«Часть вечной силы я, всегда желавшей зла,
творившей лишь благое».
И. В. Гёте, «Фауст».
«Встреча со злом есть встреча с Богом».
Жорж Батай.
Жарким июльским днем, в самый полдень, когда все живое прячется в тени, у магазина «Дом Книги» на Новом Арбате появился молодой человек. Лицо молодого человека было совершенно измученным и изможденным, по щекам у него змеились неровные струйки пота, губы были отчаянно сжаты, а в глазах начинал потихоньку тлеть дикий огонь безумия. Лет ему было около двадцати, в правой руке он сжимал большой желтый пакет, по виду очень тяжелый, так как, выйдя из метро, и, не обращая внимания на троллейбусы, пешком пробираясь под жарким солнцем к заветной цели – книжному магазину, – он несколько раз, устав, перекладывал его из одной руки в другую. Опытный наблюдатель сразу бы определил, что дела молодого человека явно плохи, и что он находится на грани физического и психического истощения. Войдя наконец-то в книжный магазин, он сразу же справился, где кабинет директора, и, подойдя к нему, долго и настойчиво упрашивал охранника пропустить его внутрь. Он доказывал, что ему надо пройти во что бы то ни стало, что у него к директрисе (из таблички, висевшей на двери, он прочитал, что это женщина) срочное дело, что он вообще может или умереть здесь, или лечь на коврик у входа, и лежать до тех пор, пока его не пропустят. Однако охранник, руководствуясь, видимо, какими-то своими, весьма, очевидно, вескими соображениями, не хотел впускать странного посетителя. Наконец, сделав отвлекающий маневр, и всем видом показывая, что он смирился с отказом его пропустить, странный молодой человек внезапно ринулся вперед, и, сделав отчаянный прыжок, заскочил внутрь директорского кабинета. Тут, видимо, силы окончательно покинули его, потому что некоторое время он не видел ничего, а только лишь ощущал всей кожей напряженное внимание, направленное на него из глубины огромной комнаты. Наконец черные мухи в его глазах исчезли, он вздохнул, огляделся по сторонам, и в глубине пустого пространства обнаружил огромный полированный стол, посередине которого красовалась необычайных размеров ваза с фруктами, а за столом и за вазой женщину в кресле, которая, очевидно, и была директоршей магазина. Женщина была похожа на львицу, вот-вот готовую прыгнуть, и растерзать этого наглого и нахального кролика, позволившего себе так бесцеремонно нарушить ее полированно-хрустальное одиночество.
– Что вам надо? – сурово спросила львица, и хищно подалась вперед, демонстрируя чистейшей белизны фарфоровые передние коронки, позади которых, в глубине рта, приглушенно горели золотом тяжелые коренные зубы. – Что вам надо? Кто вы такой?
– Я, видите ли, – залепетал, сбиваясь, молодой человек, – я, видите ли, литератор, можно даже сказать, поэт, и хотел бы предложить вашему магазину свою книжку стихов, которую только что издал за собственный счет. – Он, кажется, явно начинал заикаться и терять главную нить, но решил твердо довести до конца намеченное дело, и рассказать директорше самую суть. – О, вы не сомневайтесь, я действительно поэт, поскольку публикуюсь в разных, иногда даже толстых, журналах, и пишу обо всем, что занимает мое поэтическое воображение.
– Вот как? – зловеще сказала директорша, и сразу же замолчала.
– Да, да, именно так! – продолжал лепетать молодой человек. – Именно поэтическое воображение, которое не оставляет меня равнодушным вот уже долгие годы, практически с детства, и заставило издать эту книгу стихов. Между прочим, она у меня вовсе не первая, были и другие, но, знаете ли, маленькие и рукописные, почти что игрушечные, и о них не стоит говорить здесь долго и слишком подробно.
– Правда? – опять спросила директорша, и замолчала еще более зловеще, чем в первый раз.
– Конечно, – воскликнул молодой человек, – ведь нет смысла говорить о первых поэтических опытах, которые бывают почти у каждого, пускай они и оформлены в виде маленьких тоненьких книжиц. Другое дело – книжка настоящая, изданная типографским способом, на, между прочим, мелованной бумаге, с иллюстрациями и обложкой, – такая книжка вполне может быть продана, и даже кем-то куплена, принеся тем самым ощутимый доход. – Он чувствовал, что начинает путаться, и что в глазах у него опять начинают летать черные мухи.
– Вы так думаете? – лениво спросила директорша, и, взяв с середины стола из вазы огромное краснощекое яблоко, с хрустом откусила от него чуть ли не половину.
– Конечно! – закричал посетитель, – конечно! Ведь первоклассная поэзия – это товар, который может быть куплен, и куплен за немалые деньги. Между прочим, – добавил он почему-то шепотом, – на Арбате за поэзию иногда платят в валюте. Не за всю, конечно, а только за некоторую, но ведь никогда не ясно заранее, какую вещь ты создал: шедевр, или дешевую побрякушку.
– Мы с вами не на Арбате, – резонно сказала директорша, и одним махом сожрала до конца все яблоко. Было ясно, что она действительно львица, и при случае, не поморщившись, проглотит кого угодно.
– Да, да, конечно, мы с вами не на Арбате, – засуетился молодой человек. – Ибо нелепо сравнивать Арбат и этот храм искусства и тишины, – он обвел руками директорский кабинет, и, чувствуя, что опять начинает терять главную нить, добавил;
– Впрочем, я вам сейчас покажу свою книгу, и вы сами все поймете. – Он нагнулся, и начал рыться в большом желтом пакете, который наконец-то догадался опустить на пол.
– Не стоит, это лишнее, – лениво ответила львица-директорша, сделав рукою предостерегающий знак. – Не утруждайте себя излишним показом, наш магазин не может принять вашу книгу.
– Как не может? – тихо спросил посетитель.
– Очень просто, – лениво ответила львица. – Дело в том, что мы не принимаем стихов на реализацию. Мы принимаем что угодно: любовные романы, детективы, воспоминания депутатов и прокуроров, скандальные бестселлеры, мемуары бывших любовниц, руководства по кройке, шитью и вязанию крючком и на спицах; но стихов, к сожалению, не принимаем. Стихи невозможно продать.
– Но почему? – еще тише прошептал посетитель.
– Потому, что пишете плохо! – рявкнула львица, зловеще подавшись вперед. – Пишите, как Пушкин, и тогда, возможно, мы что-нибудь продадим. А пока, извините, я занята. Алексей, Алексей! – закричала она внезапно и зло, с ненавистью глядя на раздавленного поэта.
– Я здесь, Марья Петровна, – вежливо ответил давешний охранник, который, кажется, давно уже стоял рядом, и только лишь дожидался, когда его позовут.
– Алексей, помогите товарищу выйти, – сладострастно сказала Марья Петровна, глядя на поэта с таким презрением, что тот окончательно понял, в чем разница между ним и Пушкиным. – Товарищ, очевидно, попал не туда, куда следует.
– Айн момент, Марья Петровна! – вежливо ответил охранник, злой, очевидно, за то, что его так элементарно надули. – С большим удовольствием, Марья Петровна! – он взял в одну руку желтый пакет поэта, а другой схватил его за ворот рубахи и с силой потащил к двери.
Через минуту, с позором протащенный через секции и покупателей, несчастный поэт оказался там, где и был еще недавно: на ступенях книжного магазина. Это был полный крах! Большего физического и морального унижения невозможно себе было и придумать! В голове и в глазах молодого поэта все кружилось и плыло. Было совершенно очевидно, что неудачный визит в «Дом Книги» был последней каплей в целой цепи горестей и несчастий, преследующих его в последнее время.
Молодым человеком, так неудачно пытавшимся проникнуть в «Дом Книги» на Новом Арбате, был не кто иной, как Иван Барков, известный в узких кругах литераторов московский поэт. Барков, которому было двадцать три года, действительно издал за свой счет небольшую книжку стихов, практически брошюру, которая за время мытарств по Москве стала казаться ему большим и солидным томом, и уже две недели пытался ее пристроить, поочередно обходя магазины и книжные киоски, предлагая свои стихи сначала за деньги, а потом вообще даром. Перед этим он безуспешно пытался торговать своей книжицей на Арбате, и даже силой всучить стихи гуляющим людям, но над ним или смеялись, или кидали книгу ему в лицо, и даже оскорбляли непечатными словами. Ни к чему не привело и чтение стихов вслух – с завыванием и закатыванием глаз вверх, как это делали настоящие поэты, – над Барковым продолжали смеяться, и один раз даже попытались побить. Тогда он стал методично обходить журнальные киоски и книжные магазины, умоляя заведующих принять книжку даром, но ему вежливо отвечали, что стихи сейчас никому не нужны, и лучше бы он написал любовный роман. Отчаявшийся Барков попытался пару раз подкинуть пачки с брошюрами внутрь магазинов, торгующих книгами, но его приняли за террориста, и ему пришлось извиняться, доказывая, что это не так. В другой раз он как бы невзначай забывал их возле книжных киосков, но это опять закончилось неудачей: его догнали и заставили забрать пачки обратно. Выяснилась поразительная, ужасающая вещь: в огромной, многомиллионной Москве его тоненькая поэтическая брошюрка была решительно никому не нужна; ее невозможно было ни продать, ни подарить, ни даже куда-то подбросить; он, поэт, мечтающий о прекрасном, оказывался изгоем, над которым смеялись, которого принимали за террориста и даже неоднократно пытались побить! От ужасающей июльской жары он совсем высох и почернел, бегая по московским улицам и проспектам, а его тоненькая, изданная всего трехтысячным тиражом брошюра стала тяжким крестом, легшим на его юные плечи. Неудачный визит в «Дом Книги» был последней каплей, переполнившей его терпение: если проклятую брошюру невозможно продать, следовательно, от нее нужно избавиться; или сжечь, или утопить в каком-нибудь водоеме, а потом, возможно, броситься туда самому, покончив таким образом счеты с жизнью и с неудавшейся поэтической карьерой. Мысль об утоплении всего тиража была более предпочтительной, ибо сжечь такое огромное количество пачек с брошюрами – а их было больше пятидесяти, – было делом весьма непростым: потребовался бы бензин, а, возможно, вообще огромная печь, способная вместить в себя такой огромный ворох бумаги; да и дым от пожара был бы виден издалека, а Баркову не хотелось привлекать к себе ничьего внимания; он решил, что раз сам все это написал, то сам и должен все уничтожить.
Июльский зной был нестерпим. Барков, живший на Водном Стадионе возле Головинских прудов, решил, что будет топить злополучные брошюрки именно там. Он даже удивился, как такая простая мысль не пришла ему в голову сразу, и зачем он вообще затеял эту эпопею с устраиванием стихов в разных неподходящих местах? Утопить их в пруду, и дело с концом! Он трясся в метро, положив себе на колени пресловутый желтый пакет, и улыбался так загадочно и так зловеще, что сидевшие рядком с ним пассажиры невольно отодвигались в сторону, чувствуя, что с этим молодым человеком творится что-то неладное. Грязное, покрытое застывшими струйками пота лицо Баркова было необычайно бледным, а огонек безумия, который в предыдущие дни только-только начинал появляться в его глазах, горел теперь ровным огнем, вспыхивая время от времени, как уголь, вынутый из-под золы и попавший в струю свежего воздуха.
Добравшись на метро до Водного Стадиона, Барков в охапку с пакетом заскочил сначала в автобус, а потом, доехав до своей остановки, выскочил из него, и, мимо родной высотки, по узкой асфальтовой тропке побежал прямо к прудам. Он решил сначала утопить те три пачки брошюр, что были при нем, а потом возвратиться домой, и постепенно перенести к пруду все до единой, выполнив тем самым свою печальную миссию. Что это за «миссия», он в точности сказать не мог, но знал, что она необычайно важна, и что от нее зависит чрезвычайно много. Так много, что об этом даже нельзя никому рассказывать.
Печален жребий поэта, вынужденного топить в пруду собственное сочинение! Для того ли растила его любящая мать, для того ли он испытывал приступы бешеного вдохновения, не спал по ночам, мучился поиском идеала, заносил в блокнот дрожащей рукой вдохновенные и пылающие стихи? Для того ли он испытывал холод и голод, живя в полутемной мансарде, обходя без конца редакции газет и журналов, и наконец, в прекрасный и радостный день, испытал высшее счастье, которое только может испытывать поэт: увидел свои стихи напечатанными? Для того ли он устраивал веселые кутежи, созывал по вечерам на веселый пикник друзей и знакомых, и, захлебываясь от восторга, читал навзрыд свои сочинения? Для того ли познал он печаль и любовь, для того ли жил двадцать три года на свете, чтобы в один злосчастный день, заливаясь слезами отчаяния, бросать в пруд пачки своих вдохновенных стихов? Воистину, и кровному врагу не пожелаешь такое! А ведь именно это делал сейчас Барков, ибо, миновав собственную высотку, в которой жил уже несколько лет, он направился прямо к пруду, заросшему осокой и ряской, и, поставив на землю свой желтый пакет, вытащил из него пачку стихов. Сложные чувства переполняли его больное, помутненное двухнедельными мытарствами, сознание. Ненависть и гнев, любовь и надежда, отчаяние и какая-то крайняя решимость толпились сейчас в нем. И все вместе это сливалось в одну простую и очень ясную мысль: этот край пруда, у которого он сейчас стоял, и есть, возможно, край его жизни. Назад дороги у Баркова уже не было.
Прудов, собственно говоря, было несколько, но к главному из них, самому большому, с лодочной станцией и неизменными рыбаками, часами просиживающими на его берегах в ожидании неизвестно чего, Барков не пошел. Он выбрал один из небольших соседних прудов, окруженный склонившимися к нему зелеными деревьями, заросший камышом и другими водными травами. Уже на подходе к прудам он испытал некое беспокойство и удивление. Начинало темнеть, и вокруг прудов то здесь, то там вспыхивали огоньки, которые на поверку оказывались кострами, окруженными веселым подвыпившим людом. Ошалевшие от жары москвичи привычно устремлялись к прудам, и увидеть здесь костер было не редкость; но сегодня их было на удивление много, да и шалый народ валил отовсюду целыми толпами, так что Баркову то и дело приходилось уворачиваться со своим тяжелым пакетом, опасаясь, как бы его не сбила с ног какая-нибудь веселая парочка, или ватага полоумных молодых людей. Дальше пошло больше: вокруг некоторых из костров начались дикие оргии, через них стали прыгать вымазанные сажей, одетые в невероятные костюмы человеческие существа, послышались хохот, дикая музыка, в ответ которой из глубины прудов сердито крякали утки и верещали лягушки. Барков, однако, и это счел совершенно нормальным, ибо страшная жара в Москве могла помрачить разум кого угодно, и спасались от нее кто как мог. Но когда навстречу ему попалась совершенно голая девушка, на голове у которой был венок из болотных лилий, а в руках – огромный букет цветов, он все же шарахнулся в сторону, и пошел к заветной цели по траве, не разбирая дороги, то и дело натыкаясь на пустые бутылки и кем-то брошенные тлеющие костры. Возле одного из костров, через который прыгали ряженые, он услышал слова: «Иванов День!», и краем сознания сообразил, что это, очевидно, вечер на Ивана Купалу, в который вообще должна случаться всякая чертовщина, и что чего уж тут удивляться на голых девиц, пустые бутылки и веселые хороводы?
Уже стемнело настолько, что местность вокруг освещалась только кострами, да редкими болотными огнями, которые то тут, то там вспыхивали бледным пламенем среди болотной травы. Вдали, как сторожевые башни, сверкали электричеством многоэтажки. Барков размахнулся, и бросил в пруд первую пачку со своими стихами, – она ушла в воду плавно и не спеша, словно еще надеялась на то, что в последний момент, одумавшись, ее вытащат обратно. Точно так же, – не спеша, и словно надеясь на что-то, – утонули еще две пачки стихов. «Сейчас вернусь домой, и постепенно перетоплю все оставшиеся, – отчаянно подумал Барков. – Ни одной пачки в живых не оставлю, пусть погибают, как последние гады. А потом и сам утоплюсь!» В этот момент в воздухе послышался свист, и в воду, в том самом месте, где утонули стихи, врезалось что-то пестрое и тяжелое. Барков с удивлением посмотрел вверх, и подумал: «Наверное, метеорит; но как странно, и почему именно здесь, к тому же накануне Ивана Купала?» Тем временем, со свистом сверкнув в воздухе, в воду рядом с ним врезались еще несколько пестрых и тяжелых предметов, а потом из воды показалась голова, одетая в широкополую огромную шляпу, облепленную мокрой травой, сверху которой сидела лягушка. «Началось!» – подумал Барков, и от удивления сел на траву. Вслед за шляпой из воды показался человек, одетый в роскошный карнавальный костюм, сбоку которого на перевязи болталась огромная шпага. На ногах у него были ботфорты с отогнутыми краями, на руках – белые манжеты, а на поясе – огромная сверкающая пряжка, в которой отражались огни болотных гнилушек. Человек – а это был молодой мужчина с длинными завитыми волосами и маленькими черными усиками на смуглом лице, отряхнулся, затем снял с себя шляпу, и, с отвращением сбросив с нее лягушку, водрузил обратно на голову. «Славно приземлились, – весело сказал он, не рассчитали всего каких-нибудь пару метров. Милорд, безусловно, будет в ярости, надо валить все на Лепорелло, он у нас числится в бомбардирах!» Вслед за тем из воды вылез тот, которого, очевидно, звали Лепорелло: это был совсем еще юноша, не старше, во всяком случае, самого Баркова, одетый так же роскошно и карнавально, как первый гость. В руках он держал старинную карту с рисунками и непонятными надписями, ничуть не намокшую от воды, на которой пальцем прижимал какую-то точку, имеющую, очевидно, для него особое значение. «Как странно, – задумчиво сказал новый гость, разглядывая на карте то самое место, которое он только что прижимал пальцем, – как странно, Кармадон, ведь все было рассчитано правильно; я заранее все осмотрел и просчитал, не иначе, это Гаспар с картой забавлялся, он всегда использует ее, как мишень для стрельбы!»
– Это не мое дело, Лепорелло, – ответил тот, которого назвали Кармадоном, – я не обязан следить за сохранностью карты, у меня есть дела поважнее этого. Будешь сам объяснять его милости, почему мы опустились не на землю, а в воду. Думаю, что не избежать тебе хорошей взбучки сегодня!
– Тебе, Кармадон, только бы устроить кому-то взбучку, или организовать парочку локальных конфликтов, чтобы потом расхаживать по полю между цветочками и поверженными телами. Жестокое у тебя сердце, Кармадон, это говорю тебе я, Лепорелло, все помыслы которого устремлены к возвышенному и прекрасному!
– Можете засунуть свое возвышенное и прекрасное туда, где его уже никто не достанет, – с жестоким смехом сказал Кармадон, – сегодня у нас другие обязанности. Вытягивай лучше из тины Лючию с Гаспаром, да смотри не попадись под руку его милости.
Из воды последовательно были вытащены Лючия, оказавшаяся очаровательной, с точеными чертами лица барышней, одетой в роскошный бальный наряд, местами, впрочем, попорченный болотной водой и тиной, и прекрасный кудрявый малыш лет примерно пяти, наряженный, как кукла, держащий в руке пресловутую поэтическую брошюру Баркова, которую он, еще в воде, начал с любопытством листать, с трудом шевеля пухлыми детскими губами, и произнося вполголоса какие-то строки.
– Ты, Лючия, как всегда, обворожительна, и стоишь всех женщин мира, – галантно раскланялся перед ней Кармадон. – Надеюсь, что первый выход в свет на этой странной московской земле ты совершишь рука об руку со мной, а не с Лепорелло!
– Предоставь уж это решать мне, с кем я выйду сегодня в свет: с тобой, или с Лепорелло! – ответила темпераментно, отряхиваясь от воды и тины, Лючия. – Я, слава его милости, сама себе хозяйка, и хожу с тем, с кем пожелаю!
– Не приставай к Лючии, Кармадон, – воскликнул Лепорелло, продолжавший на траве возиться со своей картой, которая казалась вощеной, и на которой отдельными крупными каплями блестела вода, – и лучше помоги выбраться Гаспару, малыш совсем зачитался прелестной книжицей, вытащенной им прямиком из пруда.
– Вот как, а что это такое? – с любопытством спросила Лючия, встряхивая длинными рыжими волосами, и втыкая в них огромную белую лилию, которую, нагнувшись, сорвала тут же у берега.
– А это он читает стихи одного современного трагического поэта, который из-за того, что его никто не хочет купить, решил утопиться в пруду, – все так же со смехом сказал Лепорелло.
– Утопиться в пруду? – вот глупости! – удивленно воскликнула Лючия. – Поэтов ведь обычно не покупает никто, потому что это не петрушка и не укроп, которые можно продать подешевле. Настоящая поэзия ценится лишь знатоками; я, например, за стихи, посвященные лично мне, не пожалела бы ничего, что имеет скромная девушка.
– А разве она что-то имеет? – загадочно и грубо спросил Кармадон.
Лючия лишь презрительно посмотрела на него, и продолжила вдевать в свои роскошные волосы, которые, между прочим, необычайно быстро высохли, белую лилию. Так же быстро, кстати, высохли наряды и ее спутников. Тем временем из воды извлекли крошку Гаспара, который, держа на отлете книжку стихов, продолжал вполголоса читать поэтический текст.
– Трудно переводить с русского на итальянский, – со смехом сказал Лепорелло.
– У крошки Гаспара большие способности, – возразила на это Лючия. – Помнится, в Париже, в Вальпургиеву ночь, он читал в подлиннике Гомера, не обращая внимания на всю эту резню, что творилась вокруг.
– Способность к языкам – это врожденное свойство, – поддержал разговор Кармадон, – оно или есть, или его нет. Я, например, как не научился в свое время говорить на санскрите, так и до сих пор не умею. На персидском могу, на китайском могу, на древнеарамейском, и даже на языке царства Ур, а на санскрите, хоть убей, не могу!
– Видимо, в детстве, когда начинают учить языкам, тебя нянька уронила во время прогулки, – вставила шпильку ехидная Лючия. – Какой уж после этого санскрит, теперь тебе остается только китайский.
– Но-но, старая ведьма, попридержи свой язык! – закричал, хватаясь за шпагу, Кармадон. – Ты сама живешь на земле уже столько лет, что могла бы выучить и язык троглодитов, если бы захотела. К несчастью, твои помыслы лежат вовсе не в лингвистической области. Смотри, как бы я не стал твоим учителем, и не обучил тебя необходимым манерам!
Лючия собралась ему что-то ответить, но тут из пруда раздался тяжелый вздох, и над водой показалась еще одна шляпа, гораздо больше размерами, чем у Кармадона и Лепорелло. Спорщики сразу же притихли, и даже Гаспар оставил свою книжку стихов, и почтительно обернулся к воде. Из воды величественно поднимался тот, кого только что называли милордом, и в свите которого, очевидно, состояли все вышеперечисленные персонажи. Это был высокий осанистый вельможа с необычайно бледным лицом, гораздо более старший, чем Лепорелло и Кармадон. По виду он был одет, как король, имел на боку шпагу, а на поясе – широченный ремень с пряжкой, выполненной в виде Адамовой головы, белоснежные манжеты и ботфорты с такими длинными отворотами, что, если бы их расправить, в сапоги весь целиком ушел бы малыш Гаспар, тоже, очевидно, необходимая часть свиты выходящего из воды царственного господина. Вид его был мрачен и не предвещал ничего хорошего.
– Милорд! – в отчаянии заломил руки Лепорелло, стараясь поймать взгляд важного господина, который с отвращением отряхивал свой роскошный наряд, снимая с него водоросли и пиявок. – Милорд, произошло досадное недоразумение, в котором нет и грана моей вины! Все расчеты были сделаны правильно, и если бы не злополучные пачки стихов, брошенные в воду как раз перед нашим прибытием, и внесшие помехи в расчеты, – он поднял с травы лежавшую там карту, и протянул ее вперед, – если бы не эти досадные помехи, вызванные посторонним вмешательством, все прошло бы на редкость гладко. Поверьте, милорд, во всем виноваты стихи, и не больше того!
– Что ты мелешь, какие стихи? – сурово спросил вельможа, садясь на неизвестно откуда взявшийся стул, услужливо подвинутый ему Лючией, и выливая из ботфорт воду пополам с травой и неизменной лягушкой. – Какие стихи, что еще на этот раз ты придумал для своего оправдания?
– Стихи, стихи, – заторопился Лепорелло, – самые настоящие стихи, милорд, брошенные в воду поэтом, который после этого решил утопиться. Если бы не мы, милорд, он бы уже сиганул в пруд вслед за стихами.
– Вот как? – немного смягчаясь, ответил вельможа. – Поэты просто так не прыгают в воду. Он что, безнадежно влюблен?
– Хуже того, милорд, – его не хотят признавать. Он не может продать свою первую книжку, – тоненькую брошюру, которая кажется ему увесистым томом, – и потому, движимый отчаянием и безумием, решается покончить с собой. Чистый театр, милорд, сюжет в духе итальянских трагедий, и, заметьте, не где-нибудь в знойной стране в период дремучего средневековья, а в суровой и снежной России в эпоху просвещения и прогресса!
– Прогресса не существует! – сурово ответил сидящий на стуле вельможа. – Разве что в деле усовершенствования паровоза. Или велосипеда. Впрочем, не будем вдаваться в эти вопросы, они к данной ситуации отношения не имеют. Так где же он, герой классической итальянской комедии?
– Трагедии, милорд, скорее – трагедии! – решился поправить его Лепорелло.
– Нет, друг мой, здесь больше элементов комедии, чем трагедии. Несчастная любовь отсутствует, нищеты и скитаний без гроша в кармане я тоже здесь не усматриваю. А то, что поэт слегка помешался – так это ведь обычное дело. Все поэты немного помешанные, без этого и писать было бы невозможно.
– Не надо ли, милорд, усугубить его помешательство, и довести эту комедию до логического конца? – подал голос молчавший до этого Кармадон. – То есть, милорд, я имею в виду, не взять ли нам на себя роль авторов пьесы, и не сделать ли этого незадачливого самоубийцу главным героем комедии, введя в нее новые персонажи и украсив сюжет необычайными приключениями? То-то будет потеха, тем более, что и декорации для этого подобраны неплохие: как-никак, вечер на Ивана Купалу в самом разгаре!
– Пожалуйста, милорд, пожалуйста, – захлопала в ладоши от восторга Лючия. – Разыграем эту комедию, и пусть он в ней будет главным героем. Пусть окончательно помешается, и совершит нечто такое, от чего потом всю жизнь не сможет прийти в себя. Или станет в итоге гениальным поэтом, или совсем свихнется, и окончит жизнь в желтом доме!
– Дело прежде всего, – сурово сказал вельможа, справившись, наконец, с ботфортами, и вновь одев их на ноги. – Сначала дело, а уж потом все остальное. Ну что ж, против приключений поэта я ничего не имею, пускай участвует в представлении. Но главное – это вечер на Ивана Купала. Кстати, а где же сам злополучный поэт, и где та книга стихов, из-за которой он хотел утопиться?
– А вот он, поэт, – небрежно проронил Лепорелло, указывая на сидящего с открытым ртом на траве Баркова, который от нереальности происходящего, кажется, впал в настоящий транс. – А книжка стихов у Гаспара, он ее, кажется, уже выучил наизусть.
– А, ну что ж, поэт, как поэт, – небрежно отозвался вельможа, – выглядит типично для всей этой братии. А что, Гаспар, не прочитаешь ли ты нам что-нибудь из поэта?
– Охотно, милорд, охотно, – отозвался детским голоском Гаспар, и, тряхнув завитыми кудряшками, звонко продекламировал нечто длинное и заумное, где были и распятый Христос, и Понтий Пилат, и сам поэт, запутавшийся в хитросплетениях жизни.
Гаспар закончил стихотворение, и на некоторое время у пруда воцарилось молчание.
– Мда, – сказал, усмехнувшись чему-то тот, которого называли милордом. – Не знаю даже, что и ответить. Я не эксперт по части поэзии, и не могу судить, хорошо это, или дурно. Но вообще скажи мне, Гаспар, неужели теперь так пишут?
– Пишут, милорд, пишут, и еще даже похлеще. Вообще-то говоря, это не Петрарка, и не Гомер, но поэтическая струнка у него определенно имеется. Ему, милорд, не хватает классического образования, что-нибудь на библейские темы, милорд, с обязательным эффектом присутствия. Отправьте его, милорд, куда-нибудь в Палестину, пусть погуляет там и пообщается с первоисточниками. Возможно, после этого он и писать начнет по-другому. Исторического материала ему не хватает.
– А я бы этого поэта, не церемонясь, отправил прямо в Аид, – зловеще сказал, стряхивая щелчком с манжета кусок болотной травы, Кармадон. – Из-за его книжки мы все промокли насквозь. Могли бы и вообще утонуть, будь здесь поглубже.
– Злые духи, вроде тебя, Кармадон, не тонут в воде, – не преминула ехидно кольнуть его Лючия. – Они не могут ни утонуть, ни быть убитыми иными способами, так что не надо преувеличивать и сгущать краски. Твоя бы воля, ты бы всех передушил и отправил в Аид.
– И тебя бы в первую очередь, ведьма! – зловеще схватился за клинок Кармадон.
– Руки коротки! – показала зубы Лючия. – Скорее бабушку свою отправишь туда, чем меня!
– Стоп, стоп! – захлопал в ладоши вельможа. – Избавьте меня от своих препирательств. Итак, решено: поэта отправляем странствовать в Палестину; не сразу, разумеется, сначала пусть поучаствует в представлении; кстати, он ведь где-то рядом живет?
– Прекрасная квартирка в ближайшей высотке, – с радостью проинформировал Лепорелло. – Досталась в наследство от покойной тетки три года назад. Четырнадцатый этаж, правда, и лифт весь исписан подростками, но что же касается видов, открываемых из окна, то они, милорд, ничем не уступят итальянским шестнадцатого столетия. Сплошные пруды и заброшенные каналы, прямо как на картине у Леонардо, той самой, где вы позируете в роли женщины.
– В роли Моны Лизы, – услужливо уточнила Лючия.
– А, этот гениальный художник? – усмехнулся чему-то вельможа. – Он действительно изобразил меня в роли женщины с той странной улыбкой, которой я соблазнил Еву в райском саду. Дремучие люди до сих пор спорят по поводу этой улыбки, не понимая суть ее тайной прелести.
– Не только спорят, но даже и тиражируют ее миллионными экземплярами.
– Это их дело, – равнодушно ответил вельможа. – Мне, впрочем, больше нравится мужское обличье и тот наряд, который на мне одет.
– Разумеется, милорд, – весело защебетала Лючия. – Мы ведь только что с Венецианского карнавала. Подумать только, какая экзотика: шестнадцатый век, и все до единого веруют в Бога и в вас!
– В меня, Лючия, верят не так, как в Бога. В меня верят, как в Его вечного антипода, и это меня, разумеется, огорчает. Впрочем, ближе к делу. Итак, с поэтом, кажется, все решено, и с его квартирой, раз вы ее одобряете, тоже. Сколько там, кстати, метров?