Войдя в помещение, он энергично потряс головой и плечами – будто загулявший сенбернар. Брызги окатили всех вокруг.
Яблочков поднялся:
– Андрей Иванович! Две группы доставленных. Эти – фарца из мотеля; и пацаны – пытались воспрепятствовать при задержании Меншутина. Как раз разбираемся.
– Меншутин?! – Трифонов вскинулся.
– Так точно, сам Кибальчиш, – довольный Яблочков кивнул на камеру в глубине. – Гонялись-гонялись, и на тебе – на пацаньей драке взяли. Правду говорят, сколь верёвочке не виться…
По нетерпеливому знаку Трифонова из камеры вывели Меншутина.
Тот прищурился, привыкая к свету. Подмигнул поникшим ратоборцам – Альке с Оськой.
– Держи фасон, шпана! – бросил он. Широко, с вызовом, расставив ноги, остановился перед капитаном.
Тот, в свою очередь, сверху вниз, прищурившись, разглядывал задержанного.
– Говоришь, – держи фасон? – повторил Трифонов с аппетитом. – А ничего!
Он захохотал. Смех оказался басистый, раскатистый, озорной. Засмеялись следом патрульные. Да и сам Меншутин помимо воли едва не растёкся в улыбке. Спохватившись, насупился.
– Знаешь меня? – оборвал смех Трифонов.
– Кто ж не знает?… Ты по делу говори! – Меншутин, краем глаза косивший на притихших пацанов, приосанился.
– Дело-то, считай, упаковано, – Трифонов прихлопнул папку на столе дежурного. – Лапин арестован. Осталось с тобой решить. Понимаешь хоть, что сам в миллиметре от тюрьмы?
– Сперва докажи, – сдерзил Кибальчиш.
– Ишь каков! – Трифонов почти любовался норовистым подозреваемым. – На дружка рассчитываешь, что не сдаст?
– А с чего бы кореш на меня напраслину возводить должен?
– Верно, не с руки ему тебя сдавать, – согласился Трифонов. – Только не потому не сдаст, почему думаешь. Не сдаст он тебя не по дружбе. Лапа, пока ты в армии был, в матёрого бандита сформировался. А у бандитов друзей нет. Есть интерес. Один интерес – покроет, другой интерес – придушит. В твоем случае у него интерес отмазать. По групповому всегда больше дадут. А вот если потерпевший тебя опознает как соучастника, тогда как?
– Так это слово против слова, – к такому повороту Меншутин приготовился. – Не было меня там, и – все дела. А если и признает по ошибке, так я слышал, будто второй просто в сторонке стоял. А значит, не участвовал.
– Будто, – Трифонов сочно хмыкнул. – Впрочем, пожалуй. Если не считать, что этот второй в руке револьвер держал. А если считать, – чистейший разбой. И не какой-то там дешёвый гоп-стоп. Револьвер – это по десятке на брата корячится. Потому Лапа и будет тебя до последнего прикрывать.
– А это уж! – Меншутин расставил короткие ноги, подал голову вперёд. – Найдите сперва. Мало ли кому чего кажется. Ему со страху и пулемёт мог почудиться. Думаю, там вообще зажигалка была – имитация под револьвер.
– Может, и так, – с неожиданным благодушием согласился Трифонов. – Только есть вещь, о которой, похоже, ты не знаешь. Год назад в Старице при попытке ограбления квартиры была застрелена женщина. Ответственный партработник. Дело пока зависло. Но пуля изъята. И, сдаётся мне, вылетела она из того же револьвера. Так что если Лапа револьвер сбросил тебе, то он тебя в мокруху втянул. Или не было?.. Без револьвера, впрочем, тоже мало не покажется. Я только что из больницы, допрашивал этого вашего потерпевшего. У него от лапинского кулачища сотрясение мозга. Говорит: второго, что на страховке стоял, как следует не разглядел. Хотя это ведь как повернуть. Надо будет, так разглядит. Согласен?
– С вас станется, – буркнул Меншутин.
– Но в твоем случае доказать – дело второе… Видал, чего я сынишке на день рождения купил?
К изумлению и Меншутина, и Яблочкова, Трифонов выудил из портфеля детскую игру. Водрузил на стол.
– Забавная вещулька, – детская игрушка ему самому приглянулась. – Видишь, шариком выстреливаем, и – мчит меж лунками. Вот до этой развилки. А тут – либо направо – очки набирать, либо налево – в отстой. Вот ты сейчас тут!
Он водрузил шарик перед развилкой. Шарик замер, подрагивая.
– Это ты, – для наглядности пояснил Трифонов. – Куда дуну, туда и покатишься. Налево – по зонам…
– Там тоже живут.
Трифонов пасмурнел:
– Не терпится шальной романтики глотнуть?
– Не сегодня, так завтра. Чего тянуть? – Меншутин смутился. Сбился с бодряческого тона. – Ну а если, положим, направо?
– Направо? Тогда ко мне в угро, опером.
Меншутин поперхнулся:
– Это чего? Прикол такой?
– Слышал, чтоб я когда от своего слова отступался?
Меншутин смолчал угрюмо. Кивнул на пухлую папку, на которую невольно косился:
– Так у вас на меня вон сколько накопилось.
– Это кто что копит. Я так другие твои эпизоды пролистал. Тебя ведь не зря решалой выбрали. Конфликты среди пацанья ты гасил. Как?
– По понятиям.
– Значит, по закону, – определил Трифонов. – Пусть по своему, по пацаньему. Но к закону-то тянешься.
– А если револьвер найдётся?
– Тогда сядешь!
Меншутин растерялся.
– Стало быть, – прикинул он, – найдется шпалер – сяду, не найдется – пойду в менты. Положим, что не найдется… В смысле, и не было, – подправился он. – Но вам-то зачем шпана в ментуре?
Трифонов растёкся в широченной своей улыбке. Подманил Меншутина поближе.
– Да у меня все лучшие сыскари – из шпаны вышли, – как бы доверительно, но так, что расслышали остальные, сообщил он. – Да что у меня – по жизни так. Сам посуди: кто волка скорей других затравит? Волкодав. Вот и выбирай – в какой стае твоя дорога. На зоне бывал?
– Откуда?
– Я с утра в колонию на Васильевский Мох еду. Могу прихватить. Поглядишь, как эта романтика с другой стороны забора смотрится.
Он поймал дёрнувшийся шарик, убрал игру в коробку.
– Ну, ступай пока. Завтра в девять выезжаем. Не опаздывай.
Яблочков, не веря ушам, вскинулся с приоткрытым ртом.
– Так меня вроде как разыскивали, – Меншутин замялся.
– Официально ты пока не в розыске. Да и обвинение не предъявлено. Потому ступай до завтра!
Меншутин шагнул к манящей двери на волю. Притормозил.
– А если свинчу? – выговорил он через силу. – Потом с того, кто отпустил, спросят.
Скулы Трифонова обострились.
– Спросят – отвечу, – жёстко рубанул он. – И перед собой отвечу. За то, что дураком оказался. Ступай, Кибальчиш!
Входная дверь за Меншутиным закрылась.
– Андрей Иванович! Не надо бы, – растерялся Яблочков.
– А ништо, – Трифонов осклабился широко, немыслимо привлекательно. Хотя глаза его сделались настороженными. И было понятно, что такими останутся до завтрашних девяти утра.
– Объявляю себе отбой, – сообщил он. – Если что серьёзное, звони по домашнему.
– Тут насчёт остальных задержанных согласовать бы. Очень непростые, – Яблочков засуетился, потянул к себе протоколы.
Трифонов отмахнулся:
– Сам разберись. Фарцу завтра перешлём в контору. Пацанов – оформи по мелкому. Всё!
Яблочков приподнялся, провожая начальника. Дождался, когда на улице завёлся движок легковушки.
– Рисковый человек, – в никуда сообщил он – то ли с осуждением, то ли с завистью. Почесал залысый затылок.
– Слыхали, чего начальник велел? Так что давайте оформляться. Твоё фамилие, – ткнул он в Поплагуева.
Алькино лицо осветилось в предвкушении шкоды.
– Пенис! – брякнул он во всеуслышание. Больно захотелось ему понравиться разбитным фарцовщикам. Особенно прикольному патлатому.
Своего он добился, «центровая» скамейка замерла выжидающе.
– Пенис, Пенис, – Яблочков принялся перебирать документы. – Прибалт, что ли?
Хохот обрушил тишину. Баулин, заново опрокинувшись на спину, показал хохмачу сразу два больших пальца. Даже впавший в угрюмство Павлюченок скривился. Спехом прикрыл рот сержант из наряда.
От удовольствия Алька раскраснелся – хохма удалась.
– Да вы не ищите! Пенис – это фамилия для загранпаспорта. А по-русски!.. – Алька набрал воздуху. В предвкушении подались вперёд остальные. Наступил миг торжества. Но тут Поплагуева резко дёрнули за рукав. Насупленный Оська показал на дежурного глазами. Попавший впросак старик сделался пунцовым.
Алька осёкся.
– В общем, Поплагуев моя фамилия, Олег Михайлович, – сообщил он. И, опережая вопрос, кивнул подтверждающе. – Тоже сын.
– Понятно, – Яблочков взгрустнул. – Просто-таки клуб знаменитых папаш. Ну а ты чей сын? – обратился он к взъерошенному, как грачонок, еврейчику.
– Что значит чей? Сам по себе, – Оська насупился.
– Ну да. Наверное, так тоже бывает. Короче, золотая молодежь, у кого еще из папаш-мамаш чего имеется? Выкладывайте телефоны!
…К часу ночи в дежурке стихло: привезли, оформили и отправили отсыпаться в вытрезвитель бытового хулигана. Опергруппа разъехалась по домам.
Хмель давно вышел. И теперь все – и фарцовщики, и экстремисты – сидели, потряхиваясь, рядком. Вниманием привычно завладел Баулин.
– Вы, парни, без обиды, еще зеленка, – покровительственно вещал он. – И в этой жизни держитесь меня. Народишко вы любопытный… Ишь ты, – пенис! Хотя, конечно, провинцией малек отдает. Но ништяк – культурку вам полирну.
Он снисходительно потрепал по плечу Поплагуева, который глаз не отводил от диковинного говоруна.
– А если я не хочу, чтоб меня кто попало полировал? – буркнул Оська. – У меня, может, своя свобода воли!
– Городим, чего не понимаем, – Баулин поморщился. – Ведь что такое на самом деле свобода воли, если по Марксу? Это когда ты её хочешь, и он её хочет. А она свободна лечь под любого. И чья воля другую переломит, тот эту свободу и отымеет! – он загоготал.
– Это из какой же ветви марксизма? – Оська, не терпевший насмешек, нахмурился.
– Из моей собственной! – не задержался с ответом Робик. – Я, видите ли, по убеждениям – сексуал-демократ.
– С таким папашей можно себе позволить, – позавидовал несчастный, отлученный от партии Павлюченок.
– Чего заново бузите? – забеспокоился дежурный.
– Объясняю пацанам, что Россия – страна уродов! – выкрикнул Робик. – Согласен, служивый?
Яблочков не ответил. Но, глядя на куражащегося безнаказанно блатняка, мысленно согласился.
Робик же Баулин, совершенно собой довольный, откинулся на скамейке.
В силу лености Баулин-младший не получил системного воспитания, но живой, хотя и шалый ум позволял ему ловко скрывать недостаток знаний, как научился он прикрывать глубокий шрам на виске от пьяного падения длинной прядью волос, еще и придав себе флер эдакого поэта Серебряного века.
Отправленный отцом на престижный экономфак МГУ, он, покрутившись среди так называемой интеллектуальной элиты, освоил некий минимум интеллигентного человека.
Внезапно оказалось то, что он, собственно, и подозревал, – интеллигентность есть не что иное, как ловкое умение скрывать собственную необразованность. Интеллигентом вовсе не обязательно быть. Во всяком случае, в отцовском кругу он таковых не знал. Важно уметь интеллигентом выглядеть.
За время общения с библиофилами, филолухами, философами и прочими прибабахнутыми наблюдательный Робик наработал безотказные заготовки. Если в компании слушали музыку, он, привлекая внимание, произносил: «Чуть отдает Брамсом». И тут же торопился переменить тему разговора. На художественных выставках подходил к обсуждаемой картине, приглядывался из-под растопыренных пальцев: «Под Босха работает, дешёвка». Обычно этого хватало, чтобы остальные замолкали, исполненные озадаченного уважения. Если же находился упертый искусствовед, требовавший объяснить, как можно разглядеть в классическом русском пейзаже Босха, то и здесь Робик не терялся. Сочная, вывернутая губа его устрицей отвисала книзу, и он изрекал: «Это кому что дано видеть». Уничтожая тем собеседника в глазах окружающих. В прозе у Робика тоже сложились устойчивые предпочтения. Естественно – экзотические. В самом деле, сказать, что тебе нравится Чехов или там Лев Толстой – на такую банальность может решиться только очень образованный человек. Робик отдавал предпочтение «самиздатовскому» Набокову. Соответственно в поэзии ему всюду слышался Мандельштам или Гумилев, – специально заучил по два стихотворения. Работа над собой привела к тому, что за юным Робертом Баулиным закрепилась репутация тонкого, изысканного, хотя и несколько эпатажного ценителя.
Эпатажность стала таким же фирменным его знаком, как и репутация циника-расстриги, отвергшего клан небожителей, в котором был рождён, ради жизни свободной и беспутной. Репутацию эту Робик сам же и подогревал.
Хлопнула входная дверь. В дежурную часть вошел приземистый, во влажной плащ-палатке подполковник. Зыркнул на притихшую скамейку.
– Прокурор военного гарнизона Поплагуев, – хмуро представился он.
Яблочков поднялся. «Начинается, – с томлением понял он. – Как бы к утру и впрямь в лейтенантах не оказаться».
Будто в подтверждение его опасений, дверь по-особому властно грохнула, и в помещении оказался костистый, лет тридцати трёх высокий шатен в круглой фетровой шляпе и плаще-болонье, по которым моментально узнавали работников советско-партийного аппарата. Рысьим взглядом окинул он дежурную часть.
– Ба! Михал Дмитриевич! – поразился он, пожимая руку смутившемуся прокурору. – Здесь? Ночью? Какими судьбами?.. Неужто Ваш попал?
– Да уж, вырастили оболтусов… А вы как здесь? Вашему, думаю, по милициям рановато, – натужно пошутил Поплагуев.
– Если б моему, – шатен тонко улыбнулся и – посуровел. – Девятьяров, референт товарища Баулина, – представился он. – Предъявите материалы задержания.
Не глядя, принял оба протокола. Внимательно пригляделся к лыбящемуся Робику:
– Надеюсь, обошлось без рукоприкладства?
«Хорошо, если младшим отделаюсь», – похолодел дежурный. Сообразительные патрульные давным-давно смылись.
Злопамятный Робик вскинулся. Но сидящий подле Алька предостерегающе придавил ему колено гипсом.
– Я стукачков с детства недолюбливаю, – в никуда сообщил он.
– Это еще кто? – неприязненно поинтересовался Девятьяров.
– Мой придурок, – Поплагуев побагровел.
– Я думаю, обойдемся без формальностей? – Девятьяров вскользь проглядел бланки, значительно покачал их на руке.
– Обойдемся, – согласился Поплагуев. – Он у меня и без протокола запомнит. Перепишу слово в слово прямо на шкуре.
Баулин ехидно осклабился. И оставить без ответа такое публичное оскорбление Алька не смог.
– Во-во! По шкуре писать ты мастер! – огрызнулся он. – Натренировался в застенках.
– Ты кому это? – не сразу нашелся прокурор. Может, он бы спустил сыну дерзость, если б тут же не прислушивался к происходящему правая рука и уши руководителя области. – Ты с кем это разговариваешь? Вырос на папенькином хребте. Так теперь папеньку и по хребту? Думаешь, всё дозволено? Рестораны! Дружки сомнительные. Нынче и вовсе до милиции докатился. Не пора ли к станку?!
Полнотелый прокурор в гневе своем был истинно грозен. Присутствующим, и даже стоящему подле Девятьярову, сделалось зябко, как, должно быть, бывает подсудимым после обвинительных прокурорских выступлений. Но Алька, в достатке насмотревшийся, как репетируются эти речи дома перед зеркалом, и знавший цену публичному пафосу, лишь пуще взбеленился:
– А вот друзей моих лучше не пачкай! И вообще – хватит мордой об стол возить!
– Ах ты, сопля двуручная! – Михал Дмитрич взволновался и оттого сделался тем, кем создала его природа, – косноязыким. Слова цеплялись одно за другое в совершенном беспорядке. – На принципиальные рельсы свою бестолковость громоздишь? Хорошо! Распрекрасно! Так вот – мой принцип всегда выше твоего будет. Потому что мой принцип – быть там, где нужно партии! И я тебе его в башку вобью, хотя б и колом! Стал быть, так. Как восемнадцать исполнится, повестку в зубы и – через три дня кругом арш в армию! Всё – я сказал!
Он решительно набросил капюшон.
– Не слишком ли круто, Михал Дмитриевич? – прошептал Девятьяров. – Дети всё-таки. Хоть и – сказать по правде – непутевые. Робка наш вовсе от рук отбился. По каким-то общежитиям да трущобам ночует. САМ боится, как бы с наркотиками не связался.
– В армию их всех надо. В стройбат. Мигом пообчешутся. Армия не таких обломов обламывала.
Прокурор потряс кулаком, бросил ещё один недобрый взгляд на перетрусившего, не рассчитывавшего зайти столь далеко сынка, и шагнул за порог.
Девятьяров пролистал бегло протоколы. Убрал в папку.
– Забираю, – объявил он посеревшему дежурному. – Утром доложу.
Вышел вслед за прокурором.
Все взгляды сошлись на потерянном дежурном.
– Чего уж теперь? Разбирайте, – Яблочков кинул перед собой изъятые документы.
Вызволенные правонарушители, неуверенно озираясь, потянулись к выходу.
Робик Баулин первым выскочил на улицу. И тут же угодил в жёсткие объятия поджидавшего Девятьярова.
– Долго будешь отцовское имя трепать?! – без предисловий рыкнул тот.
– Да ладно тебе, Димон! – Робик хохотнул примирительно. – С чего вообще базар? Ну, приобнялись со шведами в порядке дружбы народов. Я их вообще агитировал примкнуть к соцлагерю. Почти уговорил, кстати. Если б ухари комитетовские не налетели, может, Швеция уже в Восточный блок вступила!
– Третий раз за два месяца, считай, из тюрьмы достаю! – Девятьяров сильной когтистой рукой ухватил насмешника, сжал, не жалея, так что тот – против воли – аж взвыл. – Учти, Робка, я не отец, который тебе всё спускает. Подломишь мне биографию, самого об колено прежде переломлю… Думаешь, не знаю, с кем в Москве колобродишь? С билетными спекулянтами!
Из двери стали выходить остальные.
– Да отвянь ты! – Робик вырвался. Отбежал, болезненно оглаживая локоть, в сторону. – У вас с папашей свой маршрут, у меня свой.
Девятьяров, отошедший к поджидавшей «Волге», высмотрел среди прочих Павлюченка, подманил.
Тот, недоумевая, подошел. Под насмешливым взглядом стянул шляпу.
– Ты ведь с химкомбината? Из комитета комсомола? – коротко уточнил Девятьяров. – Я тебя запомнил, когда на городском партактиве от молодёжи выступал. Звонко!
Котька переступил ногами. Бубенчики предательски звякнули.
Девятьяров с сомнением скосился на брюки.
– И здесь звонко…
– Отзвонился, похоже! Меня сегодня в партию, в кандидаты должны были принимать! – хмуро признался Павлюченок. – Теперь уж опа на! От ворот поворот.
– С Робертом давно знаком?
– С Баулой? Да так. Пересекались в общаге.
Заметил, что интерес в глазах Девятьярова начал тухнуть. Воспламенился. – Да что там? Корешкуем, можно сказать! Стараюсь подправлять, чтоб в русле оставался.
– По ресторанам да притонам тоже вместе?
– Да я всё больше на комсомольской работе, – пытался сориентироваться Павлюченок.
Девятьяров задумался.
– С сегодняшнего дня всё, что делает этот отморозок, должен знать я.
– Это чего, доносить, что ли?! – Павлюченок возмутился.
– Информировать, – холодно уточнил Девятьяров. Зыркнул на часы. – Да или нет? Без антимоний. У меня мало времени.
– Как-то заподло, – Павлюченок заколебался. Заметил, что Девятьяров потянул ручку машины. Заторопился. – А как насчет партии?
– Вступай, – разрешил Девятьяров. Помахал папочкой. – Это в сейф уберу. До первого прокола. Считай, твоё секретное досье. А разговор наш будет первым партийным поручением… Так что?
– Ну, раз партии надо!.. Только хочу быть правильно понят…
– Ты правильно понят, – оборвал Девятьяров.
Машина отъехала. У крыльца Павлюченка поджидал Баулин.
– Чего он от тебя хотел? – поинтересовался он.
– Уговаривал с тобой дружить.
– И что?
– Согласился, – честно признался Котька. Одна из его заповедей была без нужды не врать.
Баулин сунул руку в карман в поисках сигарет. Наткнулся на зажигалку.
На припухлой от двухдневной пьянки щетинистой физиономии его прошмыгнула шкодливая ухмылка.
– Эх, пропадай моя телега! – разухабисто выкрикнул Робик, взбежал вновь на милицейское крыльцо, вытащил из урны клочки бумаги, разложил под дверью, поджег, засунул поглубже и, дождавшись первых клубов дыма, позвонил в толстый, голосистый звонок.
Компания шкодников припустила за угол, к трамвайным путям.
– Ну ты даешь! – оказавшись на безопасном расстроянии, озадаченно произнес Алька.
– Ништяк! Пускай почешутся, жандармюги. Никто не может безнаказанно обижать Робика! – гордый собой, объявил Баулин.
Он вновь подбросил дров в костёр собственной популярности. Вот и сейчас – товарищи по несчастью смотрели на него с восхищением. Через минуту Забокрицкий и Липатов разбегутся каждый на свою работу. Один – в редакцию газеты, другой – на станцию переливания крови. И уже к вечеру через них по городу разлетится весть о новой шкоде дерзкого циника-расстриги.
Город пробуждался. Клочковатое хмурое небо разъяснялось над покоцанными хрущевскими пятиэтажками. По проспекту катились первые троллейбусы. На противоположной стороне улицы, у магазина «Дружба», возле автоматов с газировкой, закинув кверху заросшие кадыки, трубили зарю первые «горнисты», – винный отдел открывался с одиннадцати, но с заднего хода вовсю торговали «бормотухой».
Вскоре их осталось трое. Ушли, коротко попрощавшись, новые знакомцы – Липатов с Забокрицким. Умчался воскресший Павлюченок – переодеваться к заседанию партбюро. Робик Баулин провёл языком по пересохшему нёбу. Достал из кармана мелочь. Намекающе оглядел оставшихся.
Поняв, что предстоит выпивка, Оська Граневич скривился. Спиртное он не терпел. Если остальные закусывали, чтобы пить, то он, напротив, выпивал, чтобы приобрести право закусить.
Еще в пятом классе при первой же коллективной выпивке с участием девочек расхрабрившийся Граневич объявил, что к вину приучен с детства и пьет его, подлое, как компот, – гранеными стаканами. С первого же стакана и блеванул, за что схлопотал от ехидного Альки кличку Гранёный. Впрочем, быстро сменившуюся нежным – Гранечка.
С тех пор процесс пития оставался мучителен как для самого Оськи, так и для собутыльников. Гранечка вталкивал в себя выпивку, подставляя ладонь под подбородок, по которому стекала предательская струйка. Собирал в горсть и – снова через силу глотал. Мучения искупались приобретенным правом слопать баночку «Мелкого частика», «Кильки в томатном соусе» или кружалку колбасного сыра.
Сейчас же, после тяжёлой ночи, одна мысль о выпивке вызвала в нём рвотные потуги. Оська аж застонал.
Спасение пришло неожиданно. Умиротворённую утреннюю тишь разнесло вдребезги тарахтение мотоциклетного мотора – со снятым глушителем.
Тарахтение сделалось надсадным, и в то же мгновение с проезжей части, лихо проскочив меж двумя встречными трамваями, вылетел разрисованный, весь в переводных наклейках, мотоцикл «Ява», перемахнул через бордюрчик, юзом просвистел по тротуару и со скрежетом затормозил в полуметре. Физиономия мотоциклиста – Фомы Тиновицкого – сияла блаженством.
– Говорил же, успеем! – обернулся он к вцепившейся в него пассажирке – Наташке Павелецкой.
– Чтоб ещё раз с тобой, самоубийцей!.. – ругнулась та. Соскочив с мотоцикла, подбежала к Альке, с разгону повисла у него на шее.
– Туська! Люди же, – Алька, ощущая на себе завистливый взгляд Баулина, отстранился.
– А мы тут собрались опохмеляторы включить за ради избавленьица! – бесом подкатил Робик. Девка была воистину хороша. – Может, с нами булькнете? Облагородите компанию.
– Думать забудьте! – отбрила прилипалу Наташка. Оборотилась к одноклассникам. – Вас Арнольдыч вызывает. В школу уже из милиции сообщили.
Пресекая возражения, добавила:
– Специально предупредил: если не явитесь, лично порвёт свидетельства об окончании школы. Так что не до пьянки вам, ребятки.
Подхватила под локоток Альку и Оську, потянула за собой. Обернулась к Тиновицкому.
– На днях отмечаем окончание школы. Приходи, Фомик. Зулия обещала быть…
Фома, усевшись боком на мотоцикле, провожал взглядом шумных выпускников, каким сам был не так давно, и судорожно соображал, как бы за оставшееся время привести в порядок затёртые до дыр, бахромящиеся брюки, – других-то у него, по правде, так и не появилось.
О том, что Поплагуев и Граневич вызваны к директору школы, Клыш узнал от Наташки Павелецкой. В школе не был он со времен отъезда в Суворовское училище. Тем более в такой – по-летнему безлюдной, гулкой, пахнущей мокрой половой тряпкой.
Первое, что увидел, открыв директорскую приемную, была знакомая попка, нависшая над замочной скважиной внутреннего кабинета.
Школьная секретарша Любочка Павалий первый день как вышла на работу после отпуска. Услышав посторонний шум, Любочка поспешно разогнулась.
– Ах это ты! – успокоилась она. Кивнула на кабинет. – Арнольдыч свирепствует!
В подтверждение её слов из директорского кабинета донесся рык.
Любочка ловко, отработанным движением отжала замок. В образовавшуюся щель стала видна часть помещения. Посреди кабинета, нервно пересмеиваясь, стояли Алька Поплагуев и Осип Граневич. В узеньких лодочках, свежих, пошитых к выпускному вечеру «тройках». Глаза Клыша невольно расширились: Гранечка, ещё накануне волосатый, будто отливающий медью смородиновый куст, стоял, опустив бритую, сияющую постыдной наготой шишковатую голову.
Перед ними, как Тревиль перед нашкодившими мушкетерами, вышагивал горбоносый морщинистый мужчина – директор школы Анатолий Арнольдович Эйзенман.
Гневный взгляд его маленьких, вдавленных глаз прожигал оцепеневшую парочку.
– Подонки! – с аппетитом чеканил он. – Едва за порог школы шагнули и – тут же пьяные в кутузку угодили.
– Да не были мы пьяными, – лениво возразил Алька. – Разве что чуть-чуть нетрезвыми.
Эйзенман вперился взглядом в Оську.
– Объяснись, Граневич, чем тебе советские милиционеры не угодили, что ты на них с кулаками накинулся? А может, – он интимно пригнулся, – страна наша не нравится? Так ты прямо скажи.
– Причем здесь? Страна как страна, – буркнул Гранечка. И – нарвался.
– Как это – «страна как страна»? Ты о ком это? – Эйзенман, вступивший в партию в войну, в окружении, задохнулся возмущением. – О собственной Родине?! Которая тебе, охламону, всё дала. Накормила, образовала бесплатно, в комсомол впустила.
Осип Граневич натужно задышал. Пухленький, некрепкий здоровьем, он быстро «уставал» от накачек. В отличие от Поплагуева, который уже при начале разноса привычно впал в коматозное состояние и отругивался лениво, на автопилоте, Гранечка вникал в то, что говорил директор, и, услышав про комсомол, запунцовел, будто арбуз, в который впрыснули нитратов. У него вообще был удивительный пигмент. Как-то в валютном баре втёршийся в их компанию пьяный чех обнаружил, что у него пропал бумажник. И тут Оська так роскошно покраснел, что все поглядели на него с осуждением. По счастью, бумажник нашёлся у владельца в запасном кармашке.
– Я, между прочим, в ваш комсомол не просился. Сами для галочки записали, – сдерзил Оська.
Круто вертанувшись, Анатолий Арнольдович подскочил к низкорослому Граневичу и неуютно, глаза в глаза, навис над ним.
– В хрюсло хошь? – задушевно поинтересовался он.
Неуверенно хмыкнув, Гранечка отодвинулся. Директор и впрямь был горяч на руку.
На помощь пришел Алька.
– Вы б, Анатолий Арнольдович, выражались как-нибудь попиететней, в пределах нормативной лексики.
– Норматива захотелось?! – Эйзенман отчего-то обрадовался. – Так вы у меня его сейчас полной ложкой схлопочете. Я с вами, обормотами, как филолог с филологами поговорю. А ну, Поплагуев, прихлопни дверь, чтоб эта стервочка не подслушивала.
В наступившей ошалелой тишине отчетливо послышалось дробное цоканье: стервочка – Любочка Павалий – торопилась вернуться на место.
Через десяток минут оба, взмокшие, выдавились в предбанник. Заторможенно кивнули Клышу.
Поплагуев помотал головой.
– М-да! Умеет донести мысль заслуженный учитель республики.
– Кандидата педагогических наук кому попало не дадут, – согласился Граневич.
Данька огладил шишковатую, бугристую Оськину голову:
– Кто надоумил?
– Светка, кто ж ещё! – фыркнула сообразительная Любочка.
Гранечка, стыдясь, кивнул.
– Пообещала, если обреюсь, – даст.
Гранечка с детства был беззаветно влюблен в старшую из сестер Литвиновых – Светку. В присутствии бойкой, веснушчатой одноклассницы, с рыжей копёнкой на голове, у Оськи пересыхало во рту. Приливала кровь.
Увы, восемнадцатилетняя Светка, хоть и слыла оторвой, квелым соседом по подъезду, рыжим подстать себе, не интересовалась. Правда, от приглашений на посиделки за чужой счёт не отказывалась. Но и завалиться с ним в постель не торопилась, предпочитая безнаказанно интриговать и туманно намекать на возможность близости.
– Удивляешь ты меня, Оська, – посочувствовала Любочка. – Какой раз Светка тебя динамит. А ты всё попадаешься.
– Но ведь так хочется, – простодушно признался Гранечка.
– Рыжьё к рыжью тянется! – в проёме кабинета стоял директор школы. Неожиданно благодушный, будто не он только что истово распекал юных нарушителей. – Кстати, Граневич, насчет исполнения желаний. Я показал твою тетрадку с задачками по физике дружку своему – проректору Бауманки. Вчера звонил. Считает, что в тебе искра божия. В общем, вот адрес. Отправляйся в Москву подавать документы. Как говорится, добрый фут под килем.
Смущенного, раскрасневшегося Граню принялись охлопывать.
– А дружок этот ваш знает, что Оська еврей? – встрял Клыш.
Оживление схлынуло.
– А причем здесь это?! – голос Эйзенмана сделался пронзительно тонким. – Вот скажи, – при чём?! Антисемитизм в СССР изведён на корню! – отчеканил он.
– Может, в СССР и изведён, – негодующий директорский пыл Клыша несколько смутил, но не сбил. – Может, и в десятой школе вы его выжгли. А в Бауманке-то – все говорят – евреев даже с абсолютным баллом прокатывают. Вам ли не знать?
Эйзенман нахмурился.
– Знаю, конечно! – через силу признался он. – И он, проректор то есть, знает. И, прежде чем приглашать, вопрос согласовал… Ты в самом деле очень талантлив, Ося. Но талант нуждается в шлифовке. Остановка в начале пути губительна. А в Бауманке тебе будет за кем тянуться. Да и от дружков-елдоносцев подальше. Помни: главное, надо больше трудиться.
– Так он и так вовсю трудится. Над Светкой! – прыснул Алька.
– Вот совершенная во всех отношениях дылда! – Эйзенман нахмурился, пряча улыбку. – Просто-таки разносторонне недоразвитая личность. Твоего-то, Поплагуев, таланта до сих пор только и хватает, чтоб Наташку под партой тискать да на трубе греметь. А у Граневича искра… В общем, двигай, Осип, в Москву, и поживее.
– Никуда я не поеду, – буркнул Гранечка. – Как я маму на этого долбака оставлю?
Эйзенман заново присмотрелся к свежему кровоподтёку на Оськиной щеке. Изменился в лице.
– Опять?! Думал, это тебе в драке… Он же мне клялся, что больше пальцем не дотронется! Ах, Ося, Ося!
Несмотря на исполнившиеся семнадцать лет, отец по-прежнему поколачивал Осипа. Сначала, как правило, доставалось жене. Гранечка, трепетно любивший мать, при каждом таком случае впадал в неистовство; как в детстве, бесстрашно набрасывался на здоровенного отца. Но защитить ни себя, ни мать не мог.
Как-то затейник Алька подбил его подзаработать – сдать кровь. Оська сдал двести грамм и упал в обморок. Ему быстренько влили двести назад, потом еще двести и – вышибли, предложив больше не появляться. Узнав о таком приработке, Семён Абрамович долго, заливисто хохотал.