Он ходил по комнате, слушал и, ошеломленный, думал: «Как чуден Моцарт для влюбленной души… Вот я уже не один, мы оба – одно, и не боюсь я ни разрушения, ни смерти. И так хорошо мне, что готов позвать смерть и в этом чувстве умереть!»
– День окончен, – сказала Елена, все играя и повернув к нему голову. – Еще один день… Надо, чтобы случилось неожиданное со мной, надо, чтобы оно потрясло меня…
– Зачем? – удивился Иван.
– Надо, – повторила она.
Она счастлива и оттого безмерно томится, оттого неспокойна и, может быть, несчастна… Куда-то рвется ее душа… Она вся еще в десяти заповедях и потому ее счастье – маленькое, неполное.
– А может быть, Иван, – произнесла она, – мое счастье – только прозябание, тогда оно мне не нужно. Пусть сменит его несчастье…
– Десять заповедей, Иван, – сказала она опять, все играя, – убили человека, сделали его жизнь тесной, мелкой, серой, превратили человечество в кучу муравьев. Может быть, Иван, вся человеческая история с самого начала пошла ложным путем, криво… Может быть, первые философы, основатели религий, виновны в нашей жизни, потому что, вместо ликований, вместо великих мечтаний, великих борений и дел, человечество, восприняв их учение, заковалось в своем эгоизме и осталось с одними идеалами всяческой сытости.
– Это не я говорю, – произнесла она, – это говорит Моцарт… Послушай, как он стыдит людей, стыдит меня, тебя, как плачет по великому…
– Я не понимаю, что тебя взволновало, – испуганно произнес Иван, взглянув Елене в глаза… – Ты всегда молчишь, и, может быть, я тебя и не знаю по-настоящему. Расскажи мне, что в твоей душе? Я ко всему глух, кроме тебя. Я никого и ничего не люблю, никем не интересуюсь, кроме тебя. В жизни я, как хорошая машина, работаю исправно, но и равнодушен я ко всему, как машина. Для меня весь мир, это – я и ты, – и никого в нем, кроме нас, не существует. Скажи мне, что в твоей душе?
– Не знаю.
Моцарт молчит… Они гуляют по комнате, обнявшись… Елена все еще как будто бы к чему-то прислушивается, необыкновенно взволнованная. Иван целует ее, ловит ее руки, целует, опять целует и говорит:
– Люблю тебя, люблю тебя.
Елена таинственно улыбается. Зрачки ее расширены…
Установилась весна, теплые солнечные дни, и каждому думалось, что за городом должно быть прекрасно… Из окон видно было, как с утра город погружался в солнечное золото и горел до самого заката. Над скромными зелеными куполами церквей целые дни летали голуби… По улицам ходили, толкались люди, по-весеннему одетые, передвигались коричневые тени, и Елене казалось, что если сесть в дрожки, то можно ехать, ехать без конца, до самой смерти.
Часов в пять, – уже солнце клонилось к закату, – неожиданно явился Глинский… В тот четверг он не приехал, как обещал, и когда горничная назвала Елене его имя, она вдруг подумала: «А ведь я все время его ждала», и покраснела от своей мысли.
Он вошел, свежий, в светло-сером, высокий, стройный, жизнерадостный, пахнувший воздухом и солнцем, как будто из другого мира. Руку он поцеловал ей выше кисти, и, не садясь, тотчас же, торопливо, чуждым этой квартире голосом, сказал:
– Я за вами, Елена Сергеевна. Поедем за город, первые ласточки появились.
О ласточках он сказал так, будто все дело было в том, чтобы поехать их смотреть, – и еще стал длинно объяснять, почему он не пришел в обещанный день.
– Что же мы будем за городом делать? – не дослушав его объяснений, спросила Елена.
– Как что, – странный вопрос! Буделл кататься, дышать воздухом…
– И я вдруг поеду? – будто с недоумением спросила Елена и вопросительно посмотрела на себя в зеркало.
– В этом-то и вся прелесть, Елена Сергеевна, именно вдруг… Здесь дети, муж, будни, кухарка, а вы шаловливо, назло, взяли да исчезли… Послушайте же, ласточки прилетели!
– Да… ласточки, это приятно, но если бы вы были женаты, то так не говорили бы, – возразила Елена.
– Елена Сергеевна, я никогда не женюсь, – солгал он. – Попробуйте оженить облачко. В жизни так много приятного, а мне и этот цветок хочется сорвать, и тот… Я, Елена Сергеевна, по правде говоря, и не понимаю, как могут мужчина и женщина сойтись серьезно навсегда.
– Вы странный человек, – отозвалась она, – и рассуждаете как ребенок.
– Нисколько… Подумайте, что выходит из прекрасной женщины после брака? Женщина-жена – женщина без тайны, то есть смерть самого ценного, что нам дорого в человеке…
– Почему же вы остановились? Говорите до конца…
– Послушайте, Елена Сергеевна, – сказал он каким-то другим голосом, заметив, что она побледнела и, как ему показалось, обиделась. – Ведь все, что я сказал, не относится к вам. Вы, может быть, единственная, которая не подходит под общее правило. – Эти слова он говорил всем женщинам и потому произносил их хорошо, с чувством, и в голосе его появилась убедительность… – Только на вас замужество не оказало никакого влияния. Вы свежи, как девушка, чисты, и не обидно будет, если я прибавлю, что непорочны. Вы точно ласточка. Как это случилось, – он с недоумением поднял высоко свои густейшие черные брови, – не постигаю, но чувствую, что вы полны тайны, девичьего обаяния, и я… я кружусь подле вас, как зачарованный.
Она слушала, не глядя на него. Руки у нее чуть дрожали, и когда он кончил, ей вдруг пришла мысль, что если бы Глинский снял манжеты, воротничок, галстук и светло-серый сюртучок с розой в петлице, то перед ней очутился бы высокий, с тонкой, длинной шеей и странными бровями незнакомый мужчина. – Она, наверно, от страха закричала бы. Но вот он одет… и ничего! Говорит Бог знает что, а она спокойно выслушивает… Как это странно!
И, подумав об этом, она про себя рассмеялась тому, что Глинский приезжает к ней, ухаживает, может быть, чего-то ждет от нее, между тем как в действительности она его презирает…
«Какой он не чуткий, – сказала она себе и улыбнулась, – и все-таки я поеду с ним, потому что мне это интересно, чего-то нужно, и я сама не знаю чего».
– Как понять вашу улыбку? – спрашивал Глинский, сделав наивные, как он полагал, нравящиеся женщинам, глаза.
– Угадайте…
– Едем же, едем, – скользя по гостиной, весело и громко сказал Глинский, с радостью почувствовав вдруг, что этой улыбкой она сказала ему все: что согласна с его взглядами на семейную жизнь, рада его приезду, будет сидеть тихо и покорно, когда он за городом обнимет ее, и что даст целовать свои свежие, розовые губы и пахучие руки.
– Я пойду одеваться, Константин Сергеевич, – сказала Елена. – Ждите меня терпеливо. Тут книги, только не курите много, – муж не курит, и ему будет неприятен запах табака. Вас это не стеснит?
– О, нисколько, – ответил он, идя за ней. Она скрылась в соседней комнате, плотно притворив дверь за собой, а он сел в кресло и тотчас же, как бы назло закурил.
Елена, очутившись в спальне, лихорадочно быстро начала одеваться… Перебирая платья, она вынула то, которое больше всего шло к ней, и удивилась.
«Какая я странная, – подумала она, – и сама я себя не понимаю… Ведь мне нисколько не интересно понравиться ему, а я все-таки выбрала платье, которое лучше всего идет мне. Состороны можно было бы подумать, что мне именно этого хочется. Какая неправда! Почему же я это делаю и почему мне не стыдно того, что делаю?»
На ее звонок пришла горничная крадущимися, неслышными шагами, очень довольная, что барыня уезжает с чужим барином, и стала застегивать платье на ее спине, улыбаясь своим мыслям. Елена же приоткрыла чуть-чуть дверь в гостиную и сказала громко:
– Вам еще не надоело ждать, Константин Сергеевич?
– Нет, нисколько, – ответил он, вставая; голос его издали показался ей незнакомым, некрасивым. – Забудьте о том, что я жду вас.
– Давайте разговаривать, – смеясь произнесла она… – через дверь.
– Давайте, – весело ответил он, делая усилие разглядеть ее в черную скважинку.
– Вы верите в Бога?
– Вот что вам интересно?.. В Бога? – переспросил он. – Пожалуй, верю, – подумав, сказал он.
– И живете по заповедям?
– Кажется, что так, – рассмеялся он… – Впрочем, не все исполняю свято.
«Как он далек от моей души», – вдруг в порыве тоски подумала она и, помимо своей воли, сказала откровенно:
– А я не верю ни в Бога, ни в заповеди.
– Серьезно?
– Серьезно…
«Зачем она об этом? – спросил себя Глинский. – Ах, понял… вероятно, намек, – какой же я недогадливый».
– Если правду сказать, – с поспешностью выговорил он, – то я тоже ни во что не верю… абсолютно.
– Все же я думаю, – как бы дразня его, сказала Елена, – что вы хотя и не верите ни во что, однако дурного не сделаете.
«Кажется, ей нужен мой ответ, что я способен сделать дурное», – подумал Глинский и сейчас же проговорил с жаром:
– Нет, сделаю, Елена Сергеевна… Что захочу, то и сделаю.
– Например, влюбите в себя женщину, – но этого уже никто и дурным не считает.
– Нет, я способен на все, Елена Сергеевна, уверяю вас.
– А подделаете ли чужую подпись на векселе?
Он опешил… Вся его развязность, любовное настроение вмиг исчезло.
«Не понимаю, чего она хочет от меня, – подумал Глинский. – Может быть, денег или просто выпытывает. Зачем это? Ведь я хочу только обнимать ее, целовать, сделать своей любовницей… Какая странная женщина».
И ему сделалось неприятно, что он приехал сюда, что, может быть, всю дорогу надо будет поддерживать такой неинтересный разговор.
– Нет, не сделаю, – брезгливо сказал он, – но потому, что это просто… ну, не эстетично…
– А я бы сделала, – искренно произнесла она. – Я бы все могла сделать. Если только одну минуту подумать, что человечество по существу ничем не отличается от кучки муравьев, то можно все, что угодно, сделать… Нет, это все не то, я думаю иначе, а на словах выходит Бог знает что.
На этом разговор оборвался… Она была уже одета, и когда появилась в гостиной в открытом нежно-розовом платье, стройная, непохожая на других женщин, Глинский моментально забыл неприятный разговор и издал восклицание восторга.
– Как вы хороши, как прелестны! – вырвалось у него. Он искренно был поражен и тронут ее красотой. – Сейчас у меня единственное желание: взять осторожно вашу руку и поцеловать ее почтительно.
Он так и хотел сделать, но она, странно довольная, веселая, не дала ему руки и велела горничной принести шляпу.
На лестнице, как только дверь закрылась за ними и щелкнул замок, Глинский без спроса взял Елену под руку… Она с каким-то жестом стыдливости высвободилась и стала быстро спускаться вниз, держась за перила. Глинский остался позади… Вынув папиросу из серебряного портсигара, со многими надписями и монограммами, он закурил и, весьма довольный этим началом, последовал за ней.
На улице Елена все еще торопилась, шла впереди Глинского и лишь успокоилась, когда уселась в просторную, чистенькую коляску. Он сел рядом с нейи сказал кучеру куда ехать.
Было так хорошо вокруг, что Елена все порывалась сказать:
– Ваничка, посмотри, как красив сегодня закат!
Или:
– Ваня, какой чудесный воздух!
Все казалось ей необычным: догоравший весенний день, темно-желтевший, задумчивые зеленоватые дали, такой же темно-желтый купол неба, чудесный, синеватый воздух, пахнувший именно так, как она себе представляла, влажными полями, – и даже этот чужой, сидевший рядом с ней… И рождалось в душе какое-то необыкновенное ощущение легкости, беспечности, хотелось улыбаться… Казалось, что ей теперь все можно, и, что бы она ни сделала, что бы ни сказала, как бы ни посмотрела, будет непременно красивым, изящным, будет нравиться, как единственное, неповторимое.
Она сидела ровная, стройная, какая-то легкая, отличная от всех женщин, чуть подавшись вперед, и радовалась как ребенок, когда встречные останавливались и глядели ей вслед. Приятно было и то, что она нравилась Глинскому, от которого все же отделяли ее миллионы верст, хотя он и сидел рядом с ней. И когда отвечала встречным знакомым едва заметным кивком головы, – то говорила, неизвестно к кому обращаясь, к Глинскому или вот к тому прохожему:
– Он непременно расскажет жене своей, что видел меня с вами, – и тихо смеялась, не зная чему.
Но Глинский знал, отчего она улыбалась… сам улыбался, и осторожно, чтобы не испугать, округлив руку, обнял ее.
Предлог он тотчас же выдумал: ей будет удобнее сидеть.
– Я уверен, – вкрадчиво сказал он, – что каждый теперь завидует мне, завидует тому, что я сижу рядом с такой прелестной женщиной… Давайте шалить… Поверните ко мне лицо. Пусть каждый думает, что вы моя жена.
Она почувствовала на спине и на боку его тяжелую, точно из свинца, руку, вздрогнула и осторожно сделала движение, чтобы освободиться… Но все было так хорошо вокруг, так гармонировали даже его слова с сложным ощущением радости, которое она испытывала, что невольно послушалась его и чуть-чуть повернула голову… Взглянув ему в глаза, она вдруг с тихим испугом откинулась назад…
Кто-то кланялся ей, и Елена машинально ответила на поклон. Она узнала Елецкого и Болохова и покраснела… Глинский несколько раз помахал в воздухе мягкой шляпой, и так как коляска в этом месте повернула, то смело прижал Елену к себе, с таким чувством, будто она ему уже принадлежала… Ему пришло в голову, что теперь, когда он ее уже обнял, как раз время сказать то, что хотел сказать раньше.
– Я не сомневаюсь, – произнес он с уверенностью, – что если кто-нибудь считает нас с вами мужем и женою, то думает и о том, как страстно я обнимаю вас дома и как целую вашу шею, ваши губы…
«Я, кажется, дурно сделала, что поехала с ним, – подумала Елена с тяжелым чувством, боясь оглянуться на Глинского. – Он говорит пошлости… и меня очень беспокоит его рука, а я не знаю, как сказать ему, чтобы он принял ее».
Ссориться, однако, ей не хотелось… Как решиться уничтожить прекрасное, что сейчас живет у нее в душе?..
– Мне кажется, – мягко ответила она, – такие мысли никому не приходят в голову. В них нет ничего интересного.
– Вы очень мало, Елена Сергеевна, знаете людей, – сказал он, скользя пальцами по ее спине. – Они именно подумают о том, о чем я вам сказал. При виде красивой женщины рядом с мужчиной только такие мысли и приходят в голову. Если бы вы знали мужскую душу, как я, – продолжал он, касаясь пальцами ее спины все откровеннее и настойчивее…
– Мне… неудобно, – с усилием произнесла она, делая, однако, вид, что не чувствует его касаний пальцами, даже не обратила внимания.
– Простите, быть может, я вас обеспокоил, – лицемерно-вежливо и предупредительно сказал Глинский, чуть отодвигаясь от нее…
«Он думает, что я не заметила, – успокоила себя Елена, – краска разлилась по ее лицу оттого, что она заставила себя сделать ему замечание. – Слава Богу!»
– Я хотел сказать, Елена Сергеевна, – настойчиво продолжал Глинский, – что мужчина, увидев красивую женщину, тотчас начинает бесстыдно думать о ней.
– Ну, вот еще, – вспыхнула, она, однако, удивленная не тем, что он сказал ей, – она и от мужа знала, какие бывают мужчины, – а тем, что Глинский осмелился откровенно говорить об этом.
– Да, конечно, – подтвердил он, удивляясь ее наивности, – вы совсем жизни не знаете, – и опять прижал ее крепко к себе, радуясь, что ощущает сквозь мягкую ткань ее тело, такое теплое, круглое, как бы прильнувшее к его руке.
Она опустила голову, не зная, как ей быть, испуганная мыслью, что теперь он, несомненно, уверен в том, что она чувствует его частые неприличные объятия.
Все ухаживавшие за ней, да и он сам до сих пор, не позволяли себе никакой вольности, а тут началось сразу, и как прекратить это, она не знала. Если сказать ему, то своими словами она признает, что он вел себя оскорбительно с ней, что обнимал ее, но она этого не может дать ему понять. Конечно, ее вина: надо было оборвать с самого начала…
«Но разве я в самом деле оскорблена? – пришло ей в голову. – Ведь я стыжусь только потому, что он считает это оскорбительным для женщины… В действительности же, в том, что он делает и говорит, нет ничего страшного, и оно гораздо ужаснее, когда думаешь об этом».
Они были уже за городом. Коляска катилась посредине длинной, как будто бесконечной аллеи. Сразу стих шум, и наступила приятная зеленая тишина.
Отчетливо звучали удары копыт о мягкую, теплую, уже пыльную землю… Щегольской извозчик изредка причмокивал губами. Деревья белели нежно вдали своими стволами и, казалось, без оглядки убегали от кого-то…
С левой стороны вырисовывались лиловые оконца крошечных домов, и думалось о том, что в этих домах, когда стемнеет, вероятно, будет грустно.
– Через несколько минут, – сказал Глинский, – мы подъедем к загородному ресторанчику. Если вы устали, мы можем сойти и добраться туда пешком. Это недалеко.
Она обрадовалась его предложению. Сейчас он примет руку с ее спины, и опять станет хорошо, необыкновенно легко, как раньше.
Когда они сошли и извозчик уехал вперед, Глинский тотчас же без спроса взял ее плотно под руку, высоко у плеча, и, мешая ходить, начал, будто шутя, рассказывать небылицы, но голос его дрожал от волнения…
Если бы можно было, если бы Елена не была так пуглива, если бы он совершенно не боялся ее, то, конечно, повел бы ее не к ресторанчику, уже видневшемуся, а в сторону, к деревьям, стволы которых только что от заката порозовели на глазах.
Он совсем не разбирался в ее чувствах, и его мало интересовало, что она думает о нем… Ему казалось, что он безошибочно знает ее мысли и во всем одобрен, чтобы он ни сделал. Раз она поехала с ним, то, конечно, знала с какой целью – не девочка же, – подумал он о ней, – знала, что и он ради этой цели поехал и, значит, примет все, что случится, как хорошее и приятное. Разве он в чем-нибудь переступил границы приличного, дозволенного? Ведь всякое иное отношение к ней непременно показалось бы ей дурным, недостойным мужчины, и она, наверное, почувствовала бы себя оскорбленной… Она бы заподозрила самое ужасное, что пугает и отвращает женщину от мужчины, и потому всеми своими словами и поступками он исполнял только то, чего от него ждали… О чем бы они разговаривали, если бы их не связывало это тайное? Неужели о знакомых или опять о Боге? Каким неуместным, глупым и мучительным показался бы такой разговор здесь, за городом, и как быстро летят минуты в этом хождении вокруг самого главного.
Его уверенность покоилась на этих простых, ясных мыслях, которые даже не рождались в голове, а были как бы присущи ему. Он здоров, силен, смел и все остальное должно уже идти само собой, инстинктивно, рождая ряд милых, приятных душевных переживаний и вызывая прелестный сказочный обман, что во всем мире их только двое: он и она… И он шел, что-то шептал, держа плотно ее руку высоко у плеча…
В ресторанчике они сидели долго. Глинский выпил чашку крепкого кофе, Елена попросила чаю. Говорил он много и все о том же и снова о том же, а она лишь изредка кивала головой, пыталась улыбнуться…
Несколько посетителей, сидевших за столиками, сначала беспокоили их своими любопытными, вопрошающими взглядами… Елена не знала, куда глаза девать, чувствовала себя неловко, но когда решила мысленно, что расскажет мужу о прогулке, то постепенно успокоилась. Заторопилась же она, как только увидела в окно, что потемнело.
На улице Глинский опять без спроса взял ее под руку, но так как было темно и никто этого не видел, Елена ничем не выдала своего недовольства.
«Он очень назойлив, – думала она, – и я больше с ним не поеду гулять, никогда не останусь с глазу на глаз», однако вздрогнула, когда Глинский перехватил ее талию рукой… Она остановилась, посмотрела с тихим упреком ему в глаза и быстро пошла к извозчику, терпеливо ожидавшему их прихода.
– Это наш? – отрывисто спросила Елена; в голосе ее слышалось волнение.
– Да, наш, – ответил Глинский, почувствовав, что ее волнение передалось ему.
– Поедем скорее, мне пора, – с беспокойством выговорила она. – Вероятно, муж волнуется.
«Я сказала: муж, – подумала Елена, – а в сущности чувствую так, как будто у меня нет мужа. И это оттого, что Глинский обращается со мной, как с вещью».
Оба сели. Она отодвинулась сколько могла, чтобы не ощущать рядом со своими его твердых колен, и когда он, как она боялась и ожидала, все-таки придвинул их, ей сделалось гадко.
– Пошел медленно! – сказал Глинский извозчику.
Голос его показался ей незнакомым, неприятным, точь-в-точь как днем.
– Нет, не медленно, а поскорее, мне, в самом деле, поздно, – стараясь думать, что не просит, а приказывает, произнесла Елена.
– Умоляю вас, Елена Сергеевна! В городе мы поедем так скоро, как вам этого захочется, а сейчас, Елена Сергеевна, разрешите ему ехать медленно. Здесь так хорошо… Разве вам не жаль расстаться с этой волнующей тьмой, с этим глубоким звездным небом… Вслушайтесь, какие звуки идут от земли.
Она не ответила и очень осторожно отодвинула свои ноги. Глинский понял это движение как знак и подумал, что теперь Елена ждет от него того, ради чего поехала с ним.
И хорошо было и кстати, что она вспомнила о муже, иначе он бы заключил, что она ему бросается на шею.
«Какая предусмотрительная», – одобрил он ее.
И как только он таким образом объяснил себе ее слова и молчание и понял, зачем она отодвинула ноги, то вдруг заволновался, осмелел, наперед зная, что ему уже ничего не будет.
– Вам не показалось странным то, что я сейчас сказал? – неожиданно спросил он ее.
– Странным? – с удивлением произнесла она, ясно помня, что он ничего не сказал.
– Значит, вы меня не слушали! Я сказал, что если бы мы остались вдвоем, в целом мире одни…
– Как так? – тихо спросила Елена.
– Да уж не знаю, ну, катастрофа какая-нибудь, это ведь не важно. Надо только представить себе, что все умерли, и мы с вами остались одни в мире: вы с своей любовью к мужу, а я влюбленный в вас. Знаете ли, чем бы это кончилось?
– Чем же? – спросила она, невольно испугавшись при мысли о смерти мужа.
– Вы бы очень скоро влюбились в меня. Как оно ни странно, как ни кажется сейчас невозможным, но это непременно случилось бы…
– Вы думаете? – гордо сказала она, досадуя на его уверенность.
– Ну, конечно… Что же бы вам осталось делать? Одна во всем мире… Вы бы даже безумно влюбились в меня и, вместо того чтобы сидеть так как сейчас, мы сидели бы, близко прижавшись друг к другу… Ведь в мире, по моему предположению, никого нет, – докончил Глинский, вдруг взяв ее руку.
Отвернув перчатку, он поднес ее теплую руку к губам и стал быстро целовать надушенные пальцы.
От неожиданности она как-то неловко дернулась и отвернулась обиженная…
То, что она опять ничего не сказала, он понял как благоприятное, как поощрение, будто она сказала:
– Не пугайтесь того, что я отвернулась, целуйте еще, обнимайте меня, делайте, что хотите, ведь мы для этого поехали.
– Больше не буду, – послышался его голос. – Дайте мне только вашу руку, и я минуточку подержу ее и извинюсь перед ней молчаливым пожатием. Дайте же, дайте, умоляю вас.
И он так и сделал, как сказал, хотя она и не хотела. Дала же она руку только для того, чтобы он перестал просить, говорить оскорбительным, молящим голосом и еще ради того, чтобы извозчик не услышал его слов.
Взяв руку и освободив ее от перчатки, которую спрятал в карман – на память, как он сказал, Глинский тихо пожал ее.
Волновала синяя теплая ночь, и звезды, и ветер в листве деревьев, и мягкая ладонь женщины, а запах духов, шедший от нее, туманил, как будто говорил:
«Так пахнет вся она, ее рука доплеч, прижмись к ним и испытаешь наслаждение. Прижмись, только это нужно сейчас делать, пока вы вдвоем и темно вокруг… Она будет молчать, потому что для этого поехала».
– Вы видите, – сказал он, – я благороден, я оставил вашу руку, как обещал, но, клянусь вам, вы мучаете меня, – произнес он, точно имел уже право жаловаться ей на свои страдания.
– Вы говорите очень громко, – отозвалась шепотом Елена. – Лучше переменим разговор, – попросила она, чувствуя, что ей уже нельзя приказывать.
– О чем же нам говорить? – каким-то чужим голосом спросил он. – О чем? – повторил он отчетливо и, неожиданно для себя, вдруг притянул ее к себе и прижался губами к ее щекам.
– Я люблю тебя, – зашептал он, – давно, давно, дорогая моя; люблю твои глаза, твои руки; люблю всю, всю.
Елена так испугалась, что даже не вскрикнула… Лишь инстинктивно она стала сопротивляться, сильно, серьезно. Сначала ее неприятно поразил запах табака, когда он поцеловал ее в губы, и несказанно удивило прикосновение густых жестких волос его коротко подстриженной бороды. Самое же мучительное было – стыд, и то чувство, хуже стыда, что теперь ей нельзя уже притворяться, будто она не понимает, не заметила, не почувствовала, что он делает… Она боролась молча, стараясь не обратить внимания извозчика, и защищалась мысленно такими словами: «Что вы делаете, как не стыдно! Я не хочу ни ваших поцелуев, ни объятий… Поймите, мне этого совсем не нужно. Вы ошиблись! Ваши объятия меня серьезно оскорбляют… Умоляю вас, перестаньте, я не шучу, я сопротивляюсь серьезно, клянусь вам!»
А он все целовал, обнимал. Она бы, вероятно, закричала, если бы не стыд перед извозчиком… В один миг он уже знал всю ее, то, что она так искренно и стыдливо прятала от всех людей, кроме мужа. И мысль об этом так потрясла ее, что минутами она переставала сопротивляться. А он все обнимал и целовал, обнимал, целовал…
В городе, как только они очутились на людной улице, она попросила его сойти. Он стал было извиняться, но сейчас же замолчал, почувствовав, что этого не нужно, и, целуя уверенно и многократно ее руку, которую она уже не отнимала, сказал:
– Вы правы, поезжайте с Богом одна. Я на днях заеду к вам.