Потом меня начали кормить. А я только тут и вспомнил, что еще с утра раннего ничего не ел. И разломало почему-то сразу меня. То все ходил бодро, а сейчас и ноги, и руки, и все тело болят. Разбился за день, видно. Сейчас сижу раздетый на постели и думаю о странной игре судьбы.
Ведь надо же было мне именно перед самым Райгородом пересесть на шоферское место.
А если б не пересел?
Тут все так уютно. Вестовые готовят постели. Рядом стакан крепкого чаю с лимоном и красным вином. Вокруг жизнь, голоса… А я мог бы лежать на носилках с пробитым черепом. Ничего бы не видел, не слышал; не ощущал бы прелести жить и вообще, это был бы уже не я, а просто три пуда двадцать фунтов костей, мяса и потрохов, внутри которых уже начинало бы гнездиться гниение.
Брр! Только теперь сознаю, что я выкинул рискованную штуку и уцелел лишь чудом.
Вспоминаю следы пуль на синем кузове автомобиля – потешные желобки такие, – и становится страшно. Впрочем, это в моем характере; я всегда трушу после опасности.
А все-таки чертовски жутко.
Зато теперь я уже немного окрещен! Это приятно! Но уже поздно, а что будет завтра – Бог весть. Война-то ведь продолжается и в любой момент может поднять нас с теплых постелей и бросить в мрачный холод осенней ночи.
Бедный рябенький шофер.
Ну вот, дождались и дела. Сейчас пойдем в Пруссию. Поднялись на ноги с семи часов утра. Получено приказание выступить всей дивизией на город Лык. Соседняя дивизия, стоящая в Щучине, пойдет, очевидно, на Бялу. По всей вероятности, наше движение будет демонстрацией для того, чтобы оттянуть от Ренненкампфа давящие его силы немцев, хотя бы отчасти.
Самая, в сущности, «корявая» роль у меня.
Мне пока абсолютно нечего делать. С частями дивизии мы соединены телефонами и целой командой дежурных ординарцев, конных и самокатчиков. Так что все приказания передаются без меня.
В полутемной столовой собрался военный совет. Шуршат карты и бумаги. «Старики» сосредоточенно сидят над картами. Изредка отрывисто кидают друг другу короткие, но полные содержания фразы.
Оба адъютанта согнулись и строчат в полевых книжках приказания и распоряжения. Готовится приказ «на походное движение». Спешно и порывисто перевертываются исписанные страницы, снова перекладывается копировальная бумага и опять тишина.
Только порой чужим звуком звякнет ложечка в стакане остывшего и глотаемого урывками чая.
Я сижу и распираю пальцами слипающиеся веки. Здорово утомился вчера, и сон морит меня.
На дворе идут спешные сборы. Наши вещи грузятся на двуколки. Лошади уже поседланы. Генерал дал мне купленную им недавно и еще невыезженную здоровенную вороную лошадь, а себе взял на время мою строевую, дрессированную и кроткую как ребенок.
Мы не знаем, вернемся ли сюда, в Граево, вновь, а потому окончательно ликвидируем свое пребывание здесь. Завтрак или обед готовить некогда. Поедим потом из котла солдатского, когда время будет.
Несутся во все стороны получившие копии приказов полковые ординарцы. Начинают снимать полевые телефоны. За церковью, неподалеку, раздаются звуки оркестра. Это выступает стоящий подле нас первый полк нашей дивизии.
За ним грузной колонной идут обозы. Потом второй полк…
В одиннадцать часов утра появляется голод. Сегодня суббота, и, следовательно, все лавочки (еврейские, ибо русских тут нет!) заперты. Посланный на разведки молодцеватый ординарец-стрелок ворочается с печальным известием, что ничего достать нельзя. Но затем, вслед за словами, повергающими нас в мрачное уныние, он, наслаждаясь сценичностью эффекта, достает из-под полы шинели громадный кусок жареной с чесноком свинины, густо посыпанной солью.
– Откуда?!
– У жидовки купил, ваш-бродь, – докладывает плутоватый стрелок…
– Гм-м! Купил? Ну, да все равно… Есть хочется… Давай сюда…
Я и длинноногий Д., уже снявший свои бесконечные телефоны, удаляемся с драгоценным куском на площадку черной лестницы и там устраиваемся комфортабельно на ступеньках, затоптанных сотнями ног. Через вестовых достаем хлеба и уничтожаем гигантские бутерброды. Потом вспоминаем о «начальстве». Делаем пару уродин-бутербродов и несем наверх.
Начальник штаба составляет телеграмму в штаб армии и сначала машинально отмахивается от нас, но потом, увидев предлагаемое, свободной рукой берет кусок и, не отрываясь от диктуемой писарю черновой телеграммы, жует.
Зато генерал встречает наше появление с «питательными веществами» воодушевленно-радостно и хвалит нас от души. И только когда съедает весь бутерброд без остатка, спохватывается спросить:
– А откуда же вы это раздобыли?
Мы со смехом признаемся в своих подозрениях относительно «покупки» этого мяса.
– Зато хлеб, вне сомнений, наш собственный!
Но пора двигаться и нам.
– Ну, господа… Все готово? – говорит генерал.
– Господи Благослови!
Садимся и двигаемся большой группой по узкой улице. Пробираемся мимо соединенных колонн обозов, запрудивших всю улицу. Все оставшееся население Граева высыпало на плетни и заборы. Почтительно кланяются при нашем проезде. Конечно потому, что мы идем в Пруссию, а не уходим из нее. Если придут сюда пруссаки, эти же поклоны встретят и их.
Скверное положение у бедного пограничного населения. Хотя, все же лучше, чем у бедных «китаезов» в прошлую кампанию, когда их страна была перевернута вверх дном дерущимися пришлыми державами.
Обгоняем медленно вытягивающиеся на Лыковское шоссе колонны полков. Генерал поминутно здоровается с людьми, бодро и весело отвечающими на громкое и сердечное приветствие.
Авангард давно уже ушел вперед. С ним нас соединяет тонкая «цепочка» из одиночных стрелков, идущих один от другого шагов на пятьдесят дистанции.
Все приказания передаются через них.
– Авангарду остановиться на переезде через полотно у будки на маленький привал! – приказывает генерал.
Приказание передается ближайшему из «цепочки».
И гулко несутся в утреннем воздухе замирающие вдали, произносимые нараспев, слова, катящиеся по цепочке от одного к другому.
Мы присоединились к главным силам и едем с ними.
Впереди рокочут выстрелы.
Через полчаса получаем подробное донесение о случившемся.
Оказывается, немецкая полурота, засевшая в местечке Просткен, пыталась задержать нас и обстреляла голодную заставу. Но подошедшие роты заставили немцев уйти, оставив несколько трупов и с десяток раненых.
Проходим через место стычки. Улицы пустынны до жуткости. Хорошие, трех- и более этажные дома жутко смотрят на нас выбитыми окнами.
У здания местного отделения банка лежит головой на подъезде поседланная лошадь и жалобно стонет, пытаясь поднять тяжелую голову с мокрых от крови камней. У поваленного зачем-то фонарного столба с сетью проводов на нем и около свернулась клубочком серая фигура немецкого солдата. Лица не видно, но по положению тела, спокойного и недвижного, видно, что пуля его пожалела и уложила наповал.
И хотя ничем особенным не пахнет в свежем осеннем воздухе, но разыгравшееся воображение, пытающееся представить ясно и подробно картину свалки на этой мощеной улице, заставляет ощущать будто бы реющий над этим местом запах пороха и крови. Следуем дальше. Местечко большое. Еще когда мы перешли пограничную цепь, порванную и лежащую на земле между своих и наших столбов, отделяющих Россию от Германии, нам бросилась в глаза резкая разница между внешним видом двух соседних селений, прижавшихся к границе и друг к другу.
С нашей стороны – село Проскино, довольно обширное, с каменным костелом и типичными хатками, крытыми частью старой черепицей, а частью просто соломой.
При хатках – сады, запущенные, но живописные.
Улица носит следы свиных пятачков и проходящих стад скота. Освещение, конечно, только небесное. Есть две лавочки, бедные и жалкие, как и их хозяева, типичные забитые польские евреи.
Но стоит сделать несколько шагов за здание таможни (немецкой), как все меняется будто по волшебству. Шикарная мостовая. Телефонные провода, уходящие паутинами на железную черепицу высоких готических крыш. Чистая, желто-розовая окраска стен. Зеркальные окна в нижних этажах. Много магазинов и лавок, правда, запертых и, очевидно, без товара, увезенного заранее бежавшими купцами. Электрическое освещение на улицах. Каменные и витые чугунные решетки чистеньких садов. Асфальт на панелях. Отделение банка, две школы, богатая кирха.
Да и брошенная кое-какая утварь, не взятая бежавшими жителями, говорит более чем о достатке наших соседей. И вполне понятно, что эти разбухшие от пива и лоснящиеся от идеальной чистоты бюргеры косятся с презрением на грязь и бедность живущих бок о бок русских подданных (хотя и не русских по национальности). Селение казалось вымершим, и трудно верилось, что тут вот несколько минут тому назад щелкали выстрелы, пахло смертью, страхом и насилием.
Но еще через несколько минут в затихших домах закопошился кто-то, и из слуховых окон высоких чердаков загремели выстрелы. Но быстро смолкли, внеся беспорядок в ряды колонны, шедшей по улице.
Глядим, бредет раненный стрелок. Машет окровавленной рукой, и лицо недоуменное и досадливое.
– Откуда ты? – изумился генерал.
У авангарда были шедшие вместе с ним свои лазаретные двуколки, и раненые там, впереди, в них и укладывались, чтоб не таскать их в тыл колонны. А этот тут появился, да еще не перевязанный!
– Из окошек стреляют, ваше-тво, – отвечает обиженным тоном раненый.
– Здесь? Сейчас? Ах, вот это сейчас выстрелы и были?
– Так тошно.
– Ну, а что же вы? Сами-то вы стреляли?
– Не по ком, Ваше-ство… Да, однако, бабы стреляют… Что с имя сделаешь… – развел, забыв про боль, руками раненый и отправился шагать дальше, к санитарным двуколкам, не обращая внимания на льющуюся кровь.
Пролетели мимо два казака из разъезда.
Рядом с лошадью идущего впереди бежит и голосит тонким бабьим голосом здоровенный рыжебородый немец. Руки сложены как на молитву и перевязаны у кистей ремнем чумбура.[18] Лицо плачущее, рот перекошен, и в глазах безумный ужас загнанного зверя. Но вместе с тем чувствуется в них какая-то жестокая подлость; вот только выпусти, говорят они…
Останавливаем.
– Куда это вы его, донцы? Кто такой?
– Шпиент! Стрелил по нам, да побег… Ну, мы его и сымали, – докладывает молоденький казачишка, остановив горячащегося рыжего и горбоносого жеребенка.
– Шпион?
Действительно, сами это видим: из-под широкой рабочей блузы крестьянина торчит выдернутый казачьей лапой край серого мундира с красными кантами. На ногах, выглядывая из-под бахромы стареньких брюк, светятся хорошо начищенные солдатские сапоги. Казак держит в руках завернутые в красный платок вещественные доказательства: солдатскую книжку, револьвер «бульдог» и горсточку патронов.
Пока мы прочитываем книжку, пленник с каким-то диким воплем кидается к генералу, ловит связанными руками его сапог и, целуя его, молит жалобно и трусливо, убеждая, что он не стрелял, что он любит русских, что он жил долго в России…
Отпускаем казаков вместе с пленником, которого приказываем вести в штаб корпуса, чтоб не брать на душу смертного приговора, обычного в данном случае. И долго еще сзади нас слышатся звериные вопли трусливого немца.
Дописываю на привале. Впереди слышна стрельба, все усиливающаяся. Ожидаем донесений. Генерал бегает взад-вперед по пахоте и нервно теребит бороду. Начальник штаба сосредоточенно молчит, сидя на куче жнива, и пытливо смотрит в сторону выстрелов. Кони насторожили уши и подняли головы…
Стрельба тише. Какой-то неясный гул…
– На «ура» пошли наши, – как бы про себя говорит мой вестовой, привезенный с собой из моей бывшей части.
– Ну, если на «ура», значит, слава Богу, – отвечает полковник, не замечая, что его собеседник – простой драгун. Да и что до того, раз он, этот драгун, сказал взволновавшие всех слова.
И то, что полковник Генерального штаба деловым тоном, как равному же, ответил мальчугану-драгуну, никого даже и подумать о курьезности этого краткого разговора не заставило.
Так в известные минуты сглаживаются чины и положения.
Приходит донесение о том, что немцы силой около двух рот выбиты из местечка Остроколен и отброшены далеко назад с большими потерями.
Лица у всех просветлели. Значит, идем дальше…
Итак, теперь я «окрещен» и смело могу назваться боевым офицером. Приятно!
А главное – это сознание пережитого тяжелого испытания, выдержанного с честью, как-то подымает нервы и заставляет немножко ребячливо кичиться своей «обстрелянностью» перед теми, кто еще не был в огне. А испытание было серьезное!
Сначала мы все нервничали. Непривычно и жутко было глядеть на эти мрачные столбы дыма, подымавшиеся над опустевшими прусскими деревушками, по мере нашего приближения к ним.
Чьи-то умелые и злобные руки раскладывали костры из мебели и домашней утвари в опустевших комнатах два часа тому назад еще жилого дома; лихорадочно плескали на кучи брошенных в бегстве вещей керосином и… через двадцать минут высокие дома, строенные в однокирпичную стенку, горели с треском и свистом огня.
И жутко было проходить по улицам такой и мертвой, и живой, в одно и то же время, деревни.
Нередко из окон горящего дома трещали выстрелы, и раненые глупой и трусливой пулей отправлялись в тыл, в лазареты, не дождавшись боя.
– Отцвели, не успевши расцвесть, – как шутливо сказал кто-то из раненых таким же выстрелом офицеров.
Но сколько обиды таилось в этом полушутливом, полуогорченном тоне!
Да и не глупо ли? Идти в бой и по дороге попасть под пулю агента-провокатора, каких много вертится в этих местах. Они имеют задачу: умелой провокацией вызвать репрессии на население с нашей стороны и партизанскую войну, вызванную ими со стороны жителей…
Но, тем не менее, приходилось беречься при проездах через деревни, и мы чуть не насильно оттаскивали нашего генерала, ехавшего во главе группы штаба, в глубину ее, и старались ехать возможно беспорядочнее, чтоб не попасть под караулящую офицера пулю.
А солдат не трогают! С расчетом действуют!
Кое-кто из жителей, рискнувших остаться на местах до нашего прихода, потом со слезами, странными на взрослом лице, рассказывал нам, что германское правительство обещает всем своим подданным, сжегшим свои дома и этим затруднившим и обозначившим (дымом) прохождение наших войск, громадные субсидии из имеющейся в виду контрибуции с русских…
Какова наглость! Так и хотелось поскорее схватиться с врагом.
Но прежде, чем сцепиться таким упрощенным способом, приходилось за пять верст от прусских траншей развертываться и двигаться цепями, врываясь в землю при каждой остановке и с замиранием сердца, еще не привыкшего к неиспытанным дотоле переживаниям, слушать, как над головами скрещивались с визгом и гулом прорезываемого горячей сталью воздуха незримые, колеблющиеся звуками разрывов, пути наших и немецких снарядов, жадно нащупывавших расположение батарей друг у друга.
Начиналась артиллерийская дуэль, и, откровенно говоря, люди всего хуже себя чувствовали именно под этим скрещивающимся визгом шрапнелей и гранат.
И понятно это вполне!
Самим стрелять нельзя – далеко еще. Остается лежать, делать маленькие перебежки и снова лежать, бездеятельно и томительно!
И ждать, что вот-вот из одного такого дымного, неясных очертаний облачка, что с гулким и звенящим «бам-м-м!» остановилось над головой, пролетит неслышно и незримо смерть и застанет лежащего еще не выстрелившим ни разу.
И это сознание тяготило так же, как и ожидание пули в спину при проходе селения.
И когда после двух часов едва заметных бросков вперед и вперед и после непрерывного гула и скрежета горячих шрапнелей, в этот нервирующий и пугающий невольно грохот влился методически спокойный (и, говоря откровенно, тоже жутковатый) треск пулеметов на нашем правом фланге, многие крестились и вздыхали полно и свободно, широкой грудью.
– Ну, слава Богу, вылежали-таки… Доползли! Теперь и нам дело будет.
И с деловитой нежностью спускали поставленные на предохранительный взвод курки.
А через полчаса артиллерийские выстрелы уже не нервировали. Было не до них. Нужно было стрелять, и чувство зверя и охотника вместе пересиливало инстинкт самосохранения и заставляло бешеными бросками двигаться все вперед и вперед, туда, где в глубоких окопах копошились острые кончики затянутых в хаки касок и слышалась уже ясно (так было близко) ожесточенная ругань немецких офицеров, бранью вливавших воинский дух в своих волнующихся в ожидании наших штыков солдат.
Трус я или нет? Как я выдержу первый бой?
Вот мысль, занимавшая умы многих в тот день, когда наш отряд вплотную придвигался к занятому немцами Лыку.
Та же мысль была и у меня, когда я получил приказание ехать для связи к начальнику головного отряда, двинул своего громадного вороного мерина по взрытой колесами орудий широкой песчаной дороге, шедшей сквозь лес, ближайшая к немцам опушка которого была уже занята нашими цепями, на штыках вынесшими из лесу немецкие передовые части.
Вечерело. Громадный строевой лес напоминал родные сибирские леса, но вместе с тем дышал враждой. И линия железной дороги, с порванными паутинами телеграфных и семафорных проволок, уходившая куда-то вглубь леса, вправо от шоссе, казалась ехидно притихшей и говорившей о чем-то жутком.
По канавам обочин, под корнями гигантов-деревьев, справа и слева от дороги прилегли густые колонны резервов.
Люди притихли и угрюмо-деловым взглядом провожают несущихся по дороге всадников.
– Где полковник Н.?
– Там… Впереди… – откликается голос из груды запряжек.
Дальше. Редкий ружейный огонь, к звукам которого мы уже привыкли, становится близким.
И насколько прежде он был для нас, под ним не бывших, мало говорящим, настолько теперь, когда мы едем в его сфере, он очень значителен и пробуждает новые, неизведанные ощущения.
Оглядываюсь на своих ординарцев. Тоже деловитые до мрачности лица.
Поляна. Влево от дороги она тянется далеко вглубь леса. Зарево становится ярче. И верхушки деревьев по краям поляны четкими иглами рисуются на фоне длинного серо-красного неба.
Что это? Над головами с унылым свистом что-то проносится незримое…
Вот она – первая пуля!
Пока не страшно!..
Бородатый урядник-донец, мой старший ординарец, подъезжает и говорит актерским шепотом:
– В-дие, не слезать ли лучше? Изволите слышать?..
Действительно, в воздухе все чаще и чаще мелодичный звук: «Тиу-y-y!.. Дзз!.. Тиуу!»
В этот момент слышим топот галопа, и откуда-то сбоку из лесу выскакивает группа всадников.
– Полковник Н. здесь? – спрашиваю я.
– Я самый! – откликается длинная фигура на крупной лошади.
Радостно подскакиваю к Н. и докладываю все, что нужно.
Стоя на поляне группой из двадцати не меньше коней, мы представляем заманчивую цель для немцев, но нас спасает густой лес и почти ночная темнота.
Но немцы хитры! Они заранее вымеряли расстояние и знают, что в лесу имеется большая поляна (та, на которой мы сейчас стоим), они учитывают по времени и по нашей силе ружейного огня обстановку и решают, что, пожалуй, в данный момент на этой поляне есть что-нибудь крупное.
И только что наши резервы по приказанию Н. подходят к поляне, как влево от нее, саженях в двухстах, слышится звонкое «баумм!», и искры всех цветов, загоревшись на мгновенье целым снопом, гаснут в воздухе. Лес гудит. Следующая шрапнель рвет верхушку ели уже саженях в ста, а третья – саженях в сорока гремит уже над поляной.
Также и вправо от дороги, в лесу, все ближе и ближе к нам рвутся снаряды.
Становится не по себе.
Но пока даем себе точный отчет в своих переживаниях, седьмой снаряд начинает подъезжать к нам.
Подъезжать, именно, а не иначе.
Он колышет воздух и ясно слышно это колебание, похожее на взлет гиганта голубя.
Уту-Уту – Уту-уту-у… И замолкает над головой.
И только мы успели подумать о том, где же будет разрыв, как над нами сверкнуло ослепительное бело-синее пламя, и трескучей удар сжал весь организм животным страхом. И все мы пригнулись к седлам, как будто этим движением могли спасти себя от взгляда Смерти, ставшей неизбежно и величественно перед нами. Кони присели от удара.
Судя по звуку мы думали, что кругом все должно быть сметено этим адским ударом, но…
Когда затих шорох падавших пуль и веток, ими сбитых, все оказались целыми. Тем не менее, мы слезли с коней и засели под толстыми соснами. И продолжали писать и делать распоряжения под дикий грохот рвущихся одна за другой над поляной шрапнелей. А немцы, как будто заметив нас, дали, как назло, по этому месту двадцать три снаряда в течение шести минут. И все эти стальные жала в пуд весом, осыпавшие нас дождем веток, раскаленных осколков и горячих крупных пуль, за все шесть минут оторвали только один палец у высунувшегося из-под дерева стрелка и убили ни в чем неповинную лошадь, и то убили-то не сами, а обломком дерева, сбитого мощью разрыва и расколотого в щепы.
Какое сегодня число? То ли второе, то ли первое… С этим боевым крещением мы потеряли представление о времени… Как-то странно на душе. Она какая-то другая стала, не прежняя. Слишком много пришлось пережить за эти два дня боя. И теперь я, испытавший их, могу посоветовать каждому, кто недоволен жизнью, судьбой, сложившейся обстановкой, попасть хоть на минуту под огонь немецких шрапнелей. Ручаюсь, что всякое недовольство жизнью выскочит у него из головы, и взамен появится яркое желание сохранить ее, эту драгоценную жизнь… Появится особое просветление духовное… Враги, мелкие враги, каких много накапливается за нашу жизнь, покажутся друзьями, а причины иногда многолетней вражды – шуткой. И когда он, этот обиженный жизнью человек, выйдет живым из-под дождя свинца и стали, он будет другим и научится многому.
Этим и хороша война. Она учит жизни. Все мелочи ее, столь важные в мирное время, получат свою настоящую оценку под этим вечным голосом Смерти и станут пустяковыми, незначительными в сравнении с жаждой жить, хоть как-нибудь, но жить…
Сегодня с утра в нашем штабе кипит работа. Все время являются полковые командиры со своими адъютантами и представляют списки потерь и награждаемых. Потери довольно крупные, но только в двух полках. В остальных, бывших в резерве, почти нет выбывших из строя.
Зато в той колонне, в которой мне пришлось пробыть почти весь бой, выведено из строя четыреста тридцать человек. Убитых много, человек тридцать. Большинство – раненные легко. Но порядочно и пропавших без вести. Хотя с последними всегда путаница. В этом бою, например, офицер из полка, действующего в левой соседней колонне, попал к нам с остатками своей роты и у нас на позициях был ранен в ногу. Его отправили на наш перевязочный пункт, а сообщить в ту левую колонну не могли, да и забыли. А на завтра после боя, т. е. сегодня, полковник Ц. в списках потерь его полка помещает этого офицера в рубрике «без вести пропавших». И Ц. прав – в его лазарете этого поручика не было. Где же он? Я, видевший отправку раненого в Белосток, доложил, что Д. (фамилия раненого) не пропал вовсе, а уехал в Белосток, отправленный туда нашим перевязочным пунктом.
И так несколько человек отыскалось в чужих лазаретах. Отобьются от своих частей, и готово – «без вести пропали».
После боя у всех какой-то особенный вид. Даже не говорят о своих переживаниях. Посмотрят друг на друга двое, улыбнутся, и обоим ясно, что они одинаково перечувствовали и пережили оба одно и то же. И появляется какое-то чувство сплоченности – боевой дружбы.
Замечательно еще и то, что совершенно теперь, после этого «экзамена», изменились взаимоотношения старших и младших.
Нет былой суровости, частой в мирное время и для поддержания дисциплины необходимой. Теперь она, эта дисциплина, стала понятной; необходимость ее сознана каждым солдатом. А потому и незачем вдалбливать ее.
Люди подтянулись духовно. Правда, щегольства нет. Да оно и невозможно теперь. Правда, есть маленькие недочеты в выправке, но… Зачем оно теперь?
Важнее всего то, что солдат, отдающий вам честь, смотрит на вас не тупыми казарменными глазами, а как-то «по-новому». И в его «понимающих» глазах видно чувство товарищества с офицером.
Еще бы! Ведь в окопе не раз офицер и прикурит у солдата, и прижмется к нему, чтоб потеплей было, и последним куском шоколада поделится.
Впрочем, до разных «шоколадов» наши стрелки не охотники.
– Это не для нас! – говорят.
– Он нам ни к чему, щиколад-то…
Сегодня у нас великолепный обед был.
Наш конвой – донцы – раздобыли где-то массу консервов с немецкими клеймами.
С «немецкой стороны», конечно!
Но так как вокруг нас все брошено, подожжено и все равно сгорит, то мы с чистой совестью раскупоривали за столом и икру из помидоров, и кильки, и дорогих омаров.
Теперь выяснилось, что наша демонстрация к Лыку и бой под ним здорово напугала немцев. Охватывавшие левый фланг Ренненкампфа силы отошли назад и кинулись на нас, так как мы угрожали их тылу.
Под давлением этих сил мы отошли к себе, в Граево, на укрепленные позиции.
Будем ждать дальнейших событий.
Пора и спать. Кончу до завтра.
Оказывается, уже сентябрь наступил!
Сегодня утром, когда я вышел на двор, чтобы поставить на солнце печатаемые карточки, меня поразило «лошадиное столпотворение», происходившее там.
Лошади всех мастей, типов и величин были сведены на маленькую площадку за углом нашего здания. Что такое это?
Оказывается, это немецкие лошади. Откуда? А позабирали на полях; брошены были…
Кем? Почему? Зачем и нет ли тут чего подозрительного?
Ничего! Просто, очевидно, прусские разъезды, захваченные и окруженные нашим быстрым и энергичным наступлением, не смогли пробиться к своим и побросали своих четвероногих «друзей». А сами переоделись в штатское, попрятались по подвалам и куткам и затаились, выжидая удобного момента для прорыва.
Их лошади, предоставленные сами себе, бродили по полям и дружили с брошенным населением, коровами, свиньями, овцами и птицей. Всю эту живность мы захватили с собой, в плен.
Мой вестовой с сияющей физией доложил мне:
– Ваш-бродь, а я для вас трех коней взял… Какой поглянется больше…
И действительно, выбрал добрых лошадей. На одной из них, сером «Пленнике», я много работал. Только сначала мы друг друга не понимали, ибо немецкая выездка несколько отличается от нашей.
Многие офицеры даже в пехоте имеют лошадей теперь.
Да что офицеры!
На улице, у костела – целый базар. Вернулись успокоившиеся теперь насчет немецкого нашествия жители и занялись своими делами.
А так как население Граево состоит почти исключительно из бедноты еврейской, то, конечно, их постоянное занятие – это мелкая торговля, где товару на целковый и барыша на пятак.
Теперь все эти «купцы» прицениваются к лошадям, которых навели на базар владельцы-солдаты; гвалт, крик, божба и ругань и терпкий запах затхлой грязи и чесноку надо всем.
Сегодня после обеда летал с летчиком Н. в сторону Лыка на разведку. Взяли с места большую высоту, чтоб не попало от своих, и, уже пролетев окопы, немного снизились.
Быстро принеслись к Лыку. Снизились еще, ожидая в то же время, что вот-вот откроют огонь откуда-нибудь. Дело в том, что для ясной разведки необходимо опуститься ниже, а то плохо видно. А так как для безопасности мы летим на большой высоте и не видим до спуска, что делается внизу, то можно совершенно нечаянно и неожиданно налететь навстречу огнем.
Мы покружились над Лыком. Тихо! Еще ниже… не стреляют! Тогда мы осмелели и почти проскребли по крышам, давши три круга над брошенным городом.
Немцев не было. Трупов тоже, кроме лошадиных – тех множество! Здания кое-где тронуты нашими трехдюймовками. Окопы полукругом на западной окраине города – глубоки и пустынны. Только кое-где торчат из темной сверху ямы разбитые станины брошенных орудий… Но почему тут пусто?
Берем направление на Летцен. И через час в поле, что под нами, в вогнутой чаше буро-зеленой земли, закопошились ползущие змеи колонн. Это были немцы. Как мы теперь поняли, они были в Лыке небольшими силами и, испугавшись напора наших штыков, очистили Лык, чтобы отойти на свои спешащие к ним подкрепления. И наш отход от Лыка после удачного боя стал понятен, когда мы увидели идущие к Лыку громадной длины колонны.
Если б мы заняли брошенный Лык, наш фронт имел бы длинный, но слабый выступ, и мы понесли бы большие потери совершенно зря.
Вернулись мы через три почти часа, сдали в штаб свои сведения, и теперь я лодарничаю. Зато адъютантам дела по горло!
На позиции выдвинут один полк и дежурная полевая батарея. Остальные все стоят по домишкам и сараям в Граево. Люди отдыхают и едят вдоволь немецкую живность.
Сегодня за день поймали трех шпионов. Повесили.
И откуда их берут столько!
Куда ни плюнь – шпион!
Наши лазареты пусты. Раненых отправили по госпиталям внутрь России. Убитые уже зарыты. Окровавленные носилки со следами чужих страданий выставлены сушиться на яркое солнце.
Погода нас балует пока…
Совсем – мир! Все тихо. Противник далеко и даже его разъездов нет поблизости. Утром сегодня Граево имело совсем мирный вид. Всюду торговля. Догадливые «купцы» придумали новый вид торговли.
У открытых дверей своих лачуг, в тени тополей и акаций уже золотых совсем, они накрыли чайными приборами хромоногие столики. Поставили около самовары. Притащили скамейки. На столиках разложили порциями деленный белый пресный хлеб и грязноватый сахар. И вся улица превратилась в первоклассный ресторан (конечно, не по качеству его, а по количеству публики и ее оживлению).
Предовольные «барами» стрелки подходили к столикам, выбрав из многих один себе по вкусу. Садились и до отвала надувались чаем, выпивая по десять кружек подряд. Потом платили, отсчитывая за кружку чаю по две копейки, за кусок хлеба три копейки и за сахар по копейке кусок. Потом снова шатались по улицам и, поддавшись на зазывания другого «ресторатора», вновь садились, гордо и самодовольно оглядываясь вокруг, за столик, чтоб проглотить еще две – три кружки в сотый раз разбавленного в чайнике чая.
Помешал аэроплан. Конечно, прусский. Зажужжал где-то в синеве с булавочную головку видом. В окопах затрещала стрельба. Бухнула, солидно и веско, трехдюймовка; за ней еще и еще… Повертелся ехидный «Таубе» и ушел на запад к своим.
А к вечеру еще два показались. Один подбили. Летчики убились. Один из них (их было двое) совсем не похож на немца; по типу, скорее, итальянец. Лицо смуглое, смелое.
Даже стало жалко этого незнакомого покойника.
Получена сегодня телеграмма о моем переводе в строй, куда я начал проситься еще в конце июля. Полк мой (хотя и незнакомый мне совершенно, но все же «мой»!) где-то в Австрии.
Но сейчас ехать туда – целое кругосветное путешествие будет, особенно принимая во внимание повсеместное нарушение правильного движения поездов. Генерал предложил остаться пока у него. Остаюсь!