bannerbannerbanner
Вышла из круга

Семен Соломонович Юшкевич
Вышла из круга

Полная версия

– Лучшее впереди, – говорил он себе, – и Бог – во всем, в каждой мелочи, и в том, что случилось со мной, и в том, что я лечу больных, что я необыкновенно счастлив, и в ней, и в этой золотистой пыли, которая как будто крркится без цели и смысла. Везде и на всем лежит Его радость, Его нежность, Его любовь… потому что я полюбил.

В таком настроении Савицкий прожил два месяца, пока Елена не дала обещания придти к нему. Тогда в нем снова вспыхнуло то старое, которого он начал стыдиться, когда почувствовал настоящую любовь.

Ждать он ее начал с утра, даже с ночи… Дорассвета он бродил по комнатам, держа руки на затылке, не находя себе ни места, ни покоя, ложился, гасил электричество, много курил, опять вставал и все думал без конца, до одурения, о ней и о том, что она придет.

Все утро он простоял у окна. Был уже конец февраля… Туман висел перед глазами мутно-серой пеленой, и из комнаты не видно было, что делается на улице… Но хорошо было стоять так, ничего не видя, и думать о том, что жена и дочь уехали в Крым… Что Елена, может быть, в эту минуту в волнении бродит по комнате, и сердце у нее сжимается так же, как у него… Что идет весна, чувствуется она уже везде: на улице, в каждой складке ветра, в самом тумане, в смеющемся солнце, в голубых, между облаков, пятнах неба, в щебетании птиц…

Потом он сидел перед зеркалом и выщипывал из усов бросавшиеся в глаза седые волоски.

«Скоро и это перестанет помогать, – думал он. – Усы сделаются полубелыми, получерными, лицо изменится, станет неузнаваемым, и будет стыдно встречаться со знакомыми… Может быть, из отвращения в конце концов сбреет усы и сделается похожим на актера, на лакея, на ксендза. Как все это грустно… и ненужно».

Время идет медленно. Возможно, что даже не идет, потому что часы давно показывали два, и теперь они тоже два показывают.

«А может быть, Елена мучится от этих двух часов, как и я, и тоже не знает, что с собой делать, – подумал он… – Как мне ее жаль».

– Зачем же, – сказал он громко, – и для чего я ее соблазнил? Я ведь все знаю, все испытал и ничего нового не узнаю от того, что будет между нами… Зачем же я это делаю? Я овладею ею, невольно развращу, – зачем же я это делаю? Разве не лучше, когда она далека от меня и чиста?.. И все-таки хочется, до смерти хочется обнять ее, прижаться к ней, овладеть! Пусть это гадость, а я хочу сделать гадость и ни за что не откажусь от Елены… Как странно! Гадость, и все-таки нужно, нужно, нужно!

В четыре часа он сидел у камина, желтый, с мешками под глазами и думал: «Разве она может любить меня? Я не юноша, во мне нет ничего блестящего, ни обаятельного, почему же я думаю, что она полюбила меня? Разве она сказала мне: „я люблю вас“? Даже на мою просьбу прийти она не ответила, а лишь кивнула головой. Почему же я думаю, что она меня любит? Для чего обманываю себя, и зачем этот обман? И как мне жаль эту необыкновенную, умную, изящную женщину…»

И снова, точно в тумане, в голове неслось, пело, звенело: «Хочу ее! Хочу, чтобы она сидела у меня на коленях и краснела. Хочу гладить ее плечи, прижиматься к ней и смотреть ей в глаза, немного испуганные, немного удивленные, и целовать. Хочу этого, хочу!..»

Вечер наступил как-то неожиданно, и казалось, что не было длинного мучительного дня. Савицкий зажег электричество, снял сюртук, который оставался на нем с обеда, – обедал он в ресторане, – надел тужурку и сел в кресло у камина. Хотя он дал себе слово не пить сегодня, однако за обедом не удержался, выпил водки и вина и теперь испытывал сильную жажду. Сидя в кресле, он начал обсуждать чего бы ему выпить, и, как это бывает, чем больше старался не думать о вине, тем сильнее тянуло его непременно выпить вина.

Он вошел в столовую, где были приготовлены для него и для Елены два прибора, закуски, конфеты, фрукты, вино, оглядел стул, на котором она будет сидеть, погладил усы и тотчас же налил в бокал вина. Выпив, он почувствовал раскаяние.

«Не вина бы теперь, – подумал он и опять погладил усы, – а чего-нибудь другого, – ну, все равно!.».

За полчаса до назначенного времени он отпустил горничную и остался один на всю квартиру. От волнения нахлынувшей страсти и желания он уже не мог сидеть и стал ходить взад и вперед по длинной передней, гадая, придет она или не придет? Иногда это казалось чрезвычайно простым. Поднялась по лестнице, позвонила… Иногда же думалось, что это никогда не может случиться. Никак нельзя было себе представить, что Елена, та самая Елена Галич, вдруг появится в квартире Савицкого.

Он сосчитал, сколько шагов передняя имела в длину, и удивился, что было их так мало: двенадцать… Но двенадцать делилось на четыре, то есть, на «я вас безумно люблю», и, следовательно, думал он, она придет. Теплая волна прилила к сердцу, дрожали ноги.

За несколько минут до условленного часа он приоткрыл входную дверь и уже не отходил от нее, прислушивался к каждому шороху на лестнице и волновался, как гимназист.

«Вот этого самого я когда-то желал, – сказал он, стоя перед дверью с опущенной головой. – Я еще полгода тому назад представлял себе, как буду стоять у этой двери, волноваться, и вот так оно и случилось…»

Елена тихо открыла дверь и столкнулась с Савицким на пороге. Савицкий оторопел, как пойманный в чем-то дурном, кровь медленно прилила к его щекам… Не соображая, он вымолвил:

– Я думал, что вы уже не придете.

Елена кивнула головой… Лицо ее, бледное, без кровинки, суровое, почти монашеское, выражало покорность. Точно она пришла сюда не любви ради, а принести последнюю жертву, может быть, поставить последний вопрос… Она стояла неподвижно, опустив голову. Поразил ее запах вина в передней и то, что Савицкий был в тужурке, а не в сюртуке. Она его едва узнала, так не был он похож на знакомый образ, и показался он ей маленьким и несимпатичным.

«Четыре», – вспомнила она.

Савицкий опять повторил:

– А я думал, что вы не придете, – и прибавил к этим словам: – О, какая вы благородная! – но тотчас замолчал, почувствовав, что каждое слово, сказанное здесь, в передней, покажется пошлостью.

Точно они были на людях, он почтительно поцеловал у нее руку и быстро оглядел всю, та ли она, которая так ему нравилась, не изменилось ли чего в ней? И как только оказалось, что это она, та самая необыкновенная женщина, как только радость обожгла его сознание, что она сейчас будет принадлежать ему, – все, что он хотел рассказать ей о своих мучениях и беспокойстве, было им забыто. Ни разговаривать не хотелось, ни вести ее в столовую, как предполагал раньше, а сейчас, немедленно, не откладывая, испытать то, чего он добивался целый год… Потом он будет разговаривать, поведет ее в столовую, после будет все, все, – но сейчас надо, непременно надо повести ее в свою комнату, заманить туда как-нибудь и назвать своей. Только это, только это…

«Я обниму ее, – подумал он, густо краснея, – и если она ничего не скажет, значит мне все можно».

Он идет с ней очень медленно, обняв ее одной рукой за талию, и с волнением говорит:

– Я люблю вас! Ах, нет, эти слова я много раз повторял в своей жизни… Вот я говорю другим тоном, – и он изменил свой голос, – «я томительно люблю вас», это то, что я чувствую. Я люблю вас за то, что вы заставили меня полюбить себя… Ведь я никогда еще никого не любил, как ни странно покажется вам мое признание… Я бесконечно благодарен вам. В этом – моя любовь к вам и моя нежность… Обнимая вас, я испытываю необыкновенное, незнакомое счастье.

Какая-то дверь раскрывается перед ней… Может быть, пропасть?

Она наивно и несмело делает шаг назад и тотчас покорно входит, потому что он поцеловал ее, потому что он просто, как свою, обнял ее…

…Она лежит на кровати и кажется Савицкому большой птицей… Розовые руки ее, открытые до плеч, точно розовые крылья. И оба думают и чувствуют разное.

Она слышит торжественные, спокойные звуки моцартовой фантазии: трам-там-там, я сделала непоправимое, я сделала непоправимое, непоправимое… И опять то же, но уже очень глубоко: трам-там, непоправимое.

Он стоит и думает с удивлением: «Так вот какая она. Сейчас я стану на колени… Но как же так? Я бы снял тужурку, но мне ее стыдно… Я потушу электричество… О, какая радость ждет меня сейчас!»

…Снова горит электричество. Елена лежит на кровати, устремив взгляд в одну точку, и беззвучно плачет. Савицкий, с опущенной головой, взволнованный, ходит по комнате…

Изредка он останавливается, взглянет на нее… и ему жаль ее сердца, и чувствует, что она стала ему еще милее и дороже.

И опять он ходит от дверей к окну и обратно и думает о том, как все вышло гадко, нехорошо, точно с девушкой. Вместо восторгов, забытья, упоения, было мучительно и грустно. Все время она молча плакала, и, уже принадлежа ему, была такая же далекая, незнакомая, необыкновенная, как всегда. Зачем же это нужно было?

Он подошел к ней, взял ее руку, – ее розовое крыло, – почтительно, нежно поцеловал и сказал:

– Простите меня.

И тотчас Елена засуетилась, застыдилась, покраснела и едва слышно шепнула:

– Оставьте меня одну.

…И вот она одета, опять в передней, – протянула руку Савицкому. Если бы он был ее мужем, она бы ему сказала:

– Скорей, скорей отсюда!.. Всего один час провела я здесь, а мне кажется, что я перешагнула вечность… Миллионы верст отделяют меня от прошлого.

Но этого нельзя сказать, и она говорить ему, слабо, виновато улыбаясь:

– Я… причинила вам беспокойство… Простите меня.

– Я провожу вас, – предложил Савицкий, но что-то уже мешает ему сказать ей:

– Вы стали мне бесконечно дороги… Если бы вы знали, как мне сейчас стыдно…

– Нет, я пойду одна… Поцелуйте меня еще раз…

Ее уже нет в комнате… Савицкий все стоит у двери и, не слыша своего голоса, говорит, повторяет:

– Прощай, милая, необыкновенная, странная женщина, прощай!..

В столовой темно… Заснули два стула, на которых должны были сидеть она и он… Молчание бесшумно бродит вокруг стола. Темно… Непроизнесенные слова любви остановились у дверей и не заглянут туда. Темно… Сонно и грустно. И так будет до утра… молчаливо и мертво.

 
* * *

«Тихая, теплая ночь, ушли туманы, и небо нежное. Мир полон загадок, полон чудес, – не понять его никому».

Елена стоит у окна гостиной и думает: «Тихая, светлая ночь, ушли туманы, и небо нежное..».

Так же спокойно, как она пошла к Савицкому, подчинившись неизбежному и нужному, так же спокойно пошла она к смерти и, как там, беззвучно заплакала, увидев ее.

«Я увидела свет, – сказала она себе, – и разбилась об этот свет, и я рада, – рада, потому что мне не нужно мое благополучие, потому что я не хочу ходить во тьме. Я поняла что-то, чего никто понять не хочет, и перестала нуждаться в любви, в людях, и оттого я так безмерно счастлива. Почему же я плачу?»

Точно так же, как она скрыла от Ивана, что идет к Савицкому, так же скрыла она от него, что собирается умереть, и смерть не мучилась с ней, как не мучился с ней Савицкий.

Переступив во тьме порог гостиной, она вдруг поняла, что умерла давно уже, с той минуты, как отвернулась от людей, вышла из круга…

…Вот шла она, беззаботно играя, шаля, и вдруг потеряла самое ценное, без чего человек не может жить – правду… Как это случилось? Шла, играла и незаметно уронила. То, что потом было с ней – и ее старание отдаться детям, и мысль о том, что ей все можно, и Глинский, и мечты о больших преступлениях, жизнь козявкою у моря, чувства к Савицкому, жертва своей любовью к Ивану, – все она делала только для того, чтобы закрыться от бездны, вернуть себе прежнюю правду.

«Да, так, – думала она, – да, так!»

…Вся в огне радости и томлении, и тоске, стоит Елена у окна. «Мир полон загадок…» – и как жаль, бесконечно жаль Ивана. Вот тут, в этой комнате, она будет лежать, а он будет плакать и спрашивать: «Зачем ты это сделала, Елена, – я не понимаю?» И дети, испуганные, с красными от слез глазами, войдут и припадут к ней…

«Если бы она была послушной и ходила во тьме осторожно, как учили пророки и учителя жизни, она бы не оступилась. А она не послушалась, на минуту вышла из круга, и – погибла..».

И она заплакала оттого, что дети спят и никогда не узнают о ее страданиях, что нельзя пойти еще раз поцеловать их, постоять перед ними на коленях, пробраться к Ивану и прикоснуться губами к его руке. И еще о том она плакала, что так дурно сложилась ее жизнь…

И хочется ей вырваться из чьих-то рук, побежать в детскую, в спальню, сказать что-то нужное, важное, выплакать самые горькие слезы свои, – но… «Она» уже пришла, стоит в углу, торопит и как бы говорит;

– Иди, иди!

Малиновый длинный шнурок, раньше служивший жизни, змеится в руках… и… всепримиряющая смерть!..

Рейтинг@Mail.ru