Жемчужная дымка приглушала свет полуденного солнца. Небо, пронзительно-синее с утра, выцвело и стало бледно-голубым. Пожелтевшие лиственницы казались медовыми, безлюдные дорожки старого парка были запорошены их мягкой хвоей.
С севера наползали серые тучи; осень вздохнула порывом холодного ветра.
Зябко вздрогнув, Он заботливо коснулся Её плеч.
– Как ты?
Она молчала. В молчании угадывалась нежность и необъяснимая тоска.
– Я люблю тебя, – прошептал Он, целуя Её нежную щеку.
На щеке лежало пятнышко солнечного света. Свет и тепло уходящего лета. Последняя, прощальная ласка.
На волосы Ей упала хвоинка, следом еще – лиственницы одаривали своим золотом землю, замшелые каменные скамьи, на которых давно никто не сидел, и двоих влюбленных. Мягкие иглы лежали на Её небрежно сколотых, готовых рассыпаться белых локонах. Локоны были теплые и, казалось, светились. Да: летний свет и тепло таились в Ее волосах, в печальном лице, во всем Её теле – в изящной шее, округлых плечах, в тонких пальцах… Пальцы просвечивали, когда на них падал солнечный свет, и Он любил касаться их и поглаживать.
На небе осеннее солнце пряталось в дымку, а наплывающие тучи съедали жемчужную голубизну.
– Я буду любить тебя всегда, – шепнул Он, целуя прохладную кожу под маленьким ушком, на которое спадал завиток белых волос. – Всегда! – повторил Он, точно поклялся. – Даже после смерти.
Грустная улыбка тронула Её губы. Или же ему почудилось, и Она вовсе не улыбнулась, а лишь подумала: «Что ты знаешь о смерти?» Он всегда с легкостью угадывал Её мысли. А потом Она молча ответила: «Я тоже тебя люблю».
Он вздрогнул – то ли от стылого вздоха неожиданной осени, то ли от предчувствия беды.
Тучи подбирались к солнцу, дымка сгущалась. Лиственницы потускнели и беззвучно роняли хвою – скорбные прощальные дары.
– Ты не уйдешь? – спросил Он тревожно.
«Это ты уйдешь от меня», – отозвалась Она. Спадающий на ухо белый завиток остывал, но бледная щека помнила солнечный луч, еще недавно даривший жизнь и тепло.
– Я тебя не покину!
Она молчала. И размышляла о том, что Он нарушит слово. Как Она может так о Нем думать?
– Как ты можешь? – упрекнул Он печально, целуя милую ямку под горлом, пытаясь согреть остывшую кожу.
«Я знаю».
Откуда Ей знать? Ведь лиственницы ещё никогда так щедро не сыпали хвою… Какая Она красивая с этими иглами на волосах!
– Ты самая красивая, – шепнул Он восхищенно.
– Единственная моя.
Порыв студеного ветра смел наземь несколько драгоценных золотых игл.
Он обнял любимую, пытаясь укрыть от дыхания неизвестной беды. Как защитить Ее от того, что несет с собой ветер?
– А я? – спросил Он, чтобы не молчать. – Я у тебя – единственный?
Глупый вопрос. Кроме них, здесь больше нет ни души. И всё же Он повторил:
– Единственный? Скажи мне.
«Нет», – призналась Она.
– Как это – нет? – Он не поверил и отшатнулся. Это было невозможно, немыслимо! – Нет?!
Налетевший ветер злобно бросил Ей в лицо пригоршню игл.
Он ощутил, что Ей больно. И холодно. Ее кожа сделалась ледяной. Она виновато попросила: «Прости», – и Он не колеблясь простил… неверность? Или нечто иное?
«Ты ничего не знаешь о смерти», – подумала Она торопливо, и Он вынужден был согласиться.
Что такое смерть? Её измена?
– Я все равно тебя люблю, – сказал Он, и Его слова были правдой. – И я тебя не оставлю.
Она не возразила, но Он понял, что любимая Ему не верит. И Она почему-то права.
Он обнял ее, как мог крепко, целуя лицо, плечи, руки; Он целовал Её и клялся в любви, и дрожал от сырого студеного ветра, и в его острых сухих поцелуях уже не было летнего тепла, но ещё тлели жизнь и любовь. Её неподвижное лицо было холодным, тонкие белые пальцы не просвечивали под солнцем. Она дрогла под ветром, и Он неожиданно понял, что не в Его силах укрыть Её и согреть в объятиях. Быть может, это и есть смерть – когда не можешь уберечь любимую?
«Я любила тебя всю твою жизнь», – подумала Она с горькой нежностью.
– Ты будешь любить после смерти? – прошептал Он, замерзая.
«Я буду помнить».
– Спасибо…
Угрюмые тучи закрыли солнце, сыпанули первые в этом году, крупные и жесткие снежинки. Потемневшие, в бурых пятнах, побитые осенними дождями и заморозками, листья плюща шелестели и бессильно скребли по белому мрамору, а оплетшие каменную фигурку стебли безнадежно пытались удержать тепло ушедшего лета.
…Потом пришла дочь. На ней была куртка холодного, серого цвета, и рыжие серьги – балтийский янтарь. Она поднималась на цыпочки, будто пытаясь взглянуть… заглянуть… за пределы окна Антонины. Окно было прочным, глухим и скрывало надежней решеток. За ним был зеленый, чудной, торжествующий май. За ним было небо и солнце. За ним поднималась на цыпочки дочь и махала руками, и губы ее шевелились, пытаясь закончить слова.
Антонина закрыла глаза. Отошла от окна. Было больно – не знать ее слов. Не услышать. Не внять. Не открыть и не выйти. Никак. Только блеклая комната – в уединенье от мая. От гулкого неба и черной земли. От прозрачного воздуха… здесь ощущался его недостаток.
Она прилегла на кровать. Голова была звонкой и легкой. Пустой, без единой цепляющей мысли. Закашлялась. Боль была колкой и яркой. Как красная вспышка. Цвела, распускалась, томила. Ворочалась острым комком…
И прорвалась наружу – надрывистым кашлем. С солеными сгустками крови. Как нож под грудиной. Входящий всё глубже и глубже. Точёное, тонкое лезвие.
Нож.
Заполошно подумалось – господи, пусть все закончится. Прямо сейчас. Нож войдет до отказа, и сердце замрёт, успокоено вздрогнув. Утихнет. Застынет. Уснёт.
В этом сне – будет лето, оно будет долгим и жарким. В нём будут цвести тополя и жужжать беспокойные пчелы. По небу – брести облака. И в одном из них – белая дверь позовет Антонину. Откроется бледно, зовуще. Послышится тихая музыка…
Звон. Несмолкаемый звон колокольчиков лета. Бедового лета, кошмаров, цветов и жары. Где она растворится средь облачных песен, и больше не будет ножа, и кровавых следов на подушке, и комнаты, тихой и страшной, как склеп, и окна, где за темным стеклом дожидается дочь.
Ждет и ждет, в бесконечной надежде. И серьги в ушах ее – точно расплавленный мед…
…истекает по капле, и горек на вкус. Мед, отравленный пчелами, что не желали его отдавать. Кто отдаст добровольно сокровище? Кто вручит дар – без обмана?
И было окно, и сиреневый вечер. И шторы – дрожали, как крылья у птиц. Антонина сидела над книжкою. Бал, и дворец, и высокие башни его. И четверка гнедых, подвозящих карету. И одетая в черное – в ней. С желтой старческой кожей. Суха. Длинноноса. Восстала – из недр позлащенной кареты. Пошла, опираясь на тонкую трость. Все застыло пред ней. Замерло, в предвкушении тайны.
– Мама, кто это? Злая колдунья? – Дочь тыкнула пальчиком в книжку. – И ее пригласили на бал? Но зачем? Она может испортить всем праздник!
Шуршащие платья. Медовые, желтые свечи. И чёрная тень на стене, с верной, тонкою тростью. Всё ближе и ближе.
– Непременно испортит, – сказала тогда Антонина. Она была много моложе. Сильней. Голос звонче. Яснее глаза. Дочь была – как воробушек, маленькой, в детской кроватке.
Придвинутый стул и ночник. Антонина читала. Дочь слушала. Губы её шевельнулись в ответ.
– Надо было прогнать ее, злую! Метлой! Пусть уходит к таким, как она! Скверным, гадким! Пусть с ними ругается! Там же принцесса!
…Принцесса. Совсем беззащитна. Слаба. На руках у кормилицы. Спит, в кружевных королевских пеленках, и феи склоняются к ней, раздавая дары. Для неё. Без остатка.
Петь. Танцевать. Быть прекраснее всех. Нежной, точно весенняя роза…
– Умрёт! – прошипела ей ведьма, тряся головой. – Когда руку уколет… – сказала она со злорадством. – Деревянным, изъеденным старостью, злым и безумным… – сказала она, и глаза ее жёлто пылали. – Веретеном! Оно крутится. Пряжа танцует. Принцесса растет. Она вырастет… и вот тогда – они встретятся. В нужный, означенный час.
И смеялась. И страшно торчали клыки изо рта. И плясала нервозная трость, выбивая чечетку. И всё погрузилось в печаль…
А потом кто-то робко сказал, что старуха ошиблась. Она просто уснёт, уколовшись. Ведь она очень милая, эта принцесса. Она – как цветок, лучший из королевских цветов в королевском саду. Точно бабочка. Точно поэма. Она будет жить, робко пискнул отчаянный голос. И тотчас заглох.
В ватной, желтой, густой тишине воцарилась старуха.
– Я просто усну, а потом – я проснусь, и я буду здорова. – Антонина надеялась. Свет в ее сердце был ярок. Свеча на балу. Королевское платье. Принцессины серьги… как мед, как янтарь. Предсказание лживо… – Ужасная сказка! Зачем я читала её? Зачем дочь напугала?
Заплакала. Слезы впитались в платок. Расплывались, текли и текли.
В каждой сказке счастливый конец. Побеждает добро. Непременно должно победить…
Только это не сказка. Не сон. Невозможно проснуться.
…Принцесса растёт. На ней красное платье и бусы. Принцесса ярка, точно бабочка в томном, зеленом саду на картинке. Искрит. Будоражит. Цветы восхищенно кивают ей вслед, а горлицы – садятся на плечи. Пред ней возвышается башня, оплетённая старыми ивами. Шелест листьев. Горлицы летят в небеса, к равнодушному, желтому солнцу. Точно яблоко, там, на картинке.
– Мама, что будет дальше? – сказала вдруг дочь. – Я боюсь… Это страшная сказка!
Башня – точно скала. Сердцевина её – невозможная тайна, о которой молчали горлицы. Берегли – беззаботность принцессы… до нужного часа. Когда в башне откроется дверь, и за ней – встанут хищные, черные тени. И принцесса взойдёт на порог.
…тёмной, выцветшей комнаты, там, за границами мая.
Антонина скомкала платок.
– Я сама виновата, – сказала она. – Я сама это сделала… в нужный, означенный час.
Стало душно. Плотнее придвинулись стены. Лихорадочный май накрывал. Краткость ночи, тягучие дни… за пределами комнаты.
Там, где смеётся принцесса, и от смеха её меж цветов зарождаются робкие бабочки. Синь поднебесная.
Антонина уткнулась в подушку.
– Я сама виновата, – жестко сказала она, – я решила закрыть колпачком этот шприц. Он был скользкий… – сказала она в сотый раз равнодушию комнаты. – Он рвался из рук. И игла…
…засмеялась принцесса, поднимаясь по лестнице. Башня росла на глазах. Из-под ног разбегались ступеньки. А на самой последней из них, в жёлтом, тусклом, немеющем свете – восседала старуха. И пряла.
Принцесса стояла пред ней.
– Убегай! – прошептала ей дочь. – Не ходи к ней, она очень злая!
Глаза её стали круглы и наполнились страхом.
– Мама, мама, она…
– Укололась иглой, – Антонина шептала в подушку, – хлорамин не помог. Когда кровь… палец, кровь и игла между ними.
Боже, пусть все закончится быстро.
…Но принцесса была любопытная бабочка.
– Что это? – просто сказала она. – Покажи. Я желаю увидеть!
И янтарные бусы её разгорались тревожным огнем. И старуха оскалилась. Медно блеснули клыки.
– Осторожно, – сказала она, – когда ты берёшь кровь у подопытных свинок. Трепещущей, тонкой иглою. Игла своевольна. Остра. В ней небытие – долгое, точно предчувствие мая. Потрогай ее. Ощути…
Её ветхие пальцы дрожали.
Принцесса вздохнула.
– Я тоже умру? Если шприц продырявит перчатку?
Она была в синем защитном костюме. На ней была шапочка, тёмно-зелёный халат и тугие перчатки. Она наклонилась над бедной, распластанной свинкой. В руках у принцессы был шприц.
– Он забит её кровью, – сказала старуха. – Когда ты опустишь его в хлорамин, шприц очистится. Ну же! Смелее, дитя!
Тень её обратилась в парящего ворона. Черная, хищная тень.
– Ах, – сказала принцесса, – как больно! Невозможная боль…
Кровь. Игла. И тщедушная прялка. И старуха пред ней, с тёмной, строгою тростью.
– Укололась, – сказала она, – и ты спишь, и во сне твоём – розы опутали замок. И горлицы застыли в полете, и умолкли цветы. Будешь спать, в вечной, мягкой траве, в красном платье, прекрасная, точно невеста.
…Только веретено – все жужжит и жужжит, безнадежное, острое. Тянется нить.
И принцесса возьмет его в руки, и тотчас закроет глаза.
– Мама, мама… она умерла?
– Нет, я только засну. Очень хочется спать…
Сон был красен, как кровь, и солёный, и острый на вкус. В нём был тонкий, пронзительный звук, и прозрачные стены пробирки, и…
…башня, старуха, проклятье…
– Вирус Эбола, – сказала старуха. С громкой, грозною тростью стояла она у стола, и смотрела – на безвольную, мёртвую свинку на нем. И на кровь, что стекала с иглы.
– Осторожней, дитя, когда будешь менять этот шприц.
Да, ты очень внимательна, знаю. Да, ты всем лаборанткам пример… – Старуха осклабилась. Руки её были в трупного цвета перчатках. – Только… – Старушечий взгляд помутнел. – Сказка вечно не длится. Сказка когда-нибудь кончится… мне ли не знать. Осторожней, принцесса. Я была очень долго с тобою… пора уходить.
И ушла, опираясь на трость. Дверь закрылась за ней, и пришла тишина – накаленная, алая.
– Срочно! – тонко скребли голоса. – В изолятор её! Наблюдаем… Возможно…
…она просто уснёт, уколовшись иглою…
Уснёт.
А потом сон исчез, точно сдёрнутый ветром, растаял, осел паутиной и пылью. Только красная, жгучая боль. Только кровь
– на платке, на подушке, повсюду. Только тонкое жало иглы.
– …умирает… – шептало вокруг, – не поможем… – шептало.
Точно эхо от стен. Отдалённое, серое эхо.
…Принцесса спала. Май, печальный, ярился грозою над башней. В черном, мертвенном небе цвели невозможные молнии.
Их неистовство было пустым и напрасным.
…Спала, в кружевной колыбели. И сон ее был бесконечно глубок.
_______________________________________________________
Антонина Преснякова – лаборантка центра «Вектор». Работала с особо опасными вирусами. Пятого мая две тысячи четвертого года, замочив в хлорамине шприц, которым забиралась кровь из сердца морской свинки, решила закрыть этот шприц защитным колпачком. Уколола руку, заразившись лихорадкой Эбола. Через две недели, девятнадцатого мая, умерла в боксе интенсивной терапии центра «Вектор», несмотря на оказываемую медицинскую помощь. В короткий период улучшения к её изолятору приводили сына и дочь, которых она видела через окно.
Зойке было семь, когда отец поставил во дворе новые качели.
Он только вчера вернулся из морского рейса и по всем правилам должен был сидеть за праздничным столом в окружении друзей и родных. Но вот ведь, все утро провел под большим абрикосом: вкапывал в землю тяжеленные металлические трубы, прилаживал сиденье к цепям, свисающим с крепкой перекладины.
Зойка ходила вокруг – мелкая, любопытная, – и старалась сунуть нос в каждый этап творящегося для нее чуда.
– Папка! А досочки я хочу зелёненькие!
– Выкрасим, воробей. Сделаем хоть зелененькие, хоть оранжевые – любые, какие скажешь.
– А во-о-он та штука точно выдержит?
– Ну, привет. Зря я, что ли, столько времени с ней возился?! Конечно выдержит, куда денется.
Соседи то и дело подходили к упрямому мастеру и звали его «на рюмочку за приезд». Но тот только головой мотал и отшучивался. Зойка изо всех сил пыталась удержать на лице спокойствие, но выходило у нее из рук вон плохо. Гордая улыбка прорывалась наружу, как весенний цветик: «Вот так вот! Мой это папка, а не ваш!»
– Ну что, опробуем? – наконец усмехнулся отец. – Садись!
И Зойка уселась, нетерпеливо сжав в ладонях две холодные цепи.
Мир вздрогнул и поплыл у нее перед глазами. В лицо ударил душистый летний ветер, сбил панамку и растрепал волосы. А над головой, там, где тяжелые звенья соединялись с перекладиной, протяжно скрипнул металл.
Зойка рассмеялась, с замирающим сердцем отфыркиваясь от воздушного потока.
– Выше! Выше! Еще!
Качели послушались. Надёжные, лёгкие, певучие, они уносили её от всех невзгод, даря почти настоящие крылья.
Я стучусь в комнату номер семнадцать.
– Зоя Павловна, пора принимать лекарства, – напоминаю негромко, войдя.
Сидящей у окна женщине восемьдесят три. Она смотрит сквозь стекло, подперев подбородок морщинистой рукой. Там, прямо за оградой, опоясывающей территорию дома престарелых, мальчишки из соседнего двора. Галдят, столпившись вокруг стареньких качелей и вовсю подначивают щуплого пацана, явно пытающегося крутануть на хлипкой, скрипящей на все лады конструкции «солнышко».
– У меня тоже были качели, – вздыхает Зоя Павловна. – Так пели на ветру. Когда-нибудь обязательно расскажу тебе историю о том, как папа их сделал.
Я улыбаюсь и киваю. Моя подопечная рассказывала ее пару дней назад и бесконечное количество раз до этого. А то, что воспоминания потерялись в белом шуме, заволакивающем уставшее сознание – не ее вина. Послушаю ещё раз.
– Таблетки, Зоя Павловна, – мягко напоминаю снова.
– Да, конечно. Спасибо, Анечка.
***
Зоечке было девятнадцать, когда парень, который ей нравился, вызвался проводить её домой. Шумная танцплощадка и сплетни подружек остались где-то далеко, почти в параллельном мире. Черничный вечер, первые звёзды в бархатной темноте и тепло чужой ладони – вот и всё, из чего состояла её нынешняя реальность.
Они болтали без умолку всю обратную дорогу, изредка перебивая друг друга и от этого неловко смеясь, а добравшись до цели, так и не смогли расстаться.
Зоечка устроилась на сиденье старых качелей, заставив железные цепи скрипнуть – очень тихо, даже музыкально, а Сашка вдруг опустился на одно колено, как какой-нибудь принц из книжки со сказками и заглянул ей прямо в глаза.
– Зоя, – вышептал отчаянно. – Зоя, можно я тебя поцелую?
Ей нельзя было соглашаться. Потому что девушка должна быть надменной и гордой – именно так всегда говорили оставшиеся в параллельном мире подруги. Но глядя на озаренное звездным светом лицо, ощущая дрожь Сашкиных пальцев, переплетённых с её собственными, она вдруг решила, что слушать будет только себя.
Качели, должно быть, обладали какой-то особой, только им присущей магией: даже оставаясь недвижимыми, они почему-то дарили Зоечке крылья.
– Девонька, – просит Зоя Павловна. – Девонька…
Она хмурится несколько секунд, а потом снова поднимает на меня взгляд. Улыбается несмело и виновато.
– Вот же глупой стала. Совсем запамятовала, как тебя, милая, зовут.
– Аня, – ободряюще пожимаю её руку. – Вы не волнуйтесь. Если что-то забудете, я напомню. Вам бы отдохнуть сейчас, лекарства сонливость вызывают. Давайте я закрою форточку?
– Нет, Анечка. Пусть лучше так. Там ребята играют и качели так чуднó поют. Успокаивает. Мне этот скрип всегда нравился. Жаль, не припомню уже, почему.
Я выхожу из комнаты, чувствуя, как сжимается сердце. Чужие воспоминания хранятся внутри, словно краденые сокровища. Какое право я имею на эти драгоценности, когда у настоящей их хозяйки почти ничего не осталось?
Только белый шум – всё более голодный и требовательный.
***
Зое было пятьдесят два, когда дочь объявила, что переезжает в другую страну. Зятю предложили хорошую должность за рубежом, из-за чего он вместе с женой и сыном должен был сменить место жительства.
Переезд подготавливался долго. И вот теперь, когда все мосты сожгли, а дела закрыли, Зоя в последний раз качала внука на скрипучих качелях. Нет, конечно же, они увидятся, и ещё не раз.
Но будет это не скоро – к тому времени Игорёк вполне может вырасти из простеньких дворовых игр.
Зоя раскачивала холодные железные цепи, и скрип их казался ей таким же напевным, как и много лет назад. Он пробуждал старые воспоминания: раскатистый смех отца и первый несмелый поцелуй Сашки, связавшего с ней свою жизнь, но ушедшего до невозможности рано.
– Выше, бабуль, – хохочет шестилетний Игорь.
Зоя улыбается, смаргивая непрошенную слезинку, и изо всех сил старается подарить мальчишке крылья.
Я поправляю подушку задремавшей пожилой женщине. Та приоткрывает тяжёлые веки – взгляд расфокусирован и направлен, скорее, во внутренний, чем во внешний мир.
– Девонька, ты кто? – бормочет тихонько, едва шевеля сухими губами.
– Аня, Зоя Павловна, ваша медсестра. Не переживайте. Спите.
Уже собирая уходить, я задерживаюсь у постели – тонкие пальцы касаются моей руки.
– Девонька, закрой окно. Там шум и какие-то железяки скрипят. Очень мешают.
Игнорируя ком в горле, я выполняю просьбу и возвращаюсь в ординаторскую. Некоторое время просто молча сижу за столом, незряче уставившись в одну точку, а потом достаю из ящика стола чистую тетрадь. Я пишу в ней – лихорадочно, наспех. Пока не растеряны отданные мне драгоценности. Пока звучит в крови песня старого металла.
«Зойке было семь, когда отец поставил во дворе новые качели».
– Раз, два, три, четыре, пять. Начинаю я искать!
Тоша сидит в шкафу, наполовину прикрывшись бабушкиным пальто. Тяжелые шаги раздаются совсем близко. Сердце замирает, когда Тоша понимает, что его вот-вот найдут.
– Может быть, тут? – любопытствует папа, открывая шкаф и отодвигая дедушкин пиджак. – Нет, здесь никого!
Еще минут пять папа заглядывает то в одну, то в другую комнату, пока не возвращается в прихожую.
– Все, я сдаюсь! Тошка, выходи!
Четырехлетний мальчик выскакивает из укрытия и с хохотом хватает отца за ногу.
– А я тут, я тут!
Папа смеется вместе с ним.
Раз.
Взрослые думают, что Тоша давно спит, а он тихонько вылез из кровати и играет со своим новеньким экскаватором. На кухне раздаются приглушенные голоса.
– Слава, сколько это будет продолжаться? Ребенку нужен отец.
– Мам, не начинай. У меня только дела в гору пошли, мне нужно еще немного времени.
– Ты это уже полтора года говоришь, а сын тебя видит только по праздникам. Лучше бы вернулся домой.
– Ну какая работа в этой дыре? Ты сама говорила, что тебе с внуком сидеть в радость. Чего не хватает? Денег?
– Ты должен ребенка воспитывать, а не два немощных старика!
– Немощных! Да вы всем молодым фору дадите!
Это же временно. Если б Света не умотала, жил бы сын с нами, а сейчас ну куда я его заберу, меня дома-то не бывает.
– Света твоя – это отдельный разговор, я тебе говорила, что она вертихвостка!
– Хватит уже!
Глухой удар по дереву, дребезжат вилки.
– Ты как с матерью разговариваешь, совсем ополоумел?! – гремит в ответ дедушка.
– Тише вы, оба! Ребенка разбудите!
Но ругань, хоть и притихшая, не прекращается. Тоша откладывает экскаватор в сторону, залезает обратно в кровать и заворачивается в одеяло с головой.
Взрослые обязательно помирятся, как и всегда перед папиным отъездом. А когда он приедет снова, то подарит Толе трансформера. И они будут жить все вместе.
К моменту, когда бабушка тихонько заглядывает в комнату внука, малыш уже спит.
Два.
Дедушка крепко держит Толю за руку, но это не мешает мальчику крутиться юлой.
– Не вертись.
– Деда, скоро уже?
– Скоро, ещё минут десять.
Но для Толи десять минут – целая вечность. Наконец вдалеке показывается поезд.
– Это он?
– Он, он, – улыбается дедушка. – Потерпи ещё немного.
Толя начинает подпрыгивать на месте, готовый в любой момент сорваться, а поезд тем временем начинает тормозить.
– Деда, вон седьмой вагон, идем скорее!
– Не торопись. Видишь, толпа какая, придавят еще.
Людей и правда немало, но Толя легко находит глазами то самое, родное лицо.
– Папа!
В этот раз дед отпускает руку, позволяя внуку броситься в раскрытые объятия.
– Толька, привет! Ну ты и вымахал! – смеётся папа. Потом встает с корточек и молча жмет руку дедушке.
Толя тараторит без умолку: о секции по футболу, о третьем месте на школьной олимпиаде, о Вальке, которая его задирает, а отец лишь улыбается и треплет его по голове.
– Давай сначала домой, вещи оставлю, а потом мы с тобой пойдем гулять. И ты мне всё-всё расскажешь.
Толя кивает, переполненный восторгом. А впереди в эти выходные ещё столько всего интересного: океанариум, пицца, кино…
И, конечно, мечты о Москве, куда папа очень скоро Толю заберет.
Три.
На ноутбуке запущена Дота, схватка в самом разгаре. Вдруг наушники слетают с головы, больно задев уши.
– Ну сколько можно тебя звать?!
Толик ставит игру на паузу и резко разворачивает компьютерное кресло с сторону бабушки.
– Ну я же попросил меня не трогать, у нас с пацанами катка важная!
– Слышать ничего не хочу! Дед еле встает. Я целый день готовлю, убираю, а ты, здоровый лоб, чашку за собой помыть не можешь! А ну дневник покажи!
– Всё я могу! Можете отстать от меня хоть ненадолго со своими дневниками и чашками?
Перепалка заканчивается привычным «весь в отца пошел», и бабушка, пришаркивая, уходит из комнаты. Толик снова надевает наушники, но нормально поиграть у него так и не получается: минут через пятнадцать на экране телефона высвечивается «папа», и Толик спешно берет трубку.
– Алло?
– Ты как себя ведёшь?
Холодный, серьёзный тон застает Толика врасплох, и он начинает обороняться.
– Что она тебе наговорила, а? Всё я делаю! И мусор выношу, и учусь нормально. Ну, схлопотал тройку в прошлой четверти, так это русичка придирается!
Голос Толи срывается и начинает дрожать.
– Я так не могу больше, пап! Дед лежит, до туалета его отведи-приведи, бабушка орёт постоянно, что ни сделай, всего мало, то не так, это не так, а я…
– А я что сделаю?!
Вопрос вышибает из Толика дух, и он замолкает, растеряв весь свой запал.
– Алло? Меня слышно?
– Ты мог бы приехать. – Ответ звучит сдавленно и как-то фальшиво.
– Опять об этом? Ты уже взрослый парень и должен нести ответственность. Хватит бабушку доводить! Я не могу сорваться в любой момент по твоему капризу и…
– Да, я помню. Проехали.
– Что значит…
Толик завершает звонок и аккуратно кладет телефон на стол. Раньше гаджет полетел бы в стену, но сейчас срывать на нем злость не хочется. Да и нет никакой злости. Только странное спокойствие с каким-то неприятным душком.
«А я что сделаю?»
Толик пробует осмыслить фразу, и в груди неприятно давит, слова словно подпирают ребра изнутри. В этом таится какой-то смысл. Надо лишь суметь его образмерить, извлечь.
Снова шаркающий шаг.
– Мне твой отец звонил, сказал, ты ему нахамил и бросил трубку.
Молчание.
– Толь, ну сколько можно-то? Думаешь, мне легко? – Бабушка больше не ругается и выглядит изможденной. Когда она успела так состариться?
Толик медлит, но все-таки встает и приобнимает её за плечи.
– Извини, бабуль. Погорячился.
Бабушка растерянно приподнимает брови.
– Я пойду за продуктами схожу.
– Ладно, сейчас список дам… А ты чего это подорвался так?
– Проветриться надо. Ну и кто, кроме меня, сходит.
Бабушка ищет бумажку с перечнем продуктов, а Толик идёт в прихожую и натягивает потертую ветровку, проверяя карманы.
«Кто кроме меня? Никто».
Четыре.
На городском кладбище людей собралось много, половину Толя даже не знает. Он смотрит, как гроб медленно опускается в яму, убирает руку с бабушкиного плеча, подходит к могиле, зачерпывает горсть земли и кидает её на крышку.
– Спи спокойно, дедуль.
Отец купил билет на самолет, но рейс задержали, и он только-только, весь красный от спешки, приехал на похороны. Обнимает бабушку и Толю, говорит какие-то дежурные фразы, а потом, уже в кафе, даже произносит долгую, красивую поминальную речь. Дома они с бабушкой снова спорят, в этот раз, кажется, насчет переезда и «не в моем возрасте».
Всё это будто проходит сквозь Толю, не откладываясь в голове, не отзываясь в сердце.
Через неделю отец улетает. В этот раз никаких прогулок, общение с ним тоже не клеится. Толя решает лишний раз ему не звонить. Если тот захочет, свяжется сам, в конце концов.
Но отец не хочет, делая исключение разве что по праздникам.
Толя перебирает дедушкины вещи. Особенно тщательно он исследует большой книжный шкаф: там находятся не только редкие издания, но и письма, черно-белые фотокарточки, коллекция марок и даже старенький проектор для слайдов.
На верхней полке Толя находит коробку, открывает крышку. Внутри пара фотографий, на этот раз цветных.
Толя берет одну в руки и резко хватается за полку, чтобы не упасть.
Судя по дате, снимку три года. На нем улыбающийся отец, какая-то женщина и две девочки-близняшки детсадовского возраста, сидящие у них на руках. Толя переворачивает фотографию и читает надпись: «Ваши внучки, Катя и Вера».
Голова кружится, лицу становится щекотно, и крупная капля солёной воды падает прямо на глянцевую бумагу. Толя быстро смахивает её и вытягивает руку перед собой, чтобы фотография не намокла.
– Толенька, ты долго ещё?
В комнате появляется бабушка. На осознание уходит лишь пара мгновений, после чего она неожиданно быстро семенит к внуку и прижимает его к себе.
– Толька… Ох, Толенька… – повторяет она снова и снова, пока он рыдает, вжавшись в ее плечо.
Пять.
Толя идет по улице с особым чувством свободы. Ему восемнадцать. У него в кармане трудовая книжка, завтра на карточку капнет подрасчёт за работу в кол-центре.
Дома Толю ждет серьезный разговор.
– Тош… Папа возвращается.
– Ммм… – мычит Толя в ответ, жадно закусывая ложку супа черным хлебом. – Надолго?
– Надолго, Тош. Бизнес, говорит, прогорел из-за пандемии. Жена ушла. Вот он и…
Толя долго смотрит на бабушку, переваривая не только суп, но и новость.
– Так он типа… Навсегда, что ли?
Бабушка мнётся прежде чем ответить.
– Похоже, что так.
– И когда?
– Через три недели. Я тебе хотела раньше сказать, но не знала, как ты отнесешься. Я понимаю, ты на него обижаешься, но он же твой отец. Помиритесь…
Толя расплывается в улыбке.
– Я так рад, бабуль.
– Правда?
– Да, очень. И я тоже хотел с тобой серьезно поговорить.
Вокзал. В груди щемит, но Толя отмахивается от этого чувства. Теперь всё совсем, совсем по-другому.
Двери открываются. Один за другим вываливаются на перрон люди. Толя ищет взглядом знакомую фигуру,
Вот он. Отец.
Худой и какой-то… маленький. На лице прибавилось морщин, на голове – седины. Он идет навстречу медленной, чуть прихрамывающей походкой, совсем не такой, какую Толя помнит из детства.
Они смотрят друг на друга, испытывая неловкость, и каждый не знает, как начать разговор.
– Ну здравствуй, сын. Ты так вырос. – Отец ставит скудный багаж на землю и распахивает руки для объятий. Толя лишь протягивает ладонь, и они обмениваются рукопожатием.
– И тебе не хворать. – После небольшой паузы, Толя продолжает: – Хорошо, что ты вернулся.
Отец улыбается.
– Да я и сам рад. Давно хотел, но Москва эта… Всю душу высасывает, не вырвешься. Ну что, поехали домой?
Толя качает головой и достает из кармана блокнот.
– За бабушкой присмотр нужен. Я тут тебе написал, какие она лекарства пьет, когда к врачам ходит. Контакты подружек её и соседки, Татьяны Васильевны, на всякий случай. А сам я уезжаю, – Толя кивнул в сторону путей, – ближайшим рейсом.
– Куда? – Отец выглядит потрясенным.
– В Москву. В Бауманку поступил. Только бабушку оставить боялся. Но теперь не боюсь. – Толя улыбается и хлопает отца по плечу.
– Как это? Мы так не договаривались…
– А мы вообще никак не договаривались.
Снова гнетущее молчание.