Осень – наиболее созвучное мне время года; университет – наиболее созвучное обиталище. По опыту всех лет, когда я был студентом, а позже – преподавателем, я заметил, что в первый день учебного семестра всегда бывает хорошая погода. Шагая по кленовой аллее, ведущей к университетскому книжному магазину, я был, по-видимому, счастлив – настолько, насколько я вообще способен быть счастливым, а я по натуре склонен к счастью, или же к воодушевленному труду, что для меня одно и то же.
Встретил Эллермана и одного из немногих по-настоящему неприятных мне людей – Эркхарта Маквариша. С тех пор как я видел Эллермана в прошлый раз, по его лицу стало гораздо заметнее, что у него рак.
– Вы на пенсии, однако начался семестр – и вы тут как тут, на прежнем пастбище, – сказал я. – Я думал, вы упорхнули куда-нибудь на греческие острова и там наслаждаетесь свободой.
Эллерман тоскливо улыбнулся, а Маквариш издал сиплый звук, обычно заменяющий ему смех.
– Вы же знаете – уж кому и знать, как не вам, отец Даркур, что пес возвращается на свою блевотину, а вымытая свинья – валяться в грязи[3].
И он снова засипел, в восторге от собственного остроумия.
Как это похоже на Маквариша: сказать гадость бедняге Эллерману, который, что очевидно, смертельно болен, и мне – за то, что я священник. Маквариш считает, что ни один человек в здравом уме не имеет права быть священником.
– Я решил посмотреть, как выглядит университетский городок, когда меня в нем больше нет, – объяснил Эллерман. – А если правду сказать, мне захотелось посмотреть на юные лица. Я всю жизнь на них смотрел, вот и привык.
– Это серьезная слабость, – сказал Эрки Маквариш. – Никогда не позволяйте себе подсесть на чужую молодость. От зеленых яблок, того и гляди, понос прохватит.
Желание созерцать молодых – с умирающими это бывает, я часто такое вижу. Женщины любят смотреть на младенцев и все такое. Бедный Эллерман. Но он продолжал:
– Не только молодежь, Эрки. Людей постарше тоже. Знаете, университет – удивительно прекрасное сообщество. Здесь кого только не встретишь, и все выражают свое «я» гораздо свободней, чем если бы они были бизнесменами, адвокатами и тому подобное. По-хорошему об этом надо бы написать книгу. Я всегда хотел сам ею заняться, но я теперь вышел из игры.
– Уже пишут, – сказал Маквариш. – Вы что, забыли? Университет поручил Дойль написать его историю. Дойль на три года освободили от всех остальных обязанностей, дали ей бюджет, секретарей, ассистентов, чего только пожелала ее жадная душа историка. Выйдут три неподъемных тома унылого мусора, но кого это волнует? Главное, что у университета будет история.
– Нет, не будет; я совсем не о том говорил, – сказал Эллерман. – Я имел в виду рассказ о том о сем, прихотливо меняющий течение, с деталями и подробностями, которые никто никогда не подумает записать, но которые составляют самую ткань жизни. Что люди говорили неофициально, что делали, когда были не на параде, всяческие сплетни и слухи, без необходимости что-либо доказывать.
– Нечто вроде «Кратких жизнеописаний» Обри[4], – сказал я бездумно, желая лишь сделать приятное Эллерману, который так плохо выглядел.
Он отреагировал неожиданно энергично. Чуть не подпрыгнул на месте.
– Да! Именно, совершенно верно! Нужен кто-то вроде Джона Обри, который слушает все, любопытствует обо всем, записывает торопливыми каракулями, не заботясь о стиле. Сорока научного мира, хватающая никем не оцененные безделицы. Да, этому университету нужен Обри. О, будь я только на десять лет моложе!
Бедняга, подумал я, он цепляется за жизнь, которая от него ускользает, и думает найти ее в пьянящей влаге сплетен.
– Чего же вы ждете, Даркур? – спросил Маквариш. – Эллерман же именно вас описал, до черточки. Сорока от научного мира; никаких комплексов по поводу стиля. Вы именно то, что надо. Вы сидите вороном у себя в башне и видите сверху весь университет. Эллерман только что придал смысл вашему существованию.
Маквариш всегда напоминает мне девушку из сказки – ту, которая с каждым словом роняла изо рта жабу. Я не знаю другого человека, который умел бы вставить в обычный разговор столько гадостей. И еще он умел заставить невинных бедняг вроде Эллермана поверить, что это – остроумие. Эллерман засмеялся.
– Даркур, а ведь и правда! Считайте, что ваша судьба решилась! Новый Обри – вот кем вы должны стать.
– Можете начать с нашего Из-Дерьма-Конфетку, – сказал Маквариш. – Он, без сомнения, самая странная рыба даже в нашем странном пруду.
– Не знаю, о ком вы.
– Да знаете! Профессор Озия Фроутс.
– Я никогда не слышал, чтобы его так называли.
– Еще услышите, Даркур, еще услышите. Потому что именно этим он занимается, и на это ему дают большие гранты, а теперь, когда за расходами университета начали следить, возможно, кое у кого возникнут кое-какие вопросы по этому поводу. А после него… о, их десятки, выбирай на вкус. Но вам следует как можно скорее заняться Фрэнсисом Корнишем. Вы слыхали, что он умер прошлой ночью?
– Очень жаль это слышать, – сказал Эллерман, которому сейчас особенно неприятно было слышать о смерти, все равно чьей. – Какие коллекции!
– Скопления – так, пожалуй, будет вернее. Огромные залежи; думаю, в последние годы он и сам не знал, что у него есть. Но я узнаю. Я исполнитель по его завещанию.
Эллерман воодушевился.
– Книги, картины, рукописи, – сказал он, блестя глазами. – Надо думать, университет получит большое наследство?
– Я не знаю, пока не увижу завещания. Но очень возможно. И наверняка это будет конфетка. Конфетка, – сказал Маквариш. Он произнес это слово с большим смаком.
– Вы исполнитель завещания? Единственный? – спросил Эллерман. – Надеюсь, я еще успею увидеть, чем все кончится.
Бедняга, он догадывался, что это маловероятно.
– Насколько я знаю – единственный. Мы были очень близки. Я буду рад заняться его вещами, – ответил Маквариш, и они пошли своей дорогой.
День уже не казался мне таким прекрасным. Неужели Корниш составил новое завещание? Многие годы я был уверен, что его душеприказчик – я.
Через несколько дней я уже знал больше. Я был одним из трех священников, отпевавших Корниша на шикарной погребальной службе, которая состоялась в красивой часовне «Душка». Корниш был выдающимся выпускником колледжа Святого Иоанна и Святого Духа; он не был прихожанином ни одного прихода; колледж ожидал получить от него богатое наследство. Три веские причины, чтобы сделать все по высшему разряду.
Корниш мне нравился. Нас роднила страсть к старинной музыке, и мне случалось помогать ему советами при покупке нотных рукописей. Но не стану врать, что я был его близким другом. Корниш был эксцентричен, и я думаю, что его сексуальные пристрастия выбивались из общего ряда. Он водил дружбу с сомнительными личностями, в том числе с Эркхартом Макваришем. Мне было неприятно получить от адвокатов копию завещания и обнаружить, что Маквариш действительно назначен душеприказчиком наряду со мной и есть еще третий – Клемент Холлиер. Понятно, почему выбор пал на Холлиера: он великий ученый-медиевист с мировой репутацией в необычной области – палеопсихологии. По-видимому, это означает, что он долго рылся в старых книгах и рукописях и в результате получил неплохое представление о том, что на самом деле думали люди эпохи Возрождения о себе и мире вокруг себя. Я шапочно знаком с Холлиером еще с тех пор, как мы оба учились в «Душке». Мы киваем друг другу при встрече, но наши жизненные пути разошлись. Холлиер – удачная кандидатура, он сможет разобраться со многими вещами из Корнишева наследства. Но Маквариш? Он-то почему?
Как бы то ни было, Маквариш не сможет творить все, что его левая нога пожелает. Впрочем, мы с Холлиером тоже, потому что Корниш назначил нас не исполнителями, но консультантами и экспертами, чтобы мы разобрались с наследством и решили судьбу коллекции – картин, книг и рукописей. Настоящим исполнителем назначен племянник Корниша, Артур Корниш, молодой бизнесмен, по слухам – способный и богатый; мы должны действовать по его указаниям. Вот он сидит на скамье в первом ряду: спина прямая, во всем обличье ни грана скорби, сразу виден стопроцентный деловой человек, совершенно непохожий на своего высокого, нескладного, близорукого дядюшку, которого мы сейчас хороним.
Я сидел на отведенной мне скамье в алтарной части и видел Маквариша, который, тоже на скамье в первом ряду, исполнял все, что положено, – вставал, садился, опускался на колени и так далее, но каждым движением сигналил: «Меня нельзя даже заподозрить в том, что я проделываю все это всерьез. Я просто веду себя, как подобает чрезвычайно воспитанному человеку среди суеверных дикарей». Декан «Душка» произнес краткую надгробную речь, представив Корниша венцом добродетелей. Во все время этой речи Маквариш ухмылялся – несомненно, издевательски, словно желая сказать, что знает о покойном немало пикантных подробностей. Не обязательно связанных с сексом. Корниш при жизни активно продавал и покупал картины, в том числе работы лучших канадских художников, и я мог бы назвать немало людей из числа присутствующих, кому он когда-то, по слухам, перешел дорогу как коллекционер. Зачем же они явились проводить его в последний путь? Меня посетила мысль совершенно не в духе любви к ближнему: может быть, они пришли убедиться, что Корниш действительно мертв? Великие коллекционеры и великие знатоки искусства не обязательно хорошие люди. А вот благодетели обязательно должны быть хорошими людьми, в чьей добродетели нельзя даже усомниться; Корниш же оставил «Душку» немалое наследство, хотя официально колледж еще не был поставлен в известность. Но я намекнул декану, и теперь декан выражал свою благодарность единственным способом, доступным человеку в его положении, – долго и громко молился за покойного друга.
Совершенно средневековая сцена. Сколько науки, педагогических теорий, передовой мысли ни вливай в колледжи и университеты, все равно они в большой степени сохраняют дух Средних веков, из которых ведут свое происхождение. И то, что «Душок» – колледж относительно недавно основанного университета, расположенного в Новом Свете, на удивление мало что меняет.
С моего места прекрасно были видны лица собравшихся, старательно внимавших почтенному красноречию декана. На лицах читалась почти средневековая безмятежность. Если не считать всезнающей ухмылки Маквариша. Но я видел Холлиера, который не полез в первый ряд, хотя имел на это полное право: тонкое, красивое лицо, от которого веяло чем-то ястребиным, было серьезным и торжественным. Недалеко от Холлиера сидела девушка, которая меня чрезвычайно интересовала: некая Мария Магдалина Феотоки, которая днем раньше явилась на мой семинар по греческому языку Нового Завета. Девушки, занятые такими вещами, обычно старше и явно более погружены в академическую жизнь, чем Мария. Она, без сомнения, очень красива, хотя такую красоту не всякий заметит и полюбит; я подозревал, что ровесников Марии ее внешность не привлекает. Спокойное лицо, приковывающее взгляд, – такое можно увидеть на иконе или мозаичном портрете. Лицо овальное; длинный, орлиный нос; ей надо следить, чтобы не остаться без зубов, иначе к старости и без того крючковатый нос сомкнется с подбородком; волосы совершенно черные, цвета воронова крыла, иссиня-черные, но не того ужасного оттенка, какой бывает у крашеных волос. Что ей понадобилось на похоронах Корниша? При взгляде на нее больше всего поражали глаза, потому что под и над радужкой слегка виднелся белок, и, когда она моргала – а казалось, что она моргает намного реже обычных людей, – не только верхнее веко опускалось, но и нижнее поднималось навстречу ему, а такое не часто увидишь. На этот раз меня поразил взгляд Марии, застывший – возможно, в молитвенном экстазе. Она покрыла голову свободно ниспадающим платком в отличие от большинства присутствующих дам, которые, будучи современными женщинами, пренебрегли наставлениями святого Павла на этот счет. Что же она здесь делает?
Комическую нотку этим похоронам – а на многих похоронах присутствует комик – придавал Джон Парлабейн, который, как мне стало известно, пробрался в «Душок» и ныне обитал там. Парлабейн в монашеской рясе демонстрировал кривлянья и ломанья[5] в высочайших традициях высокой англиканской церкви. Я ничего не имею против – пред именем Иисуса должно преклониться всякое колено[6], – но Парлабейн не ограничивался преклонением: он корчил гримасы, крестился скользящим движением, призванным демонстрировать давнюю привычку, и, будучи урожденным протестантом из какой-то не очень склонной к ритуалам деноминации, отвратительно переигрывал. Покрытое шрамами лицо – я помнил, как и когда появились эти шрамы, – сложилось в постную ухмылку, которая, по-видимому, должна была сочетать скорбь по ушедшему другу с радостью по поводу небесной славы, в коей этот друг сейчас обретается.
Я англиканин и священник, но иногда мне хочется, чтобы мои единоверцы хоть немного знали меру.
У меня как священника была особая задача на этих похоронах. По поручению декана я произнес молитву на предание тела земле, и вслед за этим хор запел: «И услышал я голос с неба, говорящий мне: напиши: отныне блаженны мертвые, умирающие в Господе; ей, говорит Дух, они успокоятся от трудов своих, и дела их идут вслед за ними»[7].
Итак, Фрэнсис Корниш почил от своих трудов, хотя не могу достоверно сказать, упокоился ли он в Господе. Несомненно, он возложил на меня определенные бремена, ибо его наследство было обширно и состояло не только в деньгах, но и в дорогих сокровищах, и мне предстоит разбираться с этим наследством, и с Холлиером… и с Эркхартом Макваришем.
Три дня спустя мы трое сидели в кабинете Артура Корниша, в одном из банковских небоскребов в финансовом квартале города. Корниш объяснял нам, кто есть кто и что есть что. Он не был груб, просто мы не привыкли к такому стилю общения. Мы привыкли к собраниям, на которых деканы суетились, всячески стараясь, чтобы все оттенки мнений были услышаны, а потом душили любые действия пыльными, вялыми путами научной этики. Артур Корниш знал, что нужно сделать, и ожидал от нас быстрого и эффективного исполнения.
– Конечно, о деловой и финансовой стороне позабочусь я, – сказал он. – Вы, господа, должны проследить за тем, чтобы имущество дяди Фрэнка – предметы искусства и всякое такое – было распределено по назначению. Возможно, это будет большая работа. То, что подлежит отправке новым владельцам, следует вручить надежному перевозчику: я сообщу вам название выбранной мною транспортной фирмы. Она будет выполнять ваши указания, завизированные моей секретаршей, которая, в свою очередь, будет оказывать вам всяческую помощь. Мне бы хотелось, чтобы вы сделали это как можно скорее, потому что мы хотим утвердить завещание и раздать наследникам все, что им причитается. Надеюсь, я могу рассчитывать, что вы будете действовать без промедления?
Профессора не любят, когда их подгоняют, особенно если это делает человек, которому нет еще и тридцати. Они умеют действовать быстро – во всяком случае, они так думают, – но не терпят, чтобы ими помыкали. Нам с Холлиером и Макваришем даже не понадобилось переглядываться: мы тут же сомкнули ряды против нахального юнца. Заговорил Холлиер:
– Первым делом мы должны выяснить, чем именно из «предметов искусства и всякого такого», как вы выразились, нам придется распорядиться.
– Я полагаю, что существует инвентарная опись.
Настал черед Маквариша:
– Вы хорошо знали своего дядю?
– Не особенно. Мы виделись время от времени.
– И вы никогда не бывали у него?
– В его доме? Нет, никогда. Меня не приглашали.
Я решил, что нужно и мне вставить пару слов:
– Думаю, «дом» не совсем подходящее слово для описания жилища Фрэнсиса Корниша.
– Значит, у него в квартире.
– У него было три квартиры, – продолжал я. – Они занимают целый этаж принадлежавшего ему здания. И они от пола до потолка забиты предметами искусства… и всяким таким. Я не сказал «чересчур плотно заставлены» – я сказал «забиты».
Вновь заговорил Холлиер, продолжая ставить нахального мальчишку-богача на место:
– Если вы не знали своего дядюшку, то не можете и вообразить, насколько маловероятно, что у него была инвентарная опись; он был не из тех, кто делает описи.
– Понятно. Настоящее гнездо старого холостяка. Но я знаю, что могу на вас положиться: вы со всем разберетесь. Возьмите помощников, если нужно, и составьте каталог. Для утверждения завещания потребуется оценка имущества. Я полагаю, что вся коллекция стоит довольно много. Если понадобятся люди для бумажной работы – наймите их, и моя секретарша завизирует распоряжения по выплате денег.
Мы еще немного пообщались в том же духе и вышли – через комнату, где сидела визирующая секретарша (профессионально обаятельная женщина средних лет), мимо других секретарей, помоложе, строчащих с приглушенным треском на явно дорогих пишущих машинках, и мимо человека в форме, стерегущего врата, ибо эти огромные двери действительно больше напоминали ворота крепости.
– Я никогда не встречал ничего подобного, – сказал я в лифте, пока мы ехали вниз с шестнадцатого этажа.
– Я встречал, – сказал Маквариш. – Вы заметили, у него панели красного дерева? Шпон, я полагаю. Внешний лоск, под стать юному Корнишу.
– Нет, не шпон, – ответил Холлиер. – Я постучал. Цельное дерево. С этим молодым человеком надо вести себя очень осторожно.
Маквариш фыркнул:
– А картины на стенах видели? Корпоративщина. Выбраны дизайнером интерьеров. Далеко Артуру до дяди Фрэнка.
Я тоже заметил картины и знал, что Маквариш не прав. Но нам хотелось немного унизить главного душеприказчика, потому что мы его чуточку побаивались.
Всю следующую неделю мы с Холлиером и Макваришем ежедневно после обеда встречались в трех квартирах Фрэнсиса Корниша. Визирующая секретарша выдала нам ключи. По прошествии пяти дней оказалось, что положение превосходит наши худшие ожидания, и мы даже не знали, с чего начать.
Корниш жил в одной из квартир, и она слегка напоминала человеческое обиталище, хотя гораздо больше походила на лавку чрезвычайно неопрятного торговца предметами искусства – каковой, собственно говоря, и служила Корнишу. Фрэнсис Корниш за свою жизнь многое сделал для того, чтобы открыть хороших канадских художников и помочь им пробиться к успеху. Он в основном покупал картины для себя, но иногда выступал в роли агента для художников, еще не достигших славы. Это означало, что он держал их картины у себя дома и, если получалось, продавал, причем всю выручку перечислял художнику, не оставляя себе никаких комиссионных. Точнее, в теории дело обстояло так. На практике он брал картину у молодого художника, засовывал куда-нибудь и забывал или рассеянно одалживал какому-нибудь любителю искусства, а потом удивлялся и обижался, когда художник поднимал шум или грозил судом.
Корниш был напрочь лишен лукавства, но в нем не было также ни капли методичности. Считалось, что именно из-за этого он не вошел в семейный бизнес, заложенный когда-то его дедом. Дед начал с торговли лесом и балансовой древесиной[8], при жизни Фрэнсисова отца дело сильно расширилось, а за последние двадцать пять лет фирма забросила лесоматериалы и превратилась в крупную инвестиционную компанию. Сейчас ее возглавлял Артур – четвертое поколение. Немалое богатство Фрэнсиса, частично происходившее от доверительного фонда, созданного его отцом, а частично унаследованное от матери, позволяло ему выступать в роли покровителя искусств, не думая о деньгах.
Фрэнсис редко продавал картины, взятые у художников, но, если становилось известно, что Корниш взял на продажу картины такого-то, другие, более вменяемые торговцы картинами обращали внимание на этого художника. Так странно проявлялось немалое влияние Корниша в мире торговцев предметами искусства. Его суждения были столь же безошибочны, сколь беспорядочны методы ведения дел.
Среди прочего нас беспокоила сваленная в первой квартире огромная масса картин, рисунков и литографий, а также скульптуры малых форм. Мы не знали, кому все это принадлежит, – Корнишу или самим художникам.
Мало того, квартира номер два была так забита картинами, что в дверь приходилось пролезать боком, а в комнаты, где едва хватало места одному человеку, – впихиваться силой. Здесь хранились картины иностранных художников. Должно быть, иные из этих картин Корниш в глаза не видел уже лет двадцать пять. Шаря в пыли, мы кое-как установили, что здесь представлены работы всех мало-мальски значительных художников за последние пятьдесят лет. Но сколько их всего и к какому периоду творчества художника относилась каждая картина, мы не могли определить: чтобы переместить одну картину, приходилось перемещать другие, и вскоре всякое передвижение по квартире становилось невозможным, а сам исследователь обнаруживал, что замурован на некотором расстоянии от выхода.
Холлиер нашел в ванной четыре больших свертка в коричневой бумаге, покрытые толстым слоем пыли. Холлиер смахнул пыль (будучи аллергиком, он ужасно страдал при этом) и обнаружил, что свертки надписаны прекрасным почерком Корниша: «Литографии П. Пикассо, открывать только чистыми руками».
Моей собственной пещерой Аладдина стала третья квартира, где хранились книги и рукописи. Точнее, я попытался застолбить ее, но Холлиер и Маквариш отстояли свое право подглядывать: удержать ученого от проникновения в такое место невозможно. Книги лежали кучами на столах и под столами – огромные фолианты, маленькие томики в одну двенадцатую листа, всевозможные книги от инкунабул до, по-видимому, полного собрания первых выпусков Эдгара Уоллеса[9]. Стопки книг, подобно дымовым трубам, высились на полу, и их ничего не стоило опрокинуть. Иллюстрированные книги, в которые достаточно было заглянуть, чтобы оценить их великую красоту; Корниш, видимо, купил их лет сорок назад, потому что сейчас таких уже не найдешь ни за какие деньги. Карикатуры и рукописи, в том числе более-менее современные; одного Макса Бирбома[10] столько, что хватило бы на роскошную выставку: восхитительные, нигде не опубликованные шаржи на монархов и знаменитостей тысяча девятисотых и девятьсот десятых годов; я возжелал их всем сердцем. И еще порнография, на которую Маквариш накинулся с радостным хрюканьем.
Я мало что знаю о порнографии. Она меня не возбуждает. Но Маквариш, кажется, в ней прекрасно разбирался. Здесь была и классика жанра – ни много ни мало прекрасный экземпляр «Сладострастных сонетов» Пьетро Аретино с оригинальными гравюрами Джулио Романо[11]. Я слыхал об этом чуде эротического искусства, и мы все хорошенько рассмотрели книгу. Мне скоро надоело: несмотря на то что иллюстрации изображали способы совокупления (Маквариш упорно именовал их «позициями»), обнаженные люди были похожи на античные статуи и сохраняли такое мраморное спокойствие, что показались мне скучными. Их не оживляло ни единое чувство. С ними контрастировали японские гравюры, на которых яростные мужчины с пугающе увеличенными гениталиями в почти людоедской манере набрасывались на луноликих женщин. Холлиер глядел на них в мрачном спокойствии, но Маквариш так ухал и ерзал, что я испугался, как бы у него не случилось оргазма прямо тут, в пыли. Я никогда не думал, что взрослого человека может так возбудить неприличная картинка. Всю неделю Маквариш снова и снова требовал, чтобы мы вернулись в третью квартиру, лишний раз полюбоваться.
– Видите ли, я сам любитель таких вещей, – объяснил он. – Вот самый ценный экспонат моей коллекции.
Он вытащил из кармана табакерку, судя по работе – восемнадцатого века. С внутренней стороны крышки были изображены эмалевые Леда и лебедь. Стоило нажать кнопку, как лебедь вонзался Леде меж ног и та начинала дергаться в механическом экстазе. Мерзкая игрушка, подумал я, но Эрки над ней трясся.
– Мы, холостяки, любим держать у себя такие вещи, – сказал он. – Вот вы, Даркур, чем увлекаетесь? У Холлиера, конечно, есть красавица Мария.
К моему вящему удивлению, Холлиер покраснел, но промолчал. У него – красавица Мария? Моя мисс Феотоки с семинара по новозаветному греческому? Мне это совершенно не понравилось.
На пятый день, то есть в пятницу, мы были даже дальше от цели – начать разбирать коллекцию, – чем в первый. Мы слонялись по трем квартирам, стараясь не показывать друг другу, что у нас нет ни намека на какой-либо план. Тут в замке первой квартиры повернулся ключ, и вошел Артур Корниш. Мы показали ему, в чем состоит наша проблема.
– Боже милостивый, – сказал он. – Я представления не имел.
– Мне кажется, тут никогда не убирали, – сказал Маквариш. – У вашего дяди Фрэнсиса были твердые убеждения на предмет уборщиц. Помню, он говорил: «Вы видели руины Акрополя? Пирамид? Стоунхенджа? Колизея в Риме? Кто довел их до такого состояния? Глупцы говорят – армии захватчиков, рука времени. Чушь! Это были уборщицы». Он говорил, что в метелки для пыли, которые используют уборщицы, всегда вставлены жесткие пуговицы, чтобы хлестать и царапать хрупкие предметы.
– Я знаю, он был эксцентричен, – сказал Артур.
– Когда люди говорят «эксцентричен», они имеют в виду что-то туманное, податливое. А ваш дядя был неудержим, особенно в том, что касалось произведений искусства.
Артур, похоже, не слушал: он вел раскопки. Другими словами нельзя было передать то, чем приходилось заниматься в этом невероятном и очень дорогостоящем хаосе.
Артур выудил из кучи небольшую акварель:
– Вот неплохая вещица. Я знаю, где это. Залив Джорджиан-Бей; в детстве я там жил подолгу. Наверное, ничего страшного, если я оставлю ее себе?
Он ужасно удивился, когда мы все на него накинулись. В последние пять дней мы постоянно натыкались на милые вещицы и думали, что вроде бы ничего страшного не будет, если мы оставим их себе, но каждый раз себя пересиливали.
Холлиер объяснил. Акварель подписана: это работа художника Вэрли. Купил ее Фрэнсис Корниш или взял у Вэрли, когда тот был на мели, надеясь продать и заработать для художника немного денег? Кто знает? Если Корниш не купил эту акварель, она сейчас стоит довольно много и входит в наследство умершего художника. Таких проблем возникают сотни, и как мы должны их решать?
Тут мы поняли, почему Артур Корниш, которому нет еще и тридцати, считается способным бизнесменом.
– Обо всех подписанных картинах запросите авторов, если они живы и если их удастся разыскать. Все остальное пойдет в Национальную галерею согласно завещанию. Мы не можем чрезмерно углубляться в вопросы владения. В завещании написано «все, чем я владею на момент моей смерти», и в той мере, в какой это касается нас, он владел всем содержимым этих квартир. Вам предстоит большая переписка; я пришлю хорошего секретаря.
Он ушел, с тоской взглянув на акварель работы Вэрли. Как легко возжелать чего-нибудь, когда владелец этой вещи мертв и она завещана безликому, бездушному общественному учреждению.