«Кричали. Я тоже кричал…» – так Саша Черный описывает какое-то уличное происшествие. И здесь главное не само событие, пустячное, скорее всего, а мгновенная готовность автора причислить себя к безликой толпе зевак, стать одним из многих.
Все в штанах, скроённых одинаково,
При усах, в пальто и котелках.
Я похож на улице на всякого
И совсем теряюсь на углах…
Я – такой как все – словно хочет сказать поэт и это нужно ему, чтобы с беспощадной убийственной иронией показать «ближнему» его истинное лицо.
А кто, как не Саша Черный, мог сделать это наиболее, как бы мы сказали сейчас, «эффективно». Ведь его знали буквально все, или почти все.
В воспоминаниях Марина Цветаева пишет о своей детской молитве перед сном:
«– Спаси, Господи, и помилуй папу, маму, няню, Асю, Андрюшу, Наташу, Машу и Андрея Белого…
– Ну, помолилась за Андрея Белого, теперь за Сашу Черного помолись!
Самое забавное, что нянька и не подозревала о существовании Саши Черного (а существовал ли он уже тогда, как детский поэт? 1916 год), что она его в противовес: в противоцвет Андрею Белому – сама сочинила…».
Для широких же кругов читающей публики Саша Черный – А. М. Гликберг (1880–1932) – в те годы несомненно существовал, да еще как! Он был необычайно известен и популярен. По свидетельству Корнея Чуковского, в свежем номере «Сатирикона» читатели прежде всего искали стихи Саши Черного, «не было такой курсистки, такого студента, такого врача, адвоката, учителя, инженера, которые не знали бы их наизусть».
Действительно, стихи Саши Черного задевали не только самые злободневные общественные темы и настроения времени, но и самые потаенные, скрытые. Он словно говорил за читателя то, о чем тот мучительно раздумывал, но боялся не только сказать, но даже признаться себе в этих мыслях.
Где наше – близкое, милое, кровное?
Где наше – свое, бесконечно любовное?
Гучковы, Дума, слякоть, тьма, морошка…
Мой близкий! Вас не тянет из окошка
Об мостовую брякнуть шалой головой?
Ведь тянет, правда?
Считается, что только хорошо зная прошлое, можно понять настоящее. Наверно, для историка это так. Поэзия же всегда вслушивается в будущее, пытается провидчески рассказать о нем, объяснить из будущего нынешний день. Саша Черный был настоящим поэтом. Что ждало Россию в самом ближайшем будущем? Революция 1905 года, Первая мировая война, жутковатый хаос октябрьского переворота, долгие годы тоталитарного режима. Может быть, в предчувствии всего этого так карикатурно текла российская жизнь: неудачная внутренняя и внешняя политика, Думская «говорильня», крушение надежд на обновление жизни толкали одних к самоубийству, других в объятия самой откровенной рутины и пошлости, как сказали бы мы сегодня – «попсы». Вопросы пола, болезненное воспевание смерти и всего связанного с нею, всяческие мистические поветрия, крикливое «новаторство» в искусстве, а в итоге – пошлое существование, черносотенство, нравственное оскудение…
Дух свободы… К перестройке
Вся страна стремится,
Полицейский в грязной Мойке
Хочет утопиться.
Не топись, охранный воин,
Воля улыбнется!
Полицейский! Будь покоен —
Старый гнет вернется…
Какая знакомая фразеология, какой убедительный сарказм, как все это живо и как близко нашему времени!
Саша Черный безжалостно и насмешливо предлагал своему ближнему посмотреться в зеркало («С выпученными глазами и облизывающийся – вот моя внешность» – писал современник поэта, мыслитель В. В. Розанов) и ужаснуться, поэт словно читал его мысли, говорил его голосом – и какое же мелкотравчатое и безликое существо возникало в его едких, колючих, точных стихах. Двойник, клон, отражение, в котором совершенно не хочется узнавать самого себя. Снова процитируем Корнея Чуковского, у которого с Сашей Черным были свои сложные отношения: «Он не только проклинал ее (эпоху – Г. К.), не только издевался над нею, но мало-помалу нашел другой, более действенный метод сатиры: надел на себя самого маску ненавистного ему обывателя и стал чуть ли не каждое стихотворение писать от имени этой отвратительной маски».
Словно боясь, что его действительно окончательно отождествят с какой-либо из этих гротескных личин, он написал легкое, насмешливо-улыбчивое стихотворение, своего рода визитную карточку для каждого читателя:
Когда поэт, описывая даму,
Начнет: «Я шла по улице.
В бока впился корсет…», —
Здесь «я» не понимай, конечно, прямо —
Что, мол, под дамою скрывается поэт.
Я истину тебе по-дружески открою:
Поэт – мужчина. Даже с бородою.
Сатирическая беспощадность, мгновенный – и, как правило, саркастический – отклик на те или иные «модные веяния», неподражаемое чувство юмора, самоирония – поэт, как уже было сказано, нередко отождествляет себя с объектом своих сарказмов и этим словно бы смягчает свои желчные сатиры, – все это делало Сашу Черного одним из самых востребованных, самых читаемых писателей своего времени.
Но известность сатирика и юмориста не вскружила ему голову. Он тяготился громкой славой «обличителя, бичующего пороки». Его больше заботило то, что слава эта заслоняла другие грани его творчества. Более того, маска, которую он надевал, выдавая себя за махрового обывателя, порой все же принималась простодушным читателем за его истинное лицо. А между тем в творчестве Саши Черного все настойчивее звучали и мягкие, лирические ноты, совершенно не противоречащие его сатирическому дару. Наверно, во всей отечественной поэзии трудно отыскать столь органичный сплав сатиры и лирики, который явлен нам в творчестве этого поэта. Здесь фигура Саши Черного поистине уникальна.
«Хочу отдохнуть от сатиры… У лиры моей есть тихо дрожащие, легкие звуки…». Стремление расширить звучание своей лиры, выявить все грани своего таланта заставляло поэта все сосредоточеннее вглядываться в себя, искать истинно поэтическое решение «трудных вопросов», не отделываясь – пусть ярким и хлестким – стихотворным фельетоном на злобу дня. И лирик в его творчестве ничуть не уступает сатирику.
И если в стихотворных фельетонах поэт предстает умелым бойцом, виртуозно владеющим всем арсеналом сатирического оружия, то в своей лирической ипостаси он совсем иной. И вдумчивый читатель прекрасно чувствует это.
«С Сашей Черным «хорошо сидеть под черной смородиной» («объедаясь ледяной простоквашей») или под кипарисом («и есть индюшку с рисом»). И без изжоги, которую, я заметил, Саша Черный вызывает у многих эзотерических простофиль», – проникновенно писал автор «Москвы – Петушков» Венедикт Ерофеев, точно уловив лирическую открытость поэта, его доверительное, если не сказать доверчиво-беззащитное, отношение к окружающему.
А вот с другим пассажем из этой же работы о поэте можно и поспорить. Венедикт Ерофеев, возможно исходя из своего собственного литературного и общественного контекста, приписывает поэту чуждые ему черты: «С башни Вяч. Иванова не высморкаешься, на трюмо Мирры Лохвицкой не наблюешь. А в компании Черного все можно, он несерьезен в самом желчном и наилучшем значении этого слова…». Позвольте не согласиться! Подобные сомнительные эскапады совершенно несвойственны поэту. Эстетическая взыскательность, безупречный вкус не позволили бы ему даже снисходительно попустительствовать подобным «душевным излияниям». Это мог бы проделать кто-нибудь из героев его сатир, например тот же художник Минога, чьи потуги эпатировать публику поэт безжалостно высмеял («Трагедия»). Кстати, в соответствующем контексте, определенной ситуации, подобный эпатаж несет несомненное, яркое и очень действенное эстетическое содержание, является необходимой составляющей творческого процесса.
Говоря о Саше Черном, невозможно не упомянуть и его дар детского поэта. Он много и успешно писал для детей. Вообще, дети это отдельная – нежная и грустная – тема его творчества, может быть наиболее сильно выразившаяся в стихотворении «Мой роман», «Кто любит прачку, кто любит маркизу…». Словом, он всегда и во всем оставался настоящим поэтом. Читатель сможет убедиться в этом – в небольшой книге, которую он держит в руках, представлены все грани поэтического творчества Саши Черного.
И снова придется вернуться к провидческой природе поэзии. Поэт словно прозревал свою грядущую поэтическую, человеческую судьбу, потому-то так стремился расширить свой диапазон, добавить как можно больше красок в свою палитру. Сатирические стихи, лирика, стихи для детей, прозаические опыты… Все это ему понадобилось в нелегко сложившейся жизни.
В первые же дни начавшейся первой мировой войны вольноопределяющийся А. М. Гликберг явился на призывной пункт и почти сразу же отправился на фронт. Пронзительные, достоверные стихи о войне, о ее тяготах и незаметном, настоящем героизме несомненно одна из вершин не только его творчества, но и всей отечественной поэзии о войне. Пожалуй, как заметил Д. Быков, только Николай Гумилев видел и пережил войну так близко и так жестко-осязаемо, как Саша Черный. Стихи не смогли вместить весь этот нелегкий военный опыт, и уже в эмиграции он напишет «Солдатские сказки», где снова попытается осмыслить пережитое на войне. К прозе он обращался часто и охотно, добиваясь от нее, как и от стихов, предельно ясного и чистого звучания.
Война не была последним горьким испытанием для поэта. Наверное, тяжелее и горше войны стало для него испытание эмиграцией. Да, последовательный и убежденный критик существующего строя, антимонархист, «диссидент», как сказали бы позднее, Саша Черный не принял революцию и последовавшие за ней перемены. Поэтический дар, ведший его по жизни, и на этот раз позволил ему раньше многих почувствовать все мрачные бездны «российской кровавой смуты».
«Новую послеоктябрьскую Россию я видел месяца четыре… Какой стаж необходим, чтобы иметь право суждения об этой Не-России?». Прежняя Россия, где расцвел его талант, исчезла безвозвратно. Поэт во многом повторил судьбу типичного русского скитальца-эмигранта: Германия, Италия, Франция, негустые литературные заработки, ностальгия. В стихах, написанных в эмиграции, он пытается воссоздать навсегда утраченную Россию, вспомнить и удержать ее в слове, понимая всю обреченность таких попыток.
Если уши закрыть и не слушать чужие слова
И поверить на миг, что за ельником русские дети, —
Как угрюмо потом, колыхаясь, бормочет трава
И зеленые ветви свисают, как черные плети…
Он еще не раз обратится к своему излюбленному и проверенному сатирическому дару, откликаясь на нравы буржуазной среды и на то, что происходило в коммунистической России, и среди этих насмешливых, беспощадных памфлетов немало удачных. Чего, например, стоит «Сказка про красного бычка». Вспомнит он в стихах и своего соратника по «Сатирикону» Аркадия Аверченко, а в ряде стихотворений, посвященных А. Куприну, с которым поэт близко дружил, нарисует «русскими красками» немного идиллические картины былого. И в лирике он не утратил свежесть восприятия, остроту чувств, к ним еще добавилась и житейская умудренность, стоическое восприятие всего сущего.
О Тебе, волнуясь, вспоминаем, —
Это все, что здесь мы сберегли…
И встает былое светлым раем,
Словно детство в солнечной пыли…
У него было еще много творческих планов, когда его жизнь внезапно оборвалась. Человек, смотревший на войне в глаза смерти, он не мог пройти мимо чужой беды: в местечке на юге Франции, где он жил летом, случился пожар. Саша Черный принял участие в его тушении, а вернувшись домой, умер от сердечного приступа. Смерть солдата, смерть поэта…
Такую писательскую судьбу, наверно, можно назвать удачной, ведь несмотря на жизненные невзгоды, преследовавшие его еще с отроческих лет, на годы войны, на несладкое эмигрантское житье-бытье Саша Черный всегда верно и честно служил литературе, не отступался от своих жизненных и творческих принципов, не предавал и не разменивал свой немалый талант. Именно поэтому он и интересен нынешнему читателю, его творчество достойно выдержало испытание временем.
Нельзя не согласиться со словами В. Набокова, редко находившего добрые слова о писателях-современниках, которому Саша Черный мягко и благожелательно помогал в начале его писательского пути: «от него осталось только несколько книг и тихая, прелестная тень».
Геннадий Калашников
Когда поэт, описывая даму,
Начнет: «Я шла по улице.
В бока впился корсет…», —
Здесь «я» не понимай, конечно, прямо —
Что, мол, под дамою скрывается поэт.
Я истину тебе по-дружески открою:
Поэт – мужчина. Даже с бородою.
<1909>
Хорошо при свете лампы
Книжки милые читать,
Пересматривать эстампы
И по клавишам бренчать, —
Щекоча мозги и чувство
Обаяньем красоты,
Лить душистый мед искусства
В бездну русской пустоты…
В книгах жизнь широким пиром
Тешит всех своих гостей,
Окружая их гарниром
Из страданья и страстей:
Смех, борьба и перемены,
С мясом вырван каждый клок!
А у нас… углы да стены
И над ними потолок.
Но подчас, не веря мифам,
Так событий личных ждешь!
Заболеть бы, что ли, тифом,
Учинить бы, что ль, дебош?
В книгах гений Соловьевых[2],
Гейне, Гёте и Золя,
А вокруг от Ивановых
Содрогается земля.
На полотнах Магдалины[3],
Сонм Мадонн, Венер и Фрин[4],
А вокруг – кривые спины
Мутноглазых Акулин.
Где событья нашей жизни,
Кроме насморка и блох?
Мы давно живем, как слизни,
В нищете случайных крох.
Спим и хнычем. В виде спорта,
Не волнуясь, не любя,
Ищем Бога, ищем черта,[5]
Потеряв самих себя.
И с утра до поздней ночи
Все, от крошек до старух,
Углубив в страницы очи,
Небывалым дразнят дух.
В звуках музыки – страданье,
Боль любви и шепот грез,
А вокруг одно мычанье,
Стоны, храп и посвист лоз.
Отчего? Молчи и дохни.
Рок – хозяин, ты – лишь раб.
Плюнь, ослепни и оглохни,
И ворочайся, как краб!
……………
Хорошо при свете лампы
Книжки милые читать,
Перелистывать эстампы
И по клавишам бренчать.
1909
Вчера мой кот взглянул на календарь
И хвост трубою поднял моментально,
Потом подрал на лестницу, как встарь,
И завопил тепло и вакханально:
«Весенний брак! Гражданский брак!
Спешите, кошки, на чердак…»
И кактус мой – о, чудо из чудес! —
Залитый чаем и кофейной гущей,
Как новый Лазарь, взял да и воскрес[7]
И с каждым днем прет из земли все пуще.
Зеленый шум… Я поражен:
«Как много дум наводит он!»[8]
Уже с панелей смерзшуюся грязь,
Ругаясь, скалывают дворники лихие,
Уже ко мне забрел сегодня «князь»[9],
Взял теплый шарф и лыжи беговые…
«Весна, весна! – пою, как бард. —
Несите зимний хлам в ломбард».
Сияет солнышко. Ей-богу, ничего!
Весенняя лазурь спугнула дым и копоть.
Мороз уже не щиплет никого,
Но многим нечего, как и зимою, лопать…
Деревья ждут… Гниет вода,
И пьяных больше, чем всегда.
Создатель мой! Спасибо за весну! —
Я думал, что она не возвратится, —
Но… дай сбежать в лесную тишину
От злобы дня, холеры и столицы!
Весенний ветер за дверьми…
В кого б влюбиться, черт возьми?
<1909>
«Проклятые» вопросы,
Как дым от папиросы,
Рассеялись во мгле.
Пришла Проблема Пола,
Румяная фефёла[10],
И ржет навеселе.
Заерзали старушки,
Юнцы и дамы-душки
И прочий весь народ.
Виват, Проблема Пола!
Сплетайте вкруг подола
Веселый «Хоровод»[11].
Ни слез, ни жертв, ни муки…
Подымем знамя-брюки
Высоко над толпой.
Ах, нет доступней темы!
На ней сойдемся все мы —
И зрячий и слепой.
Научно и приятно,
Идейно и занятно —
Умей момент учесть:
Для слабенькой головки
В проблеме-мышеловке
Всегда приманка есть.
1908
Жил на свете анархист,
Красил бороду и щеки,
Ездил к немке в Териоки[12]
И при этом был садист.
Вдоль затылка жались складки
На багровой полосе.
Ел за двух, носил перчатки —
Словом, делал то, что все.
Раз на вечере попович,
Молодой идеалист,
Обратился: «Петр Петрович,
Отчего вы анархист?»
Петр Петрович поднял брови
И, багровый, как бурак,
Оборвал на полуслове:
«Вы невежа и дурак!»
<1910>
Дух свободы… К перестройке
Вся страна стремится,
Полицейский в грязной Мойке
Хочет утопиться.
Не топись, охранный воин, —
Воля улыбнется!
Полицейский! Будь покоен —
Старый гнет вернется…
<16 февраля 1906>
Мужичок, оставьте водку,
Пейте чай и шоколад.
Дума сделала находку:
Водка – гибель, водка – яд.
Мужичок, оставьте водку,
Водка портит Божий лик,
И уродует походку,
И коверкает язык.
Мужичок, оставьте водку,
Хлеба Боженька подаст
После дождичка в субботку…
Или «ближний» вам продаст.
Мужичок, оставьте водку,
Может быть (хотя навряд),
Дума сделает находку,
Что и голод тоже яд.
А пройдут еще два года —
Дума вспомнит: так и быть,
Для спасения народа
Надо тьму искоренить…
Засияет мир унылый —
Будет хлеб и свет для всех!
Мужичок, не смейся, милый,
Скептицизм – великий грех.
Сам префект винокурений[15]
В Думе высказал: «Друзья,
Без культурных насаждений
С пьянством справиться нельзя…»
Значит… Что ж, однако, значит?
Что-то сбились мы слегка, —
Кто культуру в погреб прячет?
Не народ же… А пока —
Мужичок, глушите водку,
Как и все ее глушат,
В Думе просто драло глотку
Стадо правых жеребят.
Ах, я сделал сам находку:
Вы культурней их во всем —
Пусть вы пьете только водку,
А они коньяк и ром.
Начало 1908
Слишком много резонерства
И дешевого фразерства,
Что фонтаном бьет в гостиных
В монологах скучно-длинных, —
Слишком много…
Слишком много безразличных,
Опустившихся, безличных,
С отупевшими сердцами,
С деревянными мозгами, —
Слишком много…
Слишком много паразитов,
Изуверов, иезуитов,
Патриотов-волкодавов,
Исполнителей-удавов, —
Слишком много…
Слишком много терпеливых,
Растерявшихся, трусливых,
Полувзглядов, полумнений,
Бесконечных точек зрений, —
Слишком много…
Слишком много слуг лукавых,
Крайних правых, жертв кровавых,
И растет в душе тревога,
Что терпения у Бога
Слишком много!
<1908>
Дороден. Блестящее темя.
В чинах. К подчиненным суров.
Читает он «Новое время»,
Не любит армян и жидов.
Асессор[16], сгибающий выю,
Фантом канцелярских бумаг,
Смиренно читает «Россию»[17] —
Инако не мыслит. И благ.
Пенсне на носу деловые.
На чреве цепочка-массив.
Он держит в руках «Биржевые»[18],
А в мыслях – «актив» и «пассив».
Кто между Харибдой и Сциллой[19]
Умеет свой челн уберечь
И болен крамольной бациллой —
Читает коварную «Речь»[20].
Но кто он – простак, обыватель
(Его очернить не берусь!),
Кто конкурсных премий искатель,
Читающий «Новую Русь»[21]?!
Лишенный особой приметы
Купец, дворянин иль плебей —
В листах «Петербургской газеты»[22]
Находит богатство идей.
Приказчик, швейцар, полицейский,
Трактир, живорыбный садок,
Ремесленник, писарь армейский, —
Для них – «Петербургский листок»[23].
Смазные ботфорты, рубаха
И волос, подстриженный в круг.
В смятенье понятного страха
Вы зрите «союзника»[24] вдруг.
Он дико вращает глазами,
Вздуваются жилы на лбу…
И, комкая «Русское знамя»[25],
Рычит он: «Жиды!.. Расшибу!..»
<1909>
Не справляясь с желаньем начальства,
Лезут почки из сморщенных палок,
Под кустами – какое нахальство! —
Незаконное скопище галок.
Ручейков нелегальные шайки
Возмутительно действуют скопом
И, бурля, заливают лужайки
Лиловатым, веселым потопом.
Бесцензурно чирикают птицы,
Мчатся стаи беспаспортных рыбок,
И Нева контрабандно струится
В лоно моря для бешеных сшибок…
А вверху, за откосом, моторы
Завели трескотню-перестрелку
И, воняя бензином в просторы,
Бюрократов уносят на Стрелку[27].
Отлетают испуганно птицы,
Рог визжит, как зарезанный боров,
И брезгливо-обрюзгшие лица
Хмуро смотрят в затылки шоферов.
<1912>
Это не было сходство, допустимое даже в лесу, – это было тождество, это было безумное превращение одного в двоих.
Л. Андреев.«Проклятие зверя»[28]
Все в штанах, скроённых одинаково,
При усах, в пальто и в котелках.
Я похож на улице на всякого
И совсем теряюсь на углах…
Как бы мне не обменяться личностью:
Он войдет в меня, а я в него, —
Я охвачен полной безразличностью
И боюсь решительно всего…
Проклинаю культуру! Срываю подтяжки!
Растопчу котелок! Растерзаю пиджак!!
Я завидую каждой отдельной букашке,
Я живу, как последний дурак!..
В лес! К озерам и девственным елям!
Буду лазить, как рысь, по шершавым стволам.
Надоело ходить по шаблонным панелям
И смотреть на подкрашенных дам!
Принесет мне ворона швейцарского сыра,
У заблудшей козы надою молока.
Если к вечеру станет прохладно и сыро,
Обложу себе мохом бока.
Там не будет газетных статей и отчетов.
Можно лечь под сосной и немножко повыть,
Иль украсть из дупла вкусно пахнущих сотов,
Или землю от скуки порыть…
А настанет зима – упираться не стану:
Буду голоден, сир, малокровен и гол —
И пойду к лейтенанту, к приятелю Глану[29]:
У него даровая квартира и стол.
И скажу: «Лейтенант! Я – российский писатель,
Я без паспорта в лес из столицы ушел,
Я устал как собака и – веришь, приятель, —
Как семьсот аллигаторов зол!
Люди в городе гибнут, как жалкие слизни,
Я хотел свою старую шкуру спасти.
Лейтенант! Я бежал от бессмысленной жизни
И к тебе захожу по пути…»
Мудрый Глан ничего мне на это не скажет,
Принесет мне дичины, вина, творогу…
Только пусть меня Глан основательно свяжет,
А иначе – я в город сбегу.
<1908>
Опять опадают кусты и деревья,
Бронхитное небо слезится опять,
И дачники, бросив сырые кочевья,
Бегут, ошалевшие, вспять.
Опять, перестроив и душу, и тело
(Цветочки и летнее солнце – увы!),
Творим городское, ненужное дело
До новой весенней травы.
Начало сезона. Ни света, ни красок,
Как призраки, носятся тени людей, —
Опять одинаковость сереньких масок
От гения до лошадей.
По улицам шляется смерть. Проклинает
Безрадостный город и жизнь без надежд,
С презреньем, зевая, на землю толкает
Несчастных, случайных невежд.
А рядом духовная смерть свирепеет
И сослепу косит, пьяна и сильна.
Всё мало и мало – коса не тупеет,
И даль безнадежно черна.
Что будет? Опять соберутся Гучковы[30]
И мелочи будут, скучая, жевать,
А мелочи будут сплетаться в оковы,
И их никому не порвать.
О, дом сумасшедших, огромный и грязный!
К оконным глазницам припал человек:
Он видит бесформенный мрак безобразный,
И в страхе, что это навек,
В мучительной жажде надежды и красок
Выходит на улицу, ищет людей…
Как страшно найти одинаковость масок
От гения до лошадей!
<1908>
Утро. Мутные стекла как бельма,
Самовар на столе замолчал.
Прочел о визитах Вильгельма[31]
И сразу смертельно устал.
Шагал от дверей до окошка,
Барабанил марш по стеклу
И следил, как хозяйская кошка
Ловила свой хвост на полу.
Свистал. Рассматривал тупо
Комод, «Остров мертвых»[32], кровать.
Это было и скучно и глупо —
И опять начинал я шагать.
Взял Маркса. Поставил на полку.
Взял Гёте – и тоже назад.
Зевая, подглядывал в щелку,
Как соседка пила шоколад.
Напялил пиджак и пальтишко
И вышел. Думал, курил…
При мне какой-то мальчишка
На мосту под трамвай угодил.
Сбежались. Я тоже сбежался.
Кричали. Я тоже кричал,
Махал рукой, возмущался
И карточку приставу дал.
Пошел на выставку. Злился.
Ругал бездарность и ложь.
Обедал. Со скуки напился
И качался, как спелая рожь.
Поплелся к приятелю в гости,
Говорил о холере, добре,
Гучкове[33], Урьеле д’Акосте[34] —
И домой пришел на заре.
Утро… Мутные стекла как бельма.
Кипит самовар. Рядом «Русь»[35]
С речами того же Вильгельма.
Встаю – и снова тружусь.
<1908>
Семья – ералаш, а знакомые – нытики,
Смешной карнавал мелюзги,
От службы, от дружбы, от прелой политики
Безмерно устали мозги.
Возьмешь ли книжку – муть и мразь:
Один кота хоронит,
Другой слюнит, разводит грязь
И сладострастно стонет…
Петр Великий, Петр Великий!
Ты один виновней всех:
Для чего на север дикий
Понесло тебя на грех?
Восемь месяцев зима, вместо фиников – морошка,
Холод, слизь, дожди и тьма – так и тянет из окошка
Брякнуть вниз о мостовую одичалой головой…
Негодую, негодую… Что же дальше, Боже мой?!
Каждый день по ложке керосина
Пьем отраву тусклых мелочей…
Под разврат бессмысленных речей
Человек тупеет, как скотина…
Есть парламент, нет? Бог весть,[36]
Я не знаю. Черти знают.
Вот тоска – я знаю – есть,
И бессилье гнева есть…
Люди ноют, разлагаются, дичают,
А постылых дней не счесть.
Где наше – близкое, милое, кровное?
Где наше – свое, бесконечно любовное?
Гучковы[37], Дума, слякоть, тьма, морошка…
Мой близкий! Вас не тянет из окошка
Об мостовую брякнуть шалой головой?
Ведь тянет, правда?
<1908>
Кто в трамвае, как акула,
Отвратительно зевает?
То зевает друг-читатель
Над скучнейшею газетой.
Он жует ее в трамвае,
Дома, в бане и на службе,
В ресторанах, и в экспрессе,
И в отдельном кабинете.
Каждый день с утра он знает,
С кем обедал Франц-Иосиф[38]
И какую глупость в Думе
Толстый Бобринский[39] сморозил…
Каждый день, впиваясь в строчки,
Он глупеет и умнеет:
Если автор глуп – глупеет,
Если умница – умнеет.
Но порою друг-читатель
Головой мотает злобно
И ругает, как извозчик,
Современные газеты.
«К черту! То ли дело Запад
И испанские газеты…»
(Кстати – он силен в испанском,
Как испанская корова.)
Друг-читатель! Не ругайся,
Вынь-ка зеркальце складное.
Видишь – в нем зловеще меркнет
Кто-то хмурый и безликий?
Кто-то хмурый и безликий,
Не испанец, о, нисколько,
Но скорее бык испанский,
Обреченный на закланье.
Прочитай: в глазах-гляделках
Много ль мыслей, смеха, сердца?
Не брани же, друг-читатель.
Современные газеты…
<1908>
Каждый прав и каждый виноват.
Все полны обидным снисхожденьем
И, мешая истину с глумленьем,
До конца обидеться спешат.
Эти споры – споры без исхода,
С правдой, с тьмой, с людьми, с самим собой,
Изнуряют тщетною борьбой
И пугают нищенством прихода.
По домам бессильно разбираясь,
Мы нашли ли собственный ответ?
Что ж слепые наши «да» и «нет»
Разбрелись, убого спотыкаясь?
Или мысли наши – жернова?
Или спор – особое искусство,
Чтоб, калеча мысль и теша чувство,
Без конца низать случайные слова?
Если б были мы немного проще,
Если б мы учились понимать,
Мы могли бы в жизни не блуждать,
Словно дети в незнакомой роще.
Вновь забытый образ вырастает:
Притаилась Истина в углу,
И с тоской глядит в пустую мглу,
И лицо руками закрывает…
<1908>
Повернувшись спиной к обманувшей надежде
И беспомощно свесив усталый язык,
Не раздевшись, он спит в европейской одежде
И храпит, как больной паровик.
Истомила Идея бесплодьем интрижек,
По углам паутина ленивой тоски,
На полу вороха неразрезанных книжек
И разбитых скрижалей[40] куски.
За окном непогода лютеет и злится…
Стены прочны, и мягок пружинный диван.
Под осеннюю бурю так сладостно спится
Всем, кто бледной усталостью пьян.
Дорогой мой, шепни мне сквозь сон по секрету,
Отчего ты так страшно и тупо устал?
За несбыточным счастьем гонялся по свету
Или, может быть, землю пахал?
Дрогнул рот. Разомкнулись тяжелые вежды,
Монотонные звуки уныло текут:
«Брат! Одну за другой хоронил я надежды.
Брат! От этого больше всего устают.
Были яркие речи и смелые жесты
И неполных желаний шальной хоровод.
Я жених непришедшей прекрасной невесты[41],
Я больной, утомленный урод».
Смолк. А буря всё громче стучалась в окошко.
Билась мысль, разгораясь и снова таясь.
И сказал я, краснея, тоскуя и злясь:
«Брат! Подвинься немножко».
1908
Родился карлик Новый Год,
Горбатый, сморщенный урод,
Тоскливый шут и скептик,
Мудрец и эпилептик.
«Так вот он – милый Божий свет?
А где же солнце? Солнца нет!
А впрочем, я не первый,
Не стоит портить нервы».
И люди людям в этот час
Бросали: «С Новым Годом вас!»
Кто честно заикаясь,
Кто кисло ухмыляясь…
Ну как же тут не поздравлять?
Двенадцать месяцев опять
Мы будем спать и хныкать
И пальцем в небо тыкать.
От мудрых, средних и ослов
Родятся реки старых слов,
Но кто еще, как прежде,
Пойдет кутить к надежде?
Ах, милый, хилый Новый Год,
Горбатый, сморщенный урод!
Зажги среди тумана
Цветной фонарь обмана.
Зажги! Мы ждали много лет —
Быть может, солнца вовсе нет?
Дай чуда! Ведь бывало
Чудес в веках немало…
Какой ты старый, Новый Год!
Ведь мы равно наоборот
Считать могли бы годы,
Не исказив природы.
Да… Много мудрого у нас…
А впрочем, с Новым Годом вас!
Давайте спать и хныкать
И пальцем в небо тыкать.
1908
1
Жить на вершине голой,
Писать простые сонеты…
И брать от людей из дола
Хлеб, вино и котлеты.
2
Сжечь корабли и впереди, и сзади,
Лечь на кровать, не глядя ни на что,
Уснуть без снов и, любопытства ради,
Проснуться лет чрез сто.
<1909>
В наши дни трехмесячных успехов
И развязных гениев пера
Ты один, тревожно-мудрый Чехов,
С каждым днем нам ближе, чем вчера…
Сам не веришь, но зовешь и будишь,
Разрываешь ямы до конца
И с беспомощной усмешкой тихо судишь
Оскорбивших землю и Отца.
Вот ты жил меж нами, нежный, ясный,
Бесконечно ясный и простой, —
Видел мир наш хмурый и несчастный,
Отравлялся нашей наготой.
И ушел! Но нам больней и хуже:
Много книг, о, слишком много книг!
С каждым днем проклятый круг всё уже
И не сбросить «чеховских» вериг…
Ты хоть мог, вскрывая торопливо
Гнойники, – смеяться, плакать, мстить, —
Но теперь всё вскрыто. Как тоскливо
Видеть, знать, не ждать и молча гнить!
<1910>
Бессмертье? Вам, двуногие кроты,
Не стоящие дня земного срока?
Пожалуй, ящерицы, жабы и глисты
Того же захотят, обидевшись глубоко…
Мещане с крылышками! Пряники и рай!
Полвека жрали – и в награду вечность…
Торг не дурен. «Помилуй и подай!»
Подай рабам патент на бесконечность.
Тюремщики своей земной тюрьмы,
Грызущие друг друга в каждой щели,
Украли у пророков их псалмы,
Чтоб бормотать их в храмах раз в неделю…
Нам, зрячим, – бесконечная печаль,
А им, слепым, – бенгальские надежды,
Сусальная сияющая даль,
Гарантиро́ванные брачные одежды!..
Не клянчите! Господь и мудр, и строг, —
Земные дни бездарны и убоги,
Не пустит вас Господь и на порог,
Сгниете все, как падаль, у дороги.
<1922>
Жизнь бесцветна? Надо, друг мой,
Быть упорным и искать:
Раза два в году ты можешь,
Как король, торжествовать…
Если где-нибудь случайно —
В маскараде иль в гостях,
На площадке ли вагона,
Иль на палубных досках —
Ты столкнешься с человеком
Благородным и простым,
До конца во всем свободным,
Сильным, умным и живым,
Накупи бенгальских спичек,
Закажи оркестру туш,
Маслом розовым намажься
И прими ликерный душ!
Десять дней ходи во фраке,
Нищим сто рублей раздай,
Смейся в горьком умиленье
И от радости рыдай…
Раза два в году – не шутка,
А при счастье – три и пять.
Надо только, друг мой бедный,
Быть упорным и искать.
<1922>
Каждый месяц к сроку надо
Подписаться на газеты.
В них подробные ответы
На любую немощь стада.
Боговздорец[44] иль политик,
Радикал иль черный рак[45],
Гениальный иль дурак,
Оптимист иль кислый нытик —
На газетной простыне
Все найдут свое вполне.
Получая аккуратно
Каждый день листы газет,
Я с улыбкой благодатной,
Бандероли не вскрывая,
Аккуратно, не читая,
Их бросаю за буфет.
Целый месяц эту пробу
Я проделал. Оживаю!
Потерял слепую злобу,
Сам себя не истязаю;
Появился аппетит,
Даже мысли появились…
Снова щеки округлились, —
И печенка не болит.
В безвозмездное владенье
Отдаю я средство это
Всем, кто чахнет без просвета
Над унылым отраженьем
Жизни мерзкой и гнилой,
Дикой, глупой, скучной, злой…
Получая аккуратно
Каждый день листы газет,
Бандероли не вскрывая,
Вы спокойно, не читая,
Их бросайте за буфет.
<1910>