куда исчезают с кухни мои куриные яйца?». – «Помилуйте, Пелагея Матреновна, – воскликнула я с искренним возмущением, – откуда ж мне знать, куда исчезают ваши куриные яйца?! Я, Пелагея Матреновна, яйцами вовсе и не интересуюсь ни капли!». – «А вот и неправда, Гаврило Семенович, – сердито ответила мне Пелагея Матреновна, – вот и неправда, что не интересуетесь вы моими куриными яйцами! Потому что вчера в холодильнике было девять куриных яиц, а сегодня осталось всего лишь четыре, да и те, извините, все мелкие и покрыты воздушными мушками!». – «Осмелюсь вам доложить, Пелагея Матреновна, – ответила я голосом солидного невмешательства, ибо предчувствовал уже разрыв и неприятную сцену, – осмелюсь вам доложить, что я не куртизанка какая-нибудь, чтобы ставить мушки на щечках и яйцах. Я, Пелагея Матреновна, солидный ученый, и мне не к лицу эти куртизанские глупости. Меня, Пелагея Матреновна, больше интересуют вопросы политики. Да, кстати, не успели ли вы просмотреть утренние газеты?». – «Не заговаривайте мне, Гаврило Семенович зубы! – завизжала на эту мою дипломатию Пелагея Матреновна. – Какие утренние газеты? Вы у меня яйца воруете!». Пришлось мне тут ответить Пелагее Матреновне, что никогда я в воровстве не был замешен; что в чем другом, может, и был замешен, вот хотя бы в проживании без прописки по разным квартирам, или в стремлении сделать всех богаче и лучше, пусть даже с помощью насильственной революции (непременно, однако, последней и окончательной во всемирном масштабе), но чтобы опускаться до кражи яиц – этого, извините, не было никогда; разве что случайно они куда завалились, и не могла ли Пелагея Матреновна их поискать на кухне внимательно; а то еще, сказал я напоследок, бывает, что мыши тоже воруют яйца. А Пелагея Матреновна на это мне закричала, что не будет она ничего на кухне искать, что мышей у ней отродясь не бывало, что были только лишь тараканы, которые, как известно, из-за малого роста яйца сдвинуть не могут, да и их извела она новым китайским средством, купленным недавно в аптеке, и, если я немедленно не съеду с квартиры, она позовет участкового, и тут уж мне несдобровать! Я ответил Пелагее Матреновне, что раз уж так она сильно настаивает, завтра утром я съеду от нее окончательно, хоть и не крал я этих несчастных яиц, разве что локтем случайно опрокинул; а газеты все равно надо читать! в газетах и о яйцах иногда пропечатают! и о тараканах, и о мышах в московском метро. После чего, не выкушав чая и булочки, мимо разъяренной, как львица, хозяйки отправился опять бродить по Москве. Ну и, как всегда, занесло меня в кривые арбатские переулки!
Тут уж, надо сказать, пятна за меня взялись окончательно! Во-первых, представьте себе, стояла жара, как в Африке, или даже в джунглях Борнео (я частенько во сне путешествую в джунгли Борнео); во-вторых, я наткнулся впотьмах (из-за зноя было все как впотьмах) на одну из этих арбатских девиц, размалеванную и на таких высоченных шпильках, будто выше она вас на целую голову; я, конечно, за столкновение сразу же извинился, но в ответ мне были насмешки и издевательства, вроде того, что откуда таких на Арбат пропускают, так что ничего не осталось, как бежать вперед через джунгли толпы, и, представьте себе, даже свист и непристойные крики! Бежать, кстати, было непросто, ибо туфель один у меня прохудился, а починить его все не было времени. Кое-как добежав до скамейки, я уселся на нее с решимостью отдышаться и переждать расстройство вселенной. Проклятые пятна так и мелькали, так и сновали вокруг! Видно не было ничего совершенно! Потом туман кое-как рассосался, вселенная вновь обрела очертания в виде Арбата, и я увидел человека с портфелем в руках. «Вы Гаврило Семенович?» – спросил он у меня. «Я Гаврило Семенович! – ответил я машинально, подозрительно оглядывая его нездешнюю внешность. – Простите, чем обязан вопросом?». «Помилуйте, какая официальность! – вскричал Профессор, ибо похож он был именно на профессора. – Какой вопрос, какие визиты, я, знаете ли, проездом из российской глубинки. Интересуюсь, знаете ли, разными российскими нравами. Происхождение семьи, частной собственности, государства; устройство разных частей вселенной; женским вопросом также интересуюсь весьма; да не изволите ли взглянуть, девочки маленькие на дудочке у вас прозябают: прямо, прошу прощения, посреди мостовой! Непорядок, уверяю вас, непорядок!». «Как, и вы изволили это заметить? – воскликнул я взволнованно по поводу девушки. – И вас проблема детей за живое задела?». – «Задела, задела! – ответил незнакомец со страстью. – Еще как задела, господин вы мой хороший и ненаглядный! (Признаться, манера эта его меня слегка покоробила). До того, дорогой вы мой человече, задела, что и не знаю, как возвращусь обратно в провинцию!». – «Да не будете ли вы профессором университета? – спросил я, движимый надеждой и пониманием. – Не занимаетесь ли сами научной работой?». – «Занимаюсь, еще как занимаюсь! – воскликнул он радостно и зачем-то указал рукой на портфель. – Готовлю, изволите ли взглянуть, диссертацию о влиянии просвещения на жизнь и развитие детства. На всех этих, понимаете ли, беспризорных детей, поставленных в тупик нашей российской действительностью. На все эти дудочки, пальчики и недетские бескровные личики, на все эти, извините меня, недетские жадные рты. Ведь она (тут он наклонился мне к самому уху) не сегодня-завтра на панель может пойти. На развратное, так сказать, поприще падших женщин. А ведь этот допустить совершенно нельзя! Заслон этому, понимаете ли, немедленно надобно положить!». – «Истинно, истинно вы говорите! – вскричал я на эти слова незнакомца Профессора. – Истинно, и дай помощь вашей работе и диссертации! Но где же, извините меня, выход проблеме? в чем суть? кто виноват?». – «Как, вы разве, не знаете? – спросил он весьма удивленно. – Суть вся в пятне, и виновато, безусловно, оно. Мы у себя в провинции давно уже все это постигли. Постигли и осознали! да и научной работой постарались все подкрепить; жизнь без научной поддержки не стоит, дорогой вы мой, ни полфунта изюма!» – и он похлопал значительно по портфелю. «В пятне! – прошептал я испуганно. – Неужели вся соль в пятне? Неужели вы тоже считаете?…». – «Я не считаю, – зашептал он жарко на ухо, тревожно оглядываясь по сторонам, – я не считаю, Гаврило Семенович, а уверен окончательно и в научном аспекте». – «Неужели в научном аспекте?» – воскликнул я совершенно убито, ибо чувствовал уже страшное продолжение. «Истинно вам говорю, Гаврило Семенович, истинно: на вас надежда всей нашей российской провинции! если не избавите нас от власти пятна, то не избавит уже, извините, никто! Или вы, или ненавистная диктатура!». «Как, – сказал я одними губами, – неужели надо стрелять по пятну?». – «Нет, нет, – поспешно ответил смущенный Профессор, – зачем же, извините меня, примешивать граммы? Удар кинжалом тоже преотличное средство! Смоете его, так сказать, праведной кровью! Да ведь и Брут, если не ошибаюсь, больше все же уповал на кинжал?!». – «Вот оно как! – взглянул я решительно на Профессора, ибо мои ночные сомненья привели меня к тому же решению. – Вот оно как! смыть кровью на манер мстителя провинции? ну что ж, кинжал, так кинжал!..».
Профессора рядом со мной уже не было, а были сплошные мерзкие пятна, лица нахальных арбатских девиц, вопросы: «Куда направляешься, тунеядец?» и «Не на помойке ли откопал башмаки?», и даже: «Ваши документы, товарищ», а также мои гордые восклицания: «Я Гаврило Семенович, мне двадцать пять лет!». Потом было дребезжание электрички, бесконечная лестница на шестнадцатом этаже, напоминанье хозяйки о нашем завтрашнем расставаньи и мое презрительное молчанье на это. Рваные башмаки тоже решил игнорировать. Починю уж потом, когда смою пятно. Затем опять стали скрестись разные пятна, как будто предчувствуя завтрашнюю расправу над ними; возникла даже арбатская девушка, недетским ртом все норовившая дотронуться до моих пылающих губ (это, признаться, было излишне и мешало заснуть). Но, слава случаю, появился Профессор и отогнал все призраки своим черным портфелем. Как хорошо, что в мире есть диссертации!
Хозяйка уже поджидала меня в своем нахальном чепце из махрового полотенца, накрученном на жидкие волосы. Я решил не говорить с ней решительно ни о чем и гордо стал пить свой утренний чай, напевая что-то из арии Онегина с Ленским (я, впрочем, в музыке не разбираюсь совсем, и пенье мое означало всего лишь утренние размышления). Хозяйке, однако, мое утреннее веселье не понравилось совершенно, и она сердито спросила: «О чем это вы поете, Гаврило Семенович? Не думаете ли вы, что съедете от меня, не заплатив за квартиру?». – «Я, Пелагея Матреновна, пою от чувств и от утреннего настроения, – ответил я Пелагее Матреновне, невозмутимо жуя свой утренний хлебец; за хлебец, к счастью, у меня еще было заплачено, и Пелагея Матреновна обязана была мне его по утрам оставлять. – От счастья я пою, Пелагея Матреновна, – добавил я как можно более хладнокровно, ибо заметил уже на лице собеседницы признаки близкого гнева, очень меня забавлявшие, – от счастья и от избытка утренней свежести. Да, кстати, Пелагея Матреновна, не обратили ли вы внимания на сводку нынешних атмосферных явлений? Что нынче: вёдро или дождь с градом до вечера?». – «Не пытайтесь, Гаврило Семенович, вывести меня из себя дурацкими замечаниями! – закричала мне Пелагея Матреновна. – Отвечайте лучше честно и прямо: собираетесь ли вы платить за прожитый месяц и за, извиняюсь, куриные яйца, которых недосчиталась я в своем холодильнике?». «Я, Пелагея Матреновна, как честный исследователь, всегда отвечаю честно и прямо, – сказал я тихо квартирной хозяйке, задумчиво глядя в окно и дожевывая московский хлебец (весьма, надо сказать, черствый и засохший в неизвестные времена, что доказывало недобросовестность Пелагеи Матреновны), чем окончательно вывел ее из себя. – Да, кстати, не слыхали ли вы про крыс в московском метро? бывает, что людей затягивают в глубину, а не то, что куриные яйца!». Услышав про крыс, Пелагея Матреновна чуть в обморок не свалилась! Это-то и было мне надобно для предстоящего плана! «Нет, не могу, не могу я вас выносить, Гаврило Семенович! – воскликнула в сердцах Пелагея Матреновна. – Съезжайте немедленно, и ну вас к бесу с яйцами и месячной платой! Уже лучше яиц на кухне лишиться, чем жизни от вашего проживания!» – и, добавив заодно про метро и про крыс, налила себе в стакан валерьянки и убежала скорей стучать стульями и шкафами. Момент выдался подходящий! Помня о Бруте и об ударе кинжалом, я взял у Пелагеи Матреновны длинный нож для разделки селедки и, завернув его в кухонное полотенце, положил себе в дорожную сумку. «К бесу так к бесу!» – подумал я, навсегда покидая квартиру хозяйки. Пелагея Матреновна, кажется, что-то мне в ответ прокричала.
От этих пятен на Арбате было словно в тумане. К сожалению, мои таблетки внезапно закончились, и я уже не мог успокоиться на малое время. Зайдя в аптеку на каком-то углу, я закричал, чтобы мне выписали хотя бы пилюли, но там ответили, что пилюли, к сожалению, мне не помогут. Я было хотел ответить им решительно и саркастично, но тут на ухо мне зашептал голос Профессора (не знаю уж, как он рядом со мной очутился): «Вперед, Гаврило Семенович, нельзя терять ни минуты! Россия и все бледные дети решительно ждут от вас продолжения! Не подведите, прошу вас, беспризорных детей!». «Да, да, – закричал я на это Профессору, – само собой, дети превыше всего!», И, вскочив на подножку трамвая, сделал ручкой оставшимся пятнам, которые, само собой разумеется, на маленьких ножках не могли с нами равняться. Профессор вскочил вместе со мной и, прижимая к себе черный портфель, стал восхищаться горизонтом Москвы: «Обратите внимание, Гаврило Степанович, как велико этот город раскинулся по полям и долам России! Как красят его проспекты и храмы, а также чудное благоуханье весны! Единственно, чего не хватает нашей столице, это, прошу прощения, заботы о детях! Вы уж не подведите нас, Гаврило Семенович, вы уж, голубчик наш, будьте Бонапартом отечества! А также Брутом, если вам это будет под силу!». – «На благо отечества горы готовы вспять повернуть!» – ответил я, чувствуя слезы и жалость ко всем. Тут как раз мы подрулили к Арбату и, ловко соскочив с подножки трамвая, бросились прямо в горнило событий. «Сюда, сюда, Гаврило Семенович, – услужливо помогал мне за локоть Профессор. – Еще немного, Гаврило Семенович, еще момент, и дети будут вам благодарны! Да, кстати, изволили вы прочитать сегодняшний номер утренней прессы?». – «К черту прессу! – закричала я на это Профессору, – не место здесь о статейках беседовать! Показывайте лучше зачинщика беспорядков, а то, извиняюсь прискорбно, я долго без таблеток протянуть не смогу! Короче говоря, где пятно? Где Цезарь? На кого обнажать мне дамасскую сталь?». – «А вот он, вот он, Гаврило Семенович, извольте взглянуть налево и немножко направо; у, душегуб! у, развратитель невинного детства! колите его, Гаврило Семенович, колите, а я пока в сторону отойду!».
Вы не поверите, но развратитель стоял, будто и не касалось его! Я даже сам поначалу подумал, уж не сошел ли он часом с ума от тьмы всех этих совращенных детей, от бледных недетских ртов, похотливо приоткрытых к горнилу разврата. Я даже так поначалу опешил, что некоторое время оторопело стоял, саркастически разглядывая его наглую физиономию. Даже почувствовал нагретость камней через просящий каши башмак. Вокруг, понятное дело, кричали вовсю девицы: «Милиция! караул, убивают! скорее милицию на Арбат!». Потом действительно засвистел сигнал милицейского, а я все глядела в лысую голову, будто в зеркало, и в это пятно, которое все разрасталось, все разрасталось, все чавкало и жрало вокруг, так что уже торчали у него изо рта одни только ручки беззащитных беспризорных детей, и не осталось уж на Руси детского чистого и ясного взгляда, а если и был где такой чистый голубой детский взгляд, то подбирались прямо к нему мохнатые коварные щупальца, похожие на щупальца гусеницы или осьминога, а наверху, на месте развратной главы, росло все и пухло ненавистное большое пятно. Как будто капля воды, разлившаяся на лбу человека. «Чего же вы ждете, Гаврило Семенович? – раздался над ухом голос Профессор. – Колите его быстрей в самое сердце, колите, а не то милиция уж на подходе!». Отступать было некуда, я вздохнула, раскрыл дорожную сумку, и, вытащив заветный кинжал, кольнул пятно под самое сердце. И, пока ножки его шевелились, бессильно повиснув в виде дождя, а само оно съеживалось и оседало, я услышал в голубом майском небе пение чистых ангельских голосов. До того красиво пели они, до того серебряные колокольчики и литавры разливались в глубине бытия, что плевать мне было и на милицию, и на ропот жадной толпы, что стояла вокруг, восхищенно внимая случившемуся; внимая возмездию. Плевать мне было уже на все, ибо миссия моя наконец-то закончилась. Мне кажется, что и Брут непременно должен был слышать ангельские колокольчики.
Они поместили меня в больницу, и лечат на манер сумасшедшего. Профессор (не тот, что с черным портфелем, а здешний, которому все подчиняются) очень ласково со мной, и мы нередко за полночь беседуем на темы обустройства России. Сначала он думал, что я свихнулся и форменный псих, из-за того, что изрубил в куски матрешку с пятном, изображающим арбатского президента. Но, выслушав мои объяснения, что это для них, для толпы, пятно обернулось в форме матрешки, ибо вообще коварство его непостижимо и способно на все. А для меня, как защитника, уполномоченного к тому же провинцией, оно было тем, кем и должно: большим, лохматым, и на маленьких ножках. «Да сами, что ли, не видали вы беззащитных детей? – восклицал я в сердцах Профессору без портфеля. – Да сами вы, что ли не мечтали о счастье и умиленьи в отечестве?». Профессор согласился со мной и признал, что превратиться пятно могло хоть в собаку, хоть в кошку, хоть в одну из арбатских девиц, тем более размалеванных и на шпильках; могло также и в иностранку в очках; а уж в матрешку с президентским лицом превратиться ему не стоило ничего. Вот только ангельских труб в вышине он не слышал еще ни разу. Мне жалко его, но я понимаю, что он не Брут и не защитник отечества. Пришел ко мне как-то ночью и настоящий Профессор (тот, который с черным портфелем) и рассказал, что страданья детей на Руси продолжаются. А пятно все еще цело, только перелетело с Земли на Луну. Ничего, я его и там отыщу! Надобно только пробраться мне на Арбат и, облачившись в костюм космонавта (будто собираюсь я сниматься на память), стартовать немедленно в сторону спутника. Профессор обещает подрулить ко мне на ракете. У него в черном портфеле чего только нет, в том числе и ракета. Профессор без портфеля стал замечать, что я вдруг внезапно задумываюсь, (я рассчитываю про себя траектории до Луны), и обещает выпустить назад из больницы, если расскажу ему обо всем без утайки. Я, возможно, решусь, и расскажу ему обо всем. Пусть тоже летит с нами к Луне. Втроем мы изловим пятно непременно. В небе опять чистые колокольчики.
1994