© Содружество «Посев», 2014
Саянский Леонид Викторович (1889–?) – иркутский казак, подъесаул, участник Первой мировой войны. Помимо предлагаемых вниманию читателей дневниковых записей, Л. В. Саянский также автор работы «Поход иркутских казаков в 1912 году от Иркутска до села Усть-Кута: Отрывок воспоминаний участника» (Вестник русской конницы. СПБ., 1914. № 11/12. С. 449–465).
Текст печатается по изданию: Саянский Л. В. Три месяца в бою: Дневник казачьего офицера. Предисл. авт. М.: Тип. Акц. о-ва «Моск. изд-во», 1915. – 144 с.
Книга предоставлена для публикации А. В. Олейниковым (Астрахань).
Император Николай II объявляет войну Германии с балкона Зимнего дворца. Июль 1914 г.
Три месяца. «Что такое три месяца в сравнении с годами жизни», – подумается тому, кто возьмет в руки мой отрывочный дневник.
Да. Три месяца – ничто, но то, что пережито в эти три месяца каждым из нас, из тех, кто дрался, – громадно. Так громадно, что только теперь, когда мы по очереди уходим из этого ада, раненные, больные и контуженные, только теперь мы начинаем, уже успокоившись в мирной обстановке, сознавать ту перемену, какую совершила в нас эта война. Она изменила взгляды. Она изменила вкусы и привычки. Она научила многому, и она изменила смысл жизни.
И многие, кому суждено вернуться с адского поля нынешней страшной войны, придут домой другими людьми, не такими, какими уезжали когда-то из дому под крики «ура», сопровождавшие отходивший воинский поезд. Для тех, кто не был на войне, она никогда не будет понятной, яркой и вполне представляемой. К ним война доходит сквозь разные призмы: или смягченная расстоянием и временем от совершившихся ужасных фактов; или же прикрашенной эффектами, созданными досужей фантазией корреспондентов, редко видящих что-либо, кроме опустелых путей войны, судя по которым, они создают свои красочные и часто мало правдивые описания того, что творилось на этих пустых теперь полях тогда, когда их, этих корреспондентов, там не было еще, да и не могло быть в силу правил о военных корреспонденциях с поля битв.
Тем интереснее, я думаю, для каждого мирного гражданина будет проследить изо дня в день все три месяца за той жизнью, которая носит название «боевой».
Что же касается частой отрывочности и разбросанности моих строк, то, да простит мне читатель, ведь они, эти строки, часто писались в обстановке, почти невозможной для письма.
Автор
Итак – война! «Войнишка», как ласкательно говорят у нас.
– Эх! Войнишку бы Бог дал! – вздыхали мы еще так недавно, томясь бездействием мирной жизни. Изо дня в день, одно и то же, малозаметное, привычное дело. Пресловутая «словесность», конные учения и «пеше по конному» и все прочие, так надоевшие отделы нашей науки. Вот когда они пригодятся. Посмотрим, что-то даст наша работа, наша подготовка теперь, на этом мировом экзамене нашей армии.
Работы уйма! Какая громадная машина, какой мощный организм – любой из наших полков. С утра и до поздней ночи сидим в канцеляриях и, право, порой ум за разум заходит. Все, что готовилось втайне, создавалось на бумаге в течение долгих месяцев – все это должно быть сделано и стать фактом; все эти пустые на вид цифры должны в возможно короткий срок превратиться в ряды людей и лошадей, накормленных, одетых и снабженных всем, что нужно будет им для боя. Наш командир почти не спал. Адъютант тоже. Они с раннего утра здесь и лихорадочно работают. Пугает мысль, что наша часть может не пойти туда, на далекий для нас запад.
Работа кипит. Подходят партии запасных. Пьяных нет. Особого уныния, за исключением редких случаев, незаметно. Большинство серьезно, меньшинство веселится и с шутками является на свой старый казарменный двор, покинутый ими так недавно.
Запасные этого года довольны.
– Это и лучше, что война теперя будет, – разъясняет один лихач, парень в щегольской одежде.
– По крайности еще ничего такого не завели, чтоб бросать жалко было. Для тех-то, кто ране нас ушел, вбезперечь тяжельче, потому с насиженного уходить надоть!
Да и правда. Для нас, людей, живущих войной и ее ожиданием, грядущая война будет лишь периодом кипучей работы, более рискованной, чем в мирное время. Ну, а для пахаря, для мелкого торгующего, служащего и всех этих тысяч и тысяч призываемых?
И все-таки, они идут молодцами. И все озлоблены против «немца». Даже и те, кто и немцев-то почти не видал.
Великая вещь – война, которая созрела в душе народа.
И все эти поговорки: «Что русскому здорово, то немцу смерть»; и песенки про «Немца, перца, колбасу» и прочее.
Все это, выливаясь в общую чашу народного недовольства немцами, все всколыхнуло и претворило полускрытый смех в явное негодование. Начались манифестации, но в слабом размере.
Вот она! Война, которую ждали так долго. Долго она висела над нами. Ну, что же, чем скорей и сильней стряхнем мы ее с плеч России, тем лучше.
Теперь уже все вырешено. Еще вчера и третьего дня мы боялись, чтоб мобилизация не кончилась впустую.
Какая громадная разница с прошлой войной! Офицеров на улицах встречают с восторгом. Качают и носят на руках.
Прошла неделя почти, как я не брался за свой дневник. Началась мировая война.
Столько впечатлений сразу, что буквально не знаешь, о чем писать.
О том ли громадном, неслыханном воодушевлении, которое охватило нашу Родину; о той ли колоссальной созидательной работе над пополняющей свои боевые ряды армией; о своих ли личных переживаниях… Но в это время живешь жизнью толпы, и личные впечатления и переживания как-то ускользают, не фиксируются в уме. Все почувствовали себя не «обывателями», а «гражданами», и в качестве таковых живут широкой жизнью, захватывающей интересы целого мира. Хотя есть и оставшиеся «обывателями». Не далее как вчера закрыты три магазина за самовольное повышение цен. Офицерские магазины полны народа. Всякие крючки, ремешки, антабки и свистки берутся нарасхват и втридорога.
Кое-кто из более опытных не покупает ничего, а только исправляет старое, заменяя старые ремешки крепкой сыромятиной. Так-то, пожалуй, надежнее будет! А все эти новые и новейшие снаряжения только полопаются зря и будут брошены в первом же деле.
По улицам бродят во всем с иголочки только что выпущенные офицеры и призванные прапорщики. Первые выглядят уверенными и донельзя горделивыми; вторые – беспомощными и будто что-то потерявшими.
В городе страшное оживление. Конечно, за счет военных. Они везде. На скетингах,[2] в театрах, в кафе и т. д.
Все веселы и довольны. Особенно рада молодежь.
Да я и по себе сужу. Если мой полк не пойдет – уйду, как-нибудь, да уйду!
Чудный день. На площади перед нашими казармами длинные коновязи. И пестрит в глазах от бесконечного разнообразия мастей приведенных издалека по конской повинности лошаденок.
Именно на этой площади сборный пункт для крестьянских лошадей. Городские и вообще местные лошади собраны на других площадях, а здесь все мелочь; та мелочь, которая потом будет таскать высокие двуколки по всем направлениям и дорогам, напутанным среди наших западных границ.
И при взгляде на безропотно унылую морду пегого меринка, застывшего с клочком сена в распущенных вяло губах, невольно казалось странным то, что этот меринок через два, три месяца будет свидетелем и участником мировых событий… А если ему повезет, и выдержит его привычное к соломенной резке брюхо тяжесть длинных перегонов по бесконечным болотам нашего Запада, то попадет и в Берлин, быть может, и будет так же вяло муслить клочок немецкого уже сена, стоя в своей привычной упряжке на Унтер-дер-Линден.[3]
Вокруг шум и гвалт. Приводят и уводят лошадей. Одни рады, что лошадь не взяли, другие наоборот, потому, что взяли и хорошо заплатили.
Поди, разбери вот, до чего сложно перепутались жизненные интересы миллионов людей!
Для кого война – горе, а многих она обогатит. На наших эскадронных дворах творится что-то необычайное. Ходят разнообразно одетые типы. Кто в полушубке, несмотря на 27 градусов в тени, кто в яркой цветной рубахе, а кто и в очень оборванном виде. И только одетые у большинства набекрень желто-синие фуражки[4] показывают принадлежность этих незнакомцев к нашей семье.
На манежах по утрам кипит работа. Бесконечными лентами тянутся смены, бегающие по кругам.
Жарко уже. По лицам всадников и по запавшим бокам лошадей течет пот. Пыль насела густыми хлопьями и распудрила до неузнаваемости лица даже хорошо известных людей.
Мерный топот и щелк подков, лязг стремян и шашек, хлопанье манежных бичей и певучие оклики гоняющих смены унтер-офицеров – все сливается в знакомую мелодию конной работы.
Началась рубка. Мало привычные или, вернее, отвыкшие всадники мажут по гнущимся лозам, теряют шашки, ломают прутья… Офицеры из сил выбиваются, ездя от одного к другому, показывая, убеждая, объясняя до хрипоты…
Ругани почти нет. Не до нее. Ругаются в мирное время, когда есть время для лишних слов и когда нужно подбодрить ослабевшее внимание раскисших всадников.
Теперь не до этого. Всех охватила лихорадка – как можно скорей изготовиться к бою в новом, собранном по мобилизации составе.
– Руби, как по немцу! Ты, белобрысый! – кричит офицер, галопируя рядом с летящим мимо чучел рядовым.
– Руби же! Или у тебя сердца нет? Ну, обозлись, бей, будто б он тебя обидел!
Немолодой уже дюжий парень слушает одним ухом: он нагнулся к гриве коня и нервно шевелит опущенной для лучшего размаха шашкой. Вот прут!
– Ну?! – вскрикивает молодой корнет рядом.
Р-раз! Сверкает тяжелая шашка и зверское «гек!» вырывается из груди рубнувшего от души драгуна. Прут прямо, не валясь соскакивает перерубленным местом вниз, в руки ловящего его другого драгуна, быстро вставляющего новый прут в крестовину подставки.
В другом месте, перед высоким хворостянным барьером – «херделем»[5] – замялся драгун. Замялся именно он, а не конь, прыгавший через этот хердель сотни раз. Трухнул маленько отвыкший от прыжков здоровяк запасной, дернул руками неловко и сбил лошадь с расчета.
– Назад!
И снова летит сюда. Зажмурился… Опять струсил! Конь почувствовал этот страх, и опять «закидка». С двух – трех раз только прыгает он. И нужно его заставить прыгнуть и заметить вовремя все, что нужно, и помочь ему советом…
Среди запасных выделяются своей уверенностью «старики», или «действительные», как говорят про себя кадровые драгуны. Лихо и ловко пускают они своих напрыганных коней на высокий и косматый хердель и плавными, саженными бросками перекидываются через него со всей силой разогнанного карьером слитого с лошадью многопудового тела…
На других дворах пестреют ряды наклеенных на длинные доски мишенек, и шеренги запасных усиленно щелкают затворами винтовок. Лица серьезные, и в глазах яркое желание попасть «под середину» мишени.
Да, много еще работы! И все лихорадочной. Не по дням, а по часам создается все новое и новое, и крепнет уверенность в людях и в конечном, успешном результате своей работы.
Завтра еду за запасными в один из наших глухих горных углов.
Сейчас вернулся из казарм, приведя туда еще сто сорок крепких машин, зовущихся солдатами. Сто сорок человеческих жизней!
И у большинства семьи. Не будь эта война так популярна в России, было бы тяжело их вести.
А теперь!
Даже там, в глухой пограничной станице, раскинувшей свои кровли под столбами вечных утесов Тункинских гольцов,[6] в этой вечной глуши таежных и горных пространств закипела ключом жизнь. И пустынный в это время белый меловый тракт окутан мелкой белой пылью, поднятой непривычным движением. Целые кавалькады всадников едут навстречу. Заглядывают в тарантас и, видя военную форму, атакуют его. Едут рядом и обсуждают события, и ловят жадно новости, запоздавшие на две недели. Даже флегматики и хитрецы буряты из местных «урочищ», и те не выдерживают «духа времени», и после обычного приветствия – «Менду-у! Менду-мор!»[7] – заводят разговор о далеком невиданном Западе, где живут неизвестные немцы, и о том, что творится там – и машут загорелой рукой туда, где на западе горит палевым светом под уходящим солнцем своим вечным снегом далекий Мунку-Сардык.[8]
И только мощные массивы Хамар-Дабана,[9] сверкающие серебром и золотом на своих причудливых каменных гранях, да стены вековечной тайги, глухой и задумчиво-важной в сознании своей громадности, спокойны.
Они видели много! Вот в этом ущелье налево, что пропастью узкою упало среди мощных утесов перевала, наверное, не раз сверкало оружие, и прихотливо-причудливое горное эхо носило, резвясь, по каменным утесам отраженные ими крики ярости боя, звон стали и свист стрел…
А тихая звездная, мистически спокойная Даурская ночь, заглядывая своим призрачным светом в оттененное пирамидами сосен и шапками кедров ущелье, слышала не раз смешивавшийся с рокочущим звоном горного ручья и стон предсмертных мук.
И тут, в этих горных узлах, тропки и пути которых неизвестны, шла борьба. Падали старые расы, и на их костях жили новые… Наконец, и они, эти не сохранившиеся теперь племена, ушли, разбитые стальными бердышами и фитильными рушницами наших пионеров-казаков.
Да, они могут стоять важно и спокойно, эти горы и сосны… Они пережили много. И то, что творится теперь на белом свете, им не ново!
Несчастье! Полк пока не идет. А так безумно хочется попасть туда теперь же…
Меня успокаивают многие.
– Успеете еще! Война еще не скоро кончится…
Ах! Как они не понимают, эти утешители, что нет сил сидеть тут, где газеты получаются лишь на девятый день, и мучиться своим принужденным бессилием.
Конечно, я пешка, маленькая и незаметная, каких миллионы в этой кровавой мировой войне.
Но ведь и я смею думать, как хочу и чувствовать полно и ясно, что то, что творится теперь, быть может, никогда не повторится…
Быть участником мировой войны! Это счастье. И, если мне будет суждено уцелеть в этой войне, сколько нового и неизведанного я вынесу из нее! И наконец, как может не захватить душу всякого красота геройской защиты Бельгии!
Ведь это опять начало героического эпоса в жизни почти половины народов Европы!
Ура! Через два дня еду. Устроился-таки! Хоть и жалко расставаться с родным полком и с теми людьми, из которых сам готовил бойцов, но… Что поделаешь, если они пока еще не идут… Дома слезы. Отец уже уехал. Я уезжаю. Брат бредит добровольцами. Матери тяжело…
Жена… Ну, что же! Буду жив, буду и счастлив! В сущности, нам, военным, не стоит жениться. А если уж и жениться, то только на женщине, обеспеченной своим трудом. Да и верно, чем жить жене молодого убитого офицера? Убьют меня, я знаю, что жена не пропадет. У ней свое дело; она молода; авось, будет и счастлива потом. Не я ведь один на белом свете! Это меня не заботит. Но неосторожным людям, успевшим в чине штаб-ротмистра развести целый выводок Колей и Ваней, тяжеловато.
Как во сне промелькнули заплаканные лица родных и мелькание белых платков в конце уплывавшей назад из глаз платформы.
Гремят колеса, качается длинный вагон. По коридору и в купе суетятся пассажиры.
Раньше, когда я ездил по своим делам, эти первые моменты пути были самыми интересными. Устраиваешься поудобнее; знакомишься с пассажирами; смотришь на расписание и составляешь план – где обедать, где ужинать. И чувствуешь себя свободным, как бы стряхнувшим обыденность жизни на месте в течение долгого времени, жизни, незаметно опутывавшей человека своей серой паутиной «обывательщины». А теперь этого чувства нет. Нервы напряжены, как перед экзаменом.
Еду на войну. Это не шутка. Еду в неизвестность, и Бог знает, суждено ли мне увидеть снова эти бегущие мимо окон пожелтевшие березы и вечно юную зелень родных сосен и елей.
Глаза напряженно ловят эти летучие пейзажи и стараются без фотографического аппарата зафиксировать их в памяти.
Чтобы потом, в далеких чужих краях, на границе Смерти, иметь хоть минуту хороших воспоминаний о любимой Родине, о близких людях, нераздельно с ней связанных.
Мой эшелон впереди. Мы нагоним его дня через три. Пока я и трое еще, нагоняющих так же свои ушедшие уже части, едем как пассажиры.
И вот теперь мы чувствуем полно и ярко все привилегии свободных пассажиров.
Мы упиваемся ими.
– Пора обедать, пожалуй, уже три скоро, – провозглашает мечтательным желудочным тоном симпатичный доктор В., которого мы за его громадную фигуру прозвали «чемпионом».
– Ну, нет! – протестуем мы.
– Что из того, что скоро три? Мы пока еще не в эшелоне. Там успеем пожить по расписанию… А сейчас мы, может, последние дни в нашей жизни едем как пассажиры, как туристы… Захотим есть – и поедим, хотя бы и в семь часов утра… Какое удовольствие иметь есть тогда, когда хочется… «Там» ведь этого удовольствия мы не встретим. Захочется есть – обозов нету. Не хочется есть, а обед готов, и обозам после него надо уходить. Значит, нужно есть про запас, «на будущее время», ибо быть может и не придется обедать скоро.
– Да, что имеем – не храним, потерявши – плачем. Меткие, черт возьми, бывают иногда народные поговорки!
По вечерам весь вагон собирается у дверей нашего купе. Уж очень много смеху у нас.
Наш смех и шутки здорово пахнут нервами. Но мы чувствуем потребность смеяться, чтоб не грустить. Неизвестность будущего пугает даже издали. И вот мы шутим.
Бесконечные стратегические дебаты. Комментируем на все лады свежие телеграммы.
Нагнал сегодня эшелон. Вылезли с поезда двое, я и один доктор, ехавший в наш же штаб. Нам отвели места в длинном вагоне первого класса, занятом штабом.
Только к вечеру удалось устроиться на новом месте.
До чего мы привыкли к вагону! Будто бы и не жили никогда среди неподвижных, уверенных стен, не ходили по твердому, не качающемуся полу. Когда мы на станциях выходим на твердую платформу, нас шатает с непривычки. Едем уже неделю, да впереди еще полторы почти; пока мы доедем туда, сколько там перемен совершится…
В нашем вагоне собралась дружная семья. Наш генерал, не старый еще и симпатичный человек. Его начальник штаба, два адъютанта, начальник службы связи, три доктора и я, ординарец генерала. У нас с собой кухня, и мы имеем табльдот[10] под наблюдением одного из наших адъютантов. День мы проводим так: раньше всех, часов в семь утра подымается генерал и начинает бродить по вагону, мимо запертых купе. За ним подымается его сосед – начальник штаба, бодрый и живой, моложавый полковник, с черным от загара лицом. Они начинают бесконечные разговоры у висящей в коридоре карты военного театра. Слышно, как вестовые приносят им чай. Это начинает нас расшевеливать. Молодой корнет Д., спящий на верхней койке нашего двухместного купе, ворочается всем своим длинным телом и произносит:
– А старики-то уж бродят, слышите?
– Слышу, – откликаюсь я и добавляю:
– И даже чай пьют!
– Нн-да! – мечтает корнет, – хорошо бы чайку сюда! Да генерал в коридоре… Неловко сюда чай требовать…
– Ишь, изнеженность нравов какая! – смеюсь я, хотя в глубине души и согласен с ним.
– Нет уж! Вставайте-ка лучше!
Да и верно, пора; девятый в начале.
Мы встаем и вихрем проскакиваем в уборные умываться мимо начальства, чтоб не попасть им на глаза и не получить обычное:
– А вы, корнеты, только еще глаза продрали? Стыдно! Стыдно!
Из уборной мы выходим с таким видом, будто б мы уже встали давным-давно.
Расшаркиваемся перед нашими «стариками».
Генерал бурчит:
– Засони! Девятый час, а вы только еще…
Корнет Д. отчаянно, не моргая, врет:
– Никак нет, Ваш-во, мы уже давным-давно на ногах, только еще не умывались… Мы уже много схем составили с поручиком…
А дело в том, что нам, молодежи, т. е. двум адъютантам, мне и Д., дана задача.
Каждый из нас изучает определенный район военных действий. Один – Восточную Галицию, другой – Западную, третий – Силезию и Померанию и, наконец, четвертый – Прусский фронт. И по получаемым ежедневно телеграммам каждый следит за переменами на своем фронте и составляет по картам схемы действий. Это скучновато – возиться с картами, – но очень полезно для нас, и мы, кряхтя над схемами, все же одобряем остроумную выдумку нашего начальника штаба.
За завтраком идет доклад генералу.
– Ну, что у вас там в Восточной Пруссии нового? – спрашивает генерал.
Сейчас точный доклад в ответ.
Даже наши доктора, а особенно мой спутник от И., увлечены этими докладами и оживленно дебатируют, когда генерал с полковником разбирают операции на всех фронтах за день.
Большая остановка. Звук «отбоя». Солдатишки, как крупа, высыпают из вагонов. Назначена вывозка. Грохот, шум, топот. Из полутемных вагонов выводят одуревших от качки лошадей. Сначала они вялы и еле стоят. Но потом солнце и свежий, бодрящий воздух осени действуют на них.
И начинается брыканье, вырыванье поводов и телячьи прыжки по влажной, твердой земле.
Только и слышно:
– Но, не балуй! Что! Что делаешь! Эй! Тпру!!
– Держи его, дьявола!
А дьявол, задрав хвост и отчаянно взбрыкивая одновременно всеми четырьмя застоявшимися ногами, уже вырвался у неловкого конюха и со звонким ржаньем носится по полосе отчуждения вдоль полотна, на котором длинной грузной красно-серой змеей растянулся наш сорокадвухвагонный поезд.
Команда связи, имея во главе длинноногого Д., выкатывает с платформ блестящие мотоциклеты и велосипеды. Прогревает машины и практикуется в езде. На отдельной платформе из-под груды брезентов и полотнищ появляется на свет Божий сорокасильный защитный «Опель». Его чистят и обмывают от насевшей за длинные перегоны пыли.
Нередко я и еще кто-нибудь из хорошо владеющих машиной садимся на мотоциклы и, справившись о дороге к следующей станции, летим туда на машинах.
Мелькают мимо глаз однообразные складки бесконечных полей Средней России. Вьется дорога, то опускаясь в балки, то подымаясь на покатые холмы. Бодрит живящий осенний воздух, пахнущий желтой листвой. Ровный гул машины приятно щекочет нервы. Тело и руки слились с машиной и бессознательно приспособляются к ее толчкам и броскам на ухабах. Хорошо и бодро!
И когда мы, сделав верст сорок по окружным путям, являемся на следующую станцию и через полчаса садимся вновь на только что подошедший наш поезд, мы чувствуем себя освеженными, как после холодного душа. Часу в шестом обедаем. Кончаем обед, прерываемый бесконечными разговорами – о войне, большой частью, – часов в восемь и продолжаем наши споры уже за вечерним чаем. А в девять часов наши «старики» уже укладываются спать. Правда, они еще читают в постелях, но, во всяком случае, они уже не толкутся в коридоре и не стесняют нас. А мы собираемся в одном из купе, пьем бесконечный чай, едим столовыми ложками арбузы по штуке на брата; и часто далеко за полночь слышатся заглушенные раскаты хохота из запертого наглухо маленького купе, где на двух спальных местах и одной походной табуретке умудрились разместиться дружной компанией шестеро здоровых мужчин. Потом, усталые от хохота, мы засыпаем, и назавтра опять то же самое…
Все ближе к цели! Ехать уже надоело. День за днем одно и то же. Уж мы всячески стараемся развлекаться теперь. Я по целым часам торчу на паровозе. Практикуюсь в управлении. Авось пригодится там… Чем ближе к арене мировых событий, тем ярче отражение их на народе. Там, в далекой Сибири, куда эти события приходят смягченными громадностью расстояния, переживания масс не так остры.
Здесь, в Западной России, они ярче. Война задала личные интересы, злобно и резко пробудила много спавших до сих пор чувств. На станциях девушки, по виду из учащихся, прикалывают выходящим из вагонов офицерам цветы. Наше с Д. купе все увешано бутоньерками. Даже «старики» наши с цветами.
Встречаем много беженцев с юго-запада. Рассказывают ужасы. И сердце, и кулаки сжимаются острым, тяжелым чувством ненависти к прусскому каблуку, пытавшемуся растоптать все, что создано не им.
Масса поездов с ранеными и пленными.
На остановках, когда рядом с нашими вагонами стоят эти передвижные госпитали, наши глаза пытливо впиваются в лица раненых, стараясь прочесть на них – велики ли были перенесенные ими страдания? И этот вопрос заботит и не дает покоя нашим пока здоровым еще телам.
– Ты куда ранен?
– В ногу, пониже колена… – охотно отвечает бойкий малыш-первогодок.
И вопрос тут как тут – будто кто за язык тянет:
– А больно было, когда ранили?
И весь организм ждет ответа.
– Нет! Не заметно было. Потом уж заболело…
– И сильно?
– Нет… Не дюже болит…
И будто успокоишься от этого ровного тона, и ожидание возможных близких страданий уже не пугает. Но если раненый ответит:
– Беда, как болело… Все жилы вытянуло прямо…
Тогда действительно беда! Чувствуешь, как тело протестует против возможного близкого насилия над его целостью. И неприятная жуть ползет по нему. Впрочем, это инстинкт. С ним можно бороться умом. Но все же нет-нет и подумаешь, шевеля рукой или ногой:
– Вот я сейчас свободно двигаю своими руками, когда и как хочу… А через неделю, быть может, это движение будет для меня адски мучительным, если не невозможным совершенно…
Как все-таки дорога жизнь и здоровье, особенно когда им что-нибудь хотя бы издали угрожает.
Пленных везут тысячами.
Австрийцев больше. Они более симпатичны, чем немцы. Впрочем, это понятно, ибо среди первых масса русин и поляков. Они все понимают по-русски и сами говорят на каком-то странном полурусском, полупольском языке. Сначала непонятно, а с двух-трех фраз можно уже разобрать большинство слов.
Они держатся скромно и слегка туповато и вяло. Немцы напыжились и, несмотря на свое положение пленных, держатся вызывающе, будто б они, а не их конвоируют. Иногда наглят до невозможности. На одной из станций, где мы хотели напиться кофе и достать свежего печенья, в зале первого класса мы застали важно развалившихся по стульям пленных немецких офицеров. Они позабирали в буфете все, что там было свежего, и даже не встали, когда в зал вошли мы, имея во главе генерала. Последний так возмутился их наглыми взглядами сверху вниз на нас, что приказал конвоировавшему их прапорщику из запасных вывести их из зала и посадить по вагонам.
Недовольные немцы с демонстративными дерзкими взглядами вышли из залы, преследуемые враждебными взглядами станционной прислуги, запуганной словами конвоира-прапорщика, сдуру им брякнувшего, что пленных немцев приказано всячески ублажать и кормить во всю в дороге.
Как фамилия этого дурака – не помню.
Удивительно необидчивый народ мы, русские!
Немецкие толпы вооруженных дикарей насилуют наших женщин в пограничных городах нашего же государства, а мы за это кормим их пленных горячими булками и поим свежим кофе. Где у нас обидчивость? Или нет ее совсем? В газетах промелькнуло сообщение (не знаю, факт ли?), что на одном из волжских пароходов капитан, имевший на борту партию пленных немецких офицеров, закрыл буфет 1-го класса для всех пассажиров, предоставив в распоряжение первых весь свой буфет. Интересно, сделал ли бы он это, если б его жену в Калише изнасиловала целая рота пьяных немецких солдат с тупо-животными физиономиями (если только у них есть физиономии)!
Солдаты наши мрачно глядят на немцев. Зато с пленными австрийцами быстро дружат.
До сих пор не знаем, куда мы едем. Получаем каждый день новое расписание станций на десять – и только! Тщетно гадаем – в Австрию или в Пруссию? Наш вагон разделился на две партии; большинство стремится в Краков.
Наш старый дивизионный врач соблазняет нас краковянками и рассказывает чудеса о Кракове, где когда-то в молодости он жил.
Меньшинство стоит за Пруссию. «Там главное дело, – убежденно говорят они. – А австрияки – это так…»
Я лично за Австрию. Хочется побывать на юге.
Да и участие на фронте, где заранее все уверены в победе, привлекает. А Пруссия кажется холодной, неприятной и какой-то жуткой.
Какая все-таки колоссальная перемена за десять лет.
Где все эти пресловутые телеграммы:
«Перевалив Урал, шлем привет и т. д.», и подписи en toutes lettres[11] – «офицеры такого, № такой-то, полка».
Теперь не то! На громадном протяжении, от границ Тихого океана и до песчаных холмов Западного края по одно- и двухколейным стальным путям движется сплошная, непрерывная змея поездов. Эшелон за эшелоном, полк за полком, корпус за корпусом идут и идут. Идут молчаливо и серьезно. Куда? Они не знают!
Да и нужно ли знать? Нет! Не нужно. Увидим сами, где будем драться.
А знай мы заранее это – долго ли до греха?
И без желания проболтаться можно. А сколько тут шпионов понасыпано во всех этих Лунинцах, Пинсках, Гомелях и прочих трущобах этого края. Да, научились мы многому за японскую войну. И приятно сознавать теперь свою разумную силу. Приятно чувствовать умелое спокойное руководительство этими миллионами штыков, мощь которых висит на кончике карандаша двух – трех умных людей. Очевидно, это же сознают и те, которые уже дерутся. Поэтому-то, наверное, и идут так блестяще наши дела, что теперь у нас «полный порядок» и «строгая обдуманность» всякого нашего шага. И это сознание дает большую уверенность нам, чем лишний корпус резерва в бою.
А все-таки, кажется, едем в Люблин. Говорят, великолепные есть клинки у венгерских конных полков. Вот бы забрать парочку… Ну да увидим, что судьба пошлет!
Завтра 10-й день пути! Скорей бы! Скорее!
Вот тебе и Австрия! Вот тебе и клинки старинные и столетнее вино!
С курьерской скоростью летим на северо-запад! Попали-таки в Пруссию! Судя по некоторым данным, там обстановка значительно серьезнее, чем в Галиции.
Не знаешь, чему верить… Одни говорят одно, другие – другое, а газеты – третье… Причем всякий из рассказывающих освещает факты по индивидуальности. Пессимист – плачевно, оптимист – все в розовом цвете, а скептик – с мрачной угрозой в голосе. Довольно крупная, но, по существу, ничего важного не представляющая неудача корпусов Самсонова комментируется на тысячи ладов.
Не знаю… Нам, по крайней мере, она не кажется ни угрожающей, ни значительной. Во всякой войне возможны случайности. Все предвидеть нельзя.
А большие потери – так разве можно без потерь обойтись в войне, завлекшей в свои ряды десятки миллионов людей! Раненых оттуда довольно много. И оригинально вот что: тяжело раненные – серьезны и строги. Они правдивы, в большинстве, и говорят только то, что сами видели. Легко же раненные – врали несносные. Особенно те, у кого пустяковая, по существу, рана болезненна. Оторван у здорового парня палец. Ведь это пустяки в сравнении с его жизнью и, наконец, с теми ранами, что видны кругом. Но ему больно, и он поэтому начинает все видеть в самом мрачном свете.
Спрашиваем его:
– Ну, как у вас там? Говорят, потери большие?