bannerbannerbanner
Стихотворения

Саша Чёрный
Стихотворения

Полная версия

Чужое солнце

1
 
Сероглазый мальчик, радостная птица,
Посмотри в окошко на далекий склон:
Полосой сбегает желтая пшеница,
И леса под солнцем – как зеленый сон.
 
 
Мы пойдем с тобою к ласковой вершине
И орловской песней тишину вспугнем.
Там холмы маячат полукругом синим,
Там играют пчелы над горбатым пнем…
 
 
Если я отравлен темным русским ядом,
Ты – веселый мальчик, сероглазый гном…
Свесим с камня ноги, бросим палки рядом,
Будем долго думать, каждый о своем.
 
 
А потом свернем мы в чашу к букам серым,
Сыроежек пестрых соберем в мешок.
Ржавый лист сквозит там, словно мех пантеры,
Белка нас увидит – вскочит на сучок.
 
 
Всё тебе скажу я, всё, что сам я знаю:
О грибах-горкушах, про житье ежей;
Я тебе рябины пышной наломаю…
Ты ее не помнишь у родных межей?
 
 
А когда тумана мглистая одежда
Встанет за горой – мы вниз сбежим свистя.
Зрей и подымайся, русская надежда,
Сероглазый мальчик, ясное дитя!..
 
 
Когда, как бес,
Летишь на санках с гор,
И под отвес
Сбегает снежный бор,
И плещет шарф над сильною рукой, —
Не упрекай за то, что я такой!
 
 
Из детства вновь
Бегут к глазам лучи…
Проснулась кровь,
В душе поют ключи,
Под каблуком взлетает с визгом снег, —
Благословен мальчишеский разбег!
 
 
Но обернись:
Усталый и немой,
Всползаю ввысь,
Закованный зимой…
За легкий миг плачу глухой тоской.
Не упрекай за то, что я такой!
 
<1923>
 
С девчонками Тосей и Инной
В сиреневый утренний час
Мы вырыли в пляже пустынном
Кривой и глубокий баркас.
 
 
Борта из песчаного крема.
На скамьях пестрели кремни.
Из ракушек гордое «Nemo»[205]
Вдоль носа белело в тени.
 
 
Мы влезли в корабль наш пузатый.
Я взял капитанскую власть.
Купальный костюм полосатый
На палке зареял, как снасть.
 
 
Так много чудес есть на свете!
Земля – неизведанный сад…
«На Яву?» Но странные дети
Шепнули, склонясь: «В Петроград».
 
 
Кайма набежавшего вала
Дрожала, как зыбкий опал.
Команда сурово молчала,
И ветер косички трепал…
 
 
По гребням запрыгали баки.
Вдали над пустыней седой
Сияющей шапкой Исаакий[206]
Миражем вставал над водой.
 
 
Горели прибрежные мели,
И кланялся низко камыш:
Мы долго в тревоге смотрели
На пятна синеющих крыш.
 
 
И младшая робко сказала:
«Причалим иль нет, капитан?»
Склонившись над кругом штурвала,
Назад повернул я в туман.
 
1922
Kölpinsee[207]
 
Сквозь зеленые буки желтеют чужие поля.
Черепицей немецкой покрыты высокие кровли.
Рыбаки собирают у берега сети для ловли.
В чаще моря застыл белокрылый хребет корабля.
Если тихо смотреть из травы – ничего не случилось,
Ничего не случилось в далекой несчастной земле…
Отчего же высокое солнце туманом затмилось
И холодные пальцы дрожат на поникшем челе?..
 
 
Лента школьников вышла из рощи к дороге лесной,
Сквозь кусты, словно серны, сквозят загорелые ноги,
Свист и песни, дробясь, откликаются радостно в логе,
Лягушонок уходит в канаву припрыжкой смешной.
Если уши закрыть и не слушать чужие слова
И поверить на миг, что за ельником русские дети, —
Как угрюмо потом, колыхаясь, бормочет трава
И зеленые ветви свисают, как черные плети…
 
 
Мысль, не веря, взлетает над каждым знакомым селом,
И кружит вдоль дорог, и звенит над родными песками…
Чингисхан[208], содрогаясь, закрыл бы ланиты руками!
Словно саван, белеет газета под темным стволом.
Если чащей к обрыву уйти – ничего не случилось…
Море спит, – переливы лучей на сквозном корабле.
Может быть, наше черное горе нам только приснилось?
Даль молчит. Облака в голубеющей мгле…
 
1922
Kölpinsee
 
Грубый грохот северного моря.
Грязным дымом стынут облака.
Черный лес, крутой обрыв узоря,
Окаймил пустынный борт песка.
Скучный плеск, пронизанный шипеньем,
Монотонно точит тишину.
Разбивая пенный вал на звенья,
Насыпь душит мутную волну…
На рыбачьем стареньком сарае
Камышинка жалобно пищит,
И купальня дальняя на сваях
Австралийской хижиной торчит.
Но сквозь муть маяк вдруг брызнул светом,
Словно глаз из-под свинцовых век:
Над отчаяньем, над бездной в мире этом
Бодрствует бессонный человек.
 
1922
Kölpinsee
 
Тех, кто страдает гордо и угрюмо,
Не видим мы на наших площадях:
Задавлены случайною работой,
Таятся по мансардам и молчат…
Не спекулируют, не пишут манифестов,
Не прокурорствуют с партийной высоты,
И из своей больной любви к России
Не делают профессии лихой…
Их мало? Что ж… Но только ими рдеют
Последние огни родной мечты.
Я узнаю их на спектаклях русских
И у витрин с рядами русских книг —
По строгому, холодному обличью,
По сдержанной печали жутких глаз…
В Америке, в Каире иль в Берлине
Они одни и те же: боль и стыд.
Они – Россия. Остальное – плесень:
Валюта, декламация и ложь,
 
 
Развязная, заносчивая наглость,
Удобный символ безразличных – «наплевать»,
Помойка сплетен, купля и продажа,
Построчная истерика тоски
И два десятка эмигрантских анекдотов…
 
<1923>

Русская Помпея

 
Прокуроров было слишком много!
Кто грехов Твоих не осуждал?..
А теперь, когда темна дорога
И гудит-ревет девятый вал,
О Тебе, волнуясь, вспоминаем, —
Это всё, что здесь мы сберегли…
И встает былое светлым раем,
Словно детство в солнечной пыли…
 
<1923>

А. И. Куприну


 
Сеть лиственниц выгнала алые точки.
Белеет в саду флигелек.
Кот томно обходит дорожки и кочки
И нюхает каждый цветок.
Так радостно бросить бумагу и книжки.
Взять весла и хлеба в кульке,
Коснуться холодной и ржавой задвижки
И плавно спуститься к реке…
Качается пристань на бледной Крестовке.
Налево – Елагинский мост.
Вдоль тусклой воды серебрятся подковки,
А небо – как тихий погост.
Черемуха пеной курчавой покрыта,
На ветках мальчишки-жулье.
Веселая прачка склонила корыто,
Поет и полощет белье.
Затекшие руки дорвались до гребли.
Уключины стонут чуть-чуть.
На веслах повисли какие-то стебли,
Мальки за кормою как ртуть…
Под мостиком гулким качается плесень.
Копыта рокочут вверху.
За сваями эхо чиновничьих песен,
А ивы – в цыплячьем пуху…
Краснеют столбы на воде возле дачки,
На ряби – цветная спираль.
Гармонь изнывает в любовной горячке,
И в каждом челне – пастораль.
Вплываю в Неву. Острова – как корона:
Волнисто-кудрявая грань…
Летят рысаки сквозь зеленое лоно.
На барках ленивая брань.
Пестреет нарядами дальняя Стрелка[210].
Вдоль мели – щетиной камыш.
Всё шире вода – голубая тарелка,
Всё глубже весенняя тишь…
Лишь катер порой пропыхтит торопливо,
Горбом залоснится волна,
 
 
Матрос – словно статуя, вымпел – как грива,
Качнешься – и вновь тишина…
О родине каждый из нас вспоминая,
В тоскующем сердце унес
Кто Волгу, кто мирные склоны Валдая,
Кто заросли ялтинских роз…
Под пеплом печали храню я ревниво
Последний счастливый мой день:
Крестовку, широкое лоно разлива
И Стрелки зеленую сень.
 
<1921>
 
Как прохладно в гостиных рядах!
Пахнет нефтью и кожей
И сырою рогожей…
Цепи пыльною грудой темнеют на ржавых пудах,
У железной литой полосы
Зеленеют весы.
Стонут толстые голуби глухо,
Выбирают из щелей овес…
Под откос,
Спотыкаясь, плетется слепая старуха,
А у лавок, под низкими сводами стен,
У икон – янтареют лампадные чашки,
И купцы с бородами до самых колен
Забавляются в шашки.
 
1917
Псков

(Памяти Аркадия Аверченко[211])

 

 
Над Фонтанкой сизо-серой
В старом добром Петербурге
В низких комнатах уютных
Расцветал «Сатирикон».
За окном пестрели барки
С белоствольными дровами,
А напротив Двор Апраксин[212]
Подымал хоромы ввысь.
 
 
В низких комнатах уютных
Было шумно и привольно…
Сумасбродные рисунки
Разлеглись по всем столам.
На окне сидел художник
И калинкинское пиво[213],
Запрокинув кверху гриву,
С упоением сосал.
 
 
На диване два поэта,
Как беспечные кентавры,
Хохотали до упаду
Над какой-то ерундой…
Почтальон стоял у стойки
И посматривал тревожно
На огромные плакаты
С толстым дьяволом внутри[214].
 
 
Тихий крохотный издатель[215]
Деликатного сложенья
Пробегал из кабинета,
Как испуганная мышь.
Кто-то в ванной лаял басом,
Кто-то резвыми ногами
За издателем помчался,
Чтоб аванс с него сорвать…
 
 
А в сторонке в кабинете
Грузный медленный Аркадий,
Наклонясь над грудой писем,
Почту свежую вскрывал:
Сотни диких графоманов
Изо всех уездных щелей
Насылали горы хлама —
Хлама в прозе и в стихах.
 
 
Ну и чушь! В зрачках хохлацких
Искры хитрые дрожали:
В первом ящике почтовом[216]
Вздернет на кол – и аминь!
Четким почерком кудрявым
Плел он вязь, глаза прищурив,
И сифон с водой шипучей,
Чертыхаясь, осушал.
 
 
Ровно в полдень встанет. Баста!
Сатирическая банда,
Гулко топая ногами,
Вдоль Фонтанки шла за ним
К Чернышеву переулку[217]
Там в гостинице «Московской»
Можно вдосталь съесть и выпить,
Можно всласть похохотать.
 
 
Хвост прохожих возле сквера
Оборачивался в страхе,
Дети, бросив свой песочек,
В рот пихали кулачки:
Кто такие? Что за хохот?
Что за странные манеры?
Мексиканские ковбои?
Укротители зверей?..
 
 
А под аркой министерства
Околоточный знакомый,
Добродушно ухмыляясь,
К козырьку взносил ладонь:
«Как, Аркадий Тимофеич,
Драгоценное здоровье?»
– «Ничего, живем – не тужим…
До ста лет решил скрипеть!»
 
 
До ста лет, чудак, не дожил…
Разве мог он знать и чуять,
Что за молодостью дерзкой,
Словно бесы, налетят
Годы красного разгула,
Годы горького скитанья,
Засыпающие пеплом
Все веселые глаза…
 
1925

А. И. Куприну[219]


 
Из мглы всплывает ярко
Далекая весна:
Тишь гатчинского парка
И домик Куприна.
Пасхальная неделя —
Беспечных дней кольцо,
Зеленый пух апреля,
Скрипучее крыльцо…
Нас встретил дом уютом
Веселых голосов
И пушечным салютом
Двух сенбернарских псов.
Хозяин в тюбетейке,
Приземистый как дуб,
Подводит нас к индейке,
Склонивши набок чуб…
Он сам похож на гостя
В своем жилье простом…
Какой-то дядя Костя
Бьет в клавиши перстом…
Поют нескладным хором, —
О, ты, родной козел!
Весенним разговором
Жужжит просторный стол.
На гиацинтах алых
Морозно-хрупкий мат.
В узорчатых бокалах
Оранжевый мускат.
Ковер узором блеклым
Покрыл бугром тахту,
В окне – прильни-ка к стеклам —
Черемуха в цвету!
 
 
Вдруг пыль из подворотни,
Скрип петель в тишине, —
Казак уральской сотни
Въезжает на коне.
Ни на кого не глядя,
У темного ствола
Огромный черный дядя
Слетел пером с седла.
Хозяин дробным шагом
С крыльца, пыхтя, спешит.
Порывистым зигзагом
Взметнулась чернь копыт…
Сухой и горбоносый,
Хорош казачий конь!
Зрачки чуть-чуть раскосы, —
Не подходи! Не тронь!
Чужак погладил темя,
Пощекотал чело
И вдруг, привстав на стремя,
Упруго влип в седло…
Всем телом навалился,
Поводья в горсть собрал, —
Конь буйным чертом взвился,
Да, видно, опоздал!
Не рысь, а сарабанда[220]
А гости из окна
Хвалили дружной бандой
Посадку Куприна…
 
 
Вспотел и конь, и всадник.
Мы сели вновь за стол…
Махинище-урядник
С хозяином вошел.
Копна прически львиной,
И бородище – вал.
Перекрестился чинно,
Хозяйке руку дал…
Средь нас он был как дома,
Спокоен, прост и мил.
Стакан огромный рома
Степенно осушил.
Срок вышел. Дома краше…
Через четыре дня
Он уезжал к папаше
И продавал коня.
«Цена… ужо успеем».
Погладил свой лампас,
А чуб цыганский змеем
Чернел до самых глаз.
Два сенбернарских чада
У шашки встали в ряд:
Как будто к ним из сада
Пришел их старший брат…
Хозяин, глянув зорко,
Поглаживал кадык.
Вдали из-за пригорка
Вдруг пискнул паровик.
Мы пели… Что? Не помню.
Но так рычит утес,
Когда в каменоломню
Сорвется под откос…
 
Март 1926
Париж

Из эмигрантского альбома

 
Кто любит прачку, кто любит маркизу,
У каждого свой дурман, —
А я люблю консьержкину Лизу,
У нас – осенний роман.
 
 
Пусть Лиза в квартале слывет недотрогой, —
Смешна любовь напоказ!
Но всё ж тайком от матери строгой
Она прибегает не раз.
 
 
Свою мандолину снимаю со стенки,
Кручу залихватски ус…
Я отдал ей всё: портрет Короленки
И нитку зеленых бус.
 
 
Тихонько-тихонько, прижавшись друг к другу,
Грызем соленый миндаль.
Нам ветер играет ноябрьскую фугу[221],
Нас греет русская шаль.
 
 
А Лизин кот, прокравшись за нею,
Обходит и нюхает пол.
И вдруг, насмешливо выгнувши шею,
Садится пред нами на стол.
 
 
Каминный кактус к нам тянет колючки,
И чайник ворчит, как шмель…
У Лизы чудесные теплые ручки
И в каждом глазу – газель.
 
 
Для нас уже нет двадцатого века,
И прошлого нам не жаль:
Мы два Робинзона, мы два человека,
Грызущие тихо миндаль.
 
 
Но вот в передней скрипят половицы,
Раскрылась створка дверей…
И Лиза уходит, потупив ресницы,
За матерью строгой своей.
 
 
На старом столе перевернуты книги,
Платочек лежит на полу.
На шляпе валяются липкие фиги.
И стул опрокинут в углу.
 
 
Для ясности, после ее ухода,
Я все-таки должен сказать,
Что Лизе – три с половиною года…
Зачем нам правду скрывать?
 
1927
Париж
 
В погожий день,
Когда читать и думать лень,
Плетешься к Сене, как тюлень,
С мозгами набекрень.
 
 
Куст бузины.
Веревка: фартук и штаны…
Сирень, лиловый сон весны,
Томится у стены.
 
 
А за кустом —
Цирюльник песий под мостом;
На рундучке, вертя хвостом,
Лежит барбос пластом.
 
 
Урчит вода,
В гранитный бык летит слюда.
Буксир орет: «Ку-да? Ку-да?!»
И дым как борода.
 
 
Покой. Уют.
Пустая пристань – мой приют.
Взлетает галстук, словно жгут, —
Весенний ветер лют.
 
 
Пора в поход…
Подходит жаба-пароход,
Смешной распластанный урод.
На нем гурьбой народ.
 
 
И вот – сижу…
Винт роет белую межу.
С безбрежной нежностью гляжу
На каждую баржу.
 
 
Кусты, трава…
Подъемных кранов рукава,
Мосты – заводы – синева
И кабаки… Са-ва[222]!
 
 
А по бокам,
Прильнув к галантным пиджакам,
К цветным сорочкам и носкам,
Воркует стая дам.
 
 
Но я – один.
На то четырнадцать причин:
Усталость, мудрость, возраст, сплин,
Куда ни кинь, всё клин.
 
 
Поют гудки.
Цветут холмы, мосты легки.
Ты слышишь гулкий плеск реки?
Вздыхаешь?.. Пустяки!
 
<1928>
 
За годом год
Коллективный красный кретин
С упорством сознательной прачки
Травил интеллигентов:
«Вредителей» – к стенке,
Спецов – по шапке,
Профессоров – в Соловки[223],
Науку – под ноготь…
Каждый партийный маляр
Клал на кафедру ноги,
Дирижировал университетами,
Директорствовал на заводах…
Как дикий кабан на капитанском мостике,
Топтался на одном месте:
Смыкал ножницы,
Склеивал слюной бешеной собаки
Прорывы и неувязки, —
Плакаты! Плакаты! Лозунги! Фронты!
 
 
Чучело Чемберлена[224]!..
В итоге – пошехонский[225],
Планетарный, бездарный
Шиш…
Партийные Иванушки-Дурачки в кепках
Даже и не подозревали,
Что каждая гайка в каждом станке
Изобретена интеллигентскими мозгами,
Что в каждом штепселе —
Залежи ума и горы знания,
Что поколения зрячих, одно за другим,
В тиши кабинетов,
В лабораториях
Изобретали, числили, мерили,
Чтоб из руды, из огня, из бурой нефти
Сделать человеку покорных слуг…
Иванушки-Дурачки
Сели задом наперед на украденный трактор,
Партийный Стенька Разин свистнул в два пальца, —
Через ухабы, через буераки
Напролом по башкирско-марксистскому компасу:
«Из-за острова… влево… на стрежень[226],
К чертям на рога! Вали!»
И вот, когда ржавый трактор
Свалился кверху колесами в смрадную топь,
Когда в деревнях не стало ни иглы, ни гвоздя,
Когда серп и молот можно было увидеть
Лишь на заборных плакатах,
Когда свои интеллигенты, Святые Дурни,
Сдавленные партийными задачами,
Связанные по рукам и ногам,
Хрипели под досками[227], —
Тогда красные ослы призвали
Спецо-варягов[228]:
«Тройной оклад! Отборное меню!
Барские квартиры за проволочными
заграждениями!
Оазисы сытого буржуазного жития
Средь нищей пустыни!
Стройте! Гоните! Сдавайте мозги напрокат, —
Свои заплевали… Чужие надежней…»
И вот потянулись из разных стран
Высокопробные роботы:
Китай, Гвинея, Советская ль Вотчина, —
Деньги не пахнут, икра не смердит,
Соловецких стонов не слышно…
Завод на завод! Этаж на этаж!
Электрический трест для выделки масла
Из трупных червей!
Небоскребы из торфа! Свинец из трахомы!
Крематории с самоновейшим комфортом
Для политкаторжан!
Самогон из мощей Ильича! Перегоним Америку!..
И снова шиш… Стоэтажный шиш,
Грандиозный, советский, сталинский шиш…
И снова клич:
«Милость беспартийным!
Пощада интеллигентам!
Амнистия мозгам!
Выдать пострадавшим и недомученным премию
(По расчету – за каждый плевок по копейке)», —
ГПУ[229] утирает обиженным слезы,
Сталин прижимает спецов к косматому сердцу,
Варяги укладывают чемоданы,
Горький, проклинавший на прошлой неделе интеллигентов,
Объявляется уклонистом,
Партийные маляры почесываются на командных высотах, —
Гремит Интернационал!
Гремит Интернационал! Красный штандарт скачет!
Пятилетка задом наперед взлезает
На старый, изломанный трактор,
И сказка про красного бычка начинается сначала…
 
<1931>
1. Каменщики
 
Ноги грузные расставивши упрямо,
Каменщики в угловом бистро сидят, —
Локти широко уперлись в мрамор…
Пьют, беседуют и медленно едят.
 
 
На щеках – насечкою известка,
Отдыхают руки и бока.
Трубку темную зажав в ладони жесткой,
Крайний смотрит вдаль, на облака.
 
 
Из-за стойки розовая тетка
С ними шутит, сдвинув вина в масть…
Пес хозяйский подошел к ним кротко,
Положил на столик волчью пасть.
 
 
Дремлют плечи, пальцы – на бокале.
Усмехнулись, чокнулись втроем.
 
 
Никогда мы так не отдыхали,
Никогда мы так не отдохнем…
 
 
Словно житель Марса, наблюдаю
С завистью беззлобной из угла:
Нет пути нам к их простому раю,
А ведь вот он – рядом, у стола…
 
2. Чуткая душа
 
Сизо-дымчатый кот,
Равнодушно-ленивый скот,
Толстая муфта с глазами русалки,
Чинно и валко
Обошел всех знакомых ему до ногтей
Обычных гостей…
Соблюдая старинный обычай
Кошачьих приличий,
Обнюхал все каблуки,
Гетры, штаны и носки,
Потерся о все знакомые ноги…
И вдруг, свернувши с дороги,
Клубком по стене —
Спираль волнистых движений, —
Повернулся ко мне
И прыгнул ко мне на колени.
 
 
Я подумал в припадке амбиции:
Конечно, по интуиции
Животное это
Во мне узнало поэта…
Кот понял, что я одинок,
Как кит в океане,
Что я засел в уголок,
Скрестив усталые длани,
Потому что мне тяжко…
Кот нежно ткнулся в рубашку —
Хвост заходил, как лоза, —
И взглянул мне с тоскою в глаза…
«О друг мой! – склонясь над котом,
Шепнул я, краснея. —
Прости, что в душе я
Тебя обругал равнодушным скотом»…
Но кот, повернувши свой стан,
Вдруг мордой толкнулся в карман:
Там лежало полтавское сало в пакете.
 
 
Нет больше иллюзий на свете!
 
<1932>
 
Для души купил я нынче
На базаре сноп сирени, —
Потому что под сиренью
В гимназические годы
Двум житомирским Цирцеям[230],
Каждой порознь, в вечер майский
С исключительною силой
Объяснялся я в любви…
 
 
С той поры полынный запах
Нежных гвоздиков лиловых
Каждый год меня волнует,
Хоть пора б остепениться,
Хоть пора б понять, ей-богу,
Что давно уж между нами —
Тем житомирским балбесом
И солидным господином,
Нагрузившимся сиренью, —
Сходства нет ни на сантим[231]
 
 
Для души купил сирени,
А для тела – черной редьки.
 
 
В гимназические годы
Этот плод благословенный,
Эту царственную овощь
Запивали мы в беседке
(Я и два семинариста)
Доброй старкой – польской водкой, —
Янтареющим на солнце
Горлодером огневым…
 
 
Ничего не пью давно я.
На камин под сноп сирени
Положил, вздохнув, я редьку —
Символ юности дурацкой,
Пролетевшей кувырком…
Живы ль нынче те Цирцеи?
Может быть, сегодня утром
У прилавка на базаре,
Покупая сноп сирени,
Наступал я им на туфли, —
Но в изгнанье эмигрантском
Мы друг друга не узнали?..
 
 
Потому что только старка
С каждым годом всё душистей,
Всё забористей и крепче, —
А Цирцеи и поэты…
Вы видали куст сирени
В средних числах ноября?
 
<1932>
 
Из палатки вышла дева
В васильковой нежной тоге,
Подошла к воде, как кошка,
Омочила томно ноги
И медлительным движеньем
Тогу сбросила на гравий, —
Я не видел в мире жеста
Грациозней и лукавей!
 
 
Описать ее фигуру —
Надо б красок сорок ведер…
Даже чайки изумились
Форме рук ее и бедер…
Человеку же казалось,
Будто пьяный фавн украдкой
Водит медленно по сердцу
Теплой бархатной перчаткой.
 
 
Наблюдая хладнокровно
Сквозь камыш за этим дивом,
Я затягивался трубкой
В размышлении ленивом:
Пляж безлюден, как Сахара, —
Для кого ж сие творенье
Принимает в море позы
Высочайшего давленья?
 
 
И ответило мне солнце:
«Ты дурак! В яру безвестном
Мальва цвет свой раскрывает
С бескорыстием чудесным…
В этой щедрости извечной
Смысл божественного свитка…
Так и девушки, мой милый,
Грациозны от избытка».
 
 
Я зевнул и усмехнулся…
Так и есть: из-за палатки
Вышел хлыщ в трико гранатном,
Вскинул острые лопатки.
И ему навстречу дева
Приняла такую позу,
Что из трубки, поперхнувшись,
Я глотнул двойную дозу…
 
<1932>
 
Ветерок с Бульвар-Мишеля[232]
Сладострастно дует в грудь…
За квартиру он не платит, —
Отчего ж ему не дуть.
 
 
У французского народа
Чтой-то русское в крови:
По-французски – запеканка,
А по-русски – «о-де-ви»[233].
 
 
Все такси летят как бомбы.
Сторонись, честной народ!
Я ажану[234] строю глазки, —
Может быть, переведет.
 
 
На писательском балу[235]
Я покуролесила:
Потолкалась, съела кильку, —
Очень было весело!
 
 
Эх ты, карт д’идантитэ[236],
Либерте-фратернитэ[237]!
Где родился, где ты помер,
Возраст бабушки и – номер…
 
 
Заказали мне, – пардон, —
Вышивать комбинезон…
Для чего ж там вышивать,
Где узора не видать?
 
 
Вниз по матушке по Сене[238]
Пароход вихляется…
Милый занял двадцать франков —
Больше не является.
 
 
Сверху море, снизу море,
Посередке Франция,
С кем бы мне поцеловаться
На подземной станции?
 
 
Мне мясник в кредит не верит —
Чтой-то за суровости?
Не пойти ли к консультанту
В «Последние новости»[239]?
 
 
Чем бы, чем бы мне развлечься?
Нынче я с получкою.
На Марше-о-пюс[240] смотаюсь,
Куплю швабру с ручкою.
 
 
На булонском на пруде[241]
Лебедь дрыхнет на воде,
Надо б с энтих лебедей
Драть налоги, как с людей…
 
 
Как над Эйфелевой башней
В небе голубь катится…
Я для пачпорта снималась —
Вышла каракатица.
 
 
Над Латинским над кварталом
Солнце разгорается…
У консьержки три ребенка,
А мне воспрещается.
 
 
Мой земляк в газете тиснул
Объявленье в рамке:
«Бывший опытный настройщик
Ищет место мамки».
 
<1930>
 
Всю зиму нормандская баба,
Неподвижнее краба,
В корсете кирасой —
Сидела за кассой.
И вот сегодня – очнулась.
Оправила бюст, улыбнулась,
Сквозь очки
Вонзила свои водяные зрачки
В кипящую солнцем панель,
Отпустила мне фунт монпансье
И, словно свирель,
Прошептала: «Месье…
Какая сегодня погода!»
 
 
И рядом сапожник,
Качая свой жесткий треножник
И сунув в ботинок колодку,
Веселым аллегро в подметку
 
 
Стал гвозди вбивать.
Янтарный огонь – благодать! —
На лысине вдруг заплясал.
Витрина – искристый опал…
В вышине
Канарейка в окне,
Как влюбленная дура, трещала прилежно.
Мои каблуки
Осмотрел он с улыбкою нежной
И сказал, оскалив клыки:
«Какая сегодня погода!»
 
 
В витрине аптеки графин
Прыгал, как солнце в июле.
Над прилавком сухой господин
Протянул мне пилюли.
Солидно взглянул на часы,
Завил сосиски-усы,
Посмотрел за порог,
Где огромный взволнованный дог
Тянулся в солнечном блеске
К застенчивой таксе,
И изрек раздельно и веско
 
 
(Взяв за пилюли по таксе):
«Какая сегодня погода!»
 
 
И даже хромой гробовщик,
Красноглазый старик,
Отставив игриво бедро,
Стоял у входа в бюро
И кричал, вертя подагрическим пальцем
Газетчице, хлипкой старушке,
С вороньим гнездом на макушке:
«Какая сегодня погода!»
 
 
Лишь вы, мой сосед,
Двадцатипятилетний поэт,
На солнце изволите дуться.
Иль мир – разбитое блюдце?
Иль солнце – отживший сюжет?
Весною лирическим мылом
Веревку намыливать глупо…
Рагу из собачьего трупа,
Ей-богу, всем опостыло!
Пойдемте-ка к Сене…
Волна полощет ступени, —
Очнитесь, мой друг,
 
 
Смахните платочком презренье с лица:
Бок грязной купальни – прекрасней дворца
Даль – светлый спасательный круг…
Какая сегодня погода!
 
1932
 
Эх ты, кризис, чертов кризис!
Подвело совсем нутро…
Пятый раз даю я Мишке
На обратное метро.
 
 
Дождик прыщет, ветер свищет,
Разогнал всех воробьев…
Не пойти ли мне на лекцию
«Любовь у муравьев»?
 
 
Разоделась я по моде,
Получила первый приз:
Сверху вырезала спину
И пришила шлейфом вниз.
 
 
Сена рвется, как кобыла,
Наводненье до перил…
Не на то я борщ варила,
Чтоб к соседке ты ходил!
 
 
Трудно, трудно над Монмартром
В небе звезды сосчитать,
А еще труднее утром
По будильнику вставать!..
 
 
У меня ли под Парижем
В восемь метров чернозем:
Два под брюкву, два под клюкву,
Два под садик, два под дом.
 
 
Мой сосед, как ландыш, скромен,
Чтобы черт его побрал!
Сколько раз мне брил затылок,
Хоть бы раз поцеловал…
 
 
Продала тюфяк я нынче;
Эх ты, голая кровать!
На «Записках современных»[242]
Очень жестко будет спать.
 
 
Мне шофер в любви открылся —
Трезвый, вежливый, не мот.
Час катал меня вдоль Сены —
За бензин представил счет.
 
 
Для чего позвали в гости
В симпатичную семью?
Сами, черти, сели в покер,
А я чай холодный пью.
 
 
Я в газетах прочитала:
Ищут мамку в Данию.
Я б потрафила, пожалуй,
Кабы знать заранее…
 
 
Посулил ты мне чулки —
В ручки я захлопала…
А принес, подлец, носки,
Чтоб я их заштопала.
 
 
В фильме месяц я играла —
Лаяла собакою…
А теперь мне повышенье:
Лягушонком квакаю.
 
 
Ни гвоздей да ни ажанов,
Плас Конкорд[243] – как океан…
Испужалась, села наземь,
Аксидан[244] так аксидан!
 
 
Нет ни снега, нет ни санок,
Без зимы мне свет не мил.
Хоть бы ты меня мороженым,
Мой сокол, угостил…
 
 
Милый год живет в Париже —
Понабрался лоску:
Всегда вилку вытирает
Об свою прическу.
 
 
На камине восемь килек —
День рожденья, так сказать…
Кто придет девятым в гости,
Может спичку пососать…
 
 
Пароход ревет белугой,
Башня Эйфеля в чаду…
Кто меня бы мисс Калугой
Выбрал в нонешнем году!
 
<1931>
205Nemo – имя персонажа романа Жюля Верна «20 000 лье под водой».
206Исаакий – Исаакиевский собор в Петербурге.
207Kolpin-see – озеро в провинции Мекленбург на востоке Германии.
208Чингисхан (1155–1227) – полководец, основатель Монгольской империи.
210Стрелка – в данном случае мыс на месте слияния Большой Невки и Средней Невки.
209Крестовский – один из островов Петербурга. В течение ряда лет Саша Черный жил именно в этом районе города.
212Апраксин двор — торговые ряды в центре Петербурга.
213Калинкинское пиво – пиво, сваренное на Калинкинском заводе в Петербурге.
214Плакаты с толстым дьяволом внутри – рекламные плакаты журнала «Сатирикон» работы художника Ре-ми, с изображением веселого красного черта.
215Издатель – М. Г. Корнфельд, издатель «Сатирикона» в 1908–1914.
216В первом ящике почтовом – отдел журнала, называвшийся «Почтовый ящик «Сатирикона». Здесь печатались хлесткие отзывы на присылаемые в редакцию письма и произведения читателей.
217Чернышев переулок – ныне ул. Ломоносова, пересекает реку Фонтанку.
211Аверченко А. Т. (1881–1925) – писатель-сатирик.
220Сарабанда – старинный испанский танец.
218Гатчина – город неподалеку от Петербурга, где долгое время жил А. И. Куприн.
219А. И. Куприн (1870–1938) – русский писатель.
221Фуга – музыкальное произведение, в котором многократно воспроизводится одна и та же тема в разных голосах.
222Са-ва (фр.) – все хорошо, в порядке.
223Соловки – архипелаг островов в Белом море. На Соловецком острове, самом крупном, находился монастырь. В 1923–1929 гг. на острове учредили Соловецкие лагеря особого назначения (СЛОН).
224Чучело Чемберлена – Чемберлен Остин (1863–1937) в 1924–1929 гг. английский министр иностранных дел. На праздничных демонстрациях в СССР в те годы носили карикатурные куклы, изображавшие Чемберлена.
225Пошехонский… шиш – см. роман М. Е. Салтыкова-Щедрина «Пошехонская старина».
226«Из-за острова на стрежень…» – народная песня на слова Д. Н. Садовникова.
227Когда интеллигенты… хрипели под досками… – большевистские репрессии здесь уподобляются казням при татаро-монгольском иге, когда казнимых клали под доски и давили.
228Призвали спецов-варягов – спецами в первые годы советской власти называли интеллигентов-специалистов, а так же иностранцев, заключивших контракт с советскими предприятиями.
229ГПУ – Государственное политическое управление при НКВД в 1922–1924 гг., затем ОГПУ.
230Цирцея – коварная волшебница из поэмы Гомера «Одиссея», превратившая спутников Одиссея в свиней, а ему предложившая разделить с ней любовь. Коварная обольстительница.
231Сантим – мелкая французская монета.
232Бульвар-Мишель — бульвар Сен-Мишель в Париже.
233О-де-ви (фр.) – водка.
234Ажан – французский полицейский.
235Писательский бал – благотворительные литературные вечера или музыкальные балы, устраиваемые русскими эмигрантами.
236Карт-д’идантитэ (фр.) – удостоверение личности.
237Либерте-фратернитэ (фр.) – свобода, братство.
238Вниз по матушке по Сене – перефраз русской народной песни «Вниз по матушке по Волге…»
239«Последние новости» – русская газета, выходившая в Париже в 1920–1930 гг.
240Марше-о-пюс — «блошиный» рынок в Париже.
241На Булонском на пруде – иронично называется пруд в Булонском лесу.
242«Современные записки» – политический и литературный журнал русской эмиграции, выходивший в 1920–1939 гг.
243Плас Конкорд — площадь Согласия в Париже.
244Аксидан (фр.) – несчастный случай.
Рейтинг@Mail.ru