bannerbannerbanner
Мятежные ангелы. Что в костях заложено. Лира Орфея

Робертсон Дэвис
Мятежные ангелы. Что в костях заложено. Лира Орфея

Полная версия

Профессор Ламотт еще не пришел в себя после атаки на его подагрическую ногу и был донельзя шокирован, когда Маквариш, перегнувшись через него, спросил у профессора Бернс:

– Роберта, я вам уже показывал свою косточку пениса?

Профессор Бернс, зоолог, даже бровью не повела:

– А у вас правда есть? Раньше они все время попадались, но я уже давно ни одной не видела.

Эрки отсоединил от часовой цепочки оправленный в золото предмет и протянул Роберте:

– Восемнадцатый век, прекрасный экземпляр.

– О, какая красота. Профессор Ламотт, посмотрите, это косточка пениса енота; раньше они были очень популярны в качестве зубочисток. А портные ими распарывали наметку. Спасибо, Эрки, очень мило. Но спорим, что у вас нет кисета из мошонки австралийского кенгуру; мне брат прислал такой из Австралии.

Профессор Ламотт с отвращением разглядывал косточку пениса.

– Вы не находите ее чрезвычайно неприятной? – спросил он.

– Я не ковыряю ею в зубах, – объяснил Эрки. – Только показываю дамам на светских приемах.

– Вы меня поражаете, – сказал Ламотт.

– Подумать только, Рене, а еще француз! Тонкие умы любят освежаться ветерком, несущим легкий аромат непристойности. La nostalgie de la boue[76] и все такое. Непристойность и даже грязь – но утомленный интеллект надо время от времени спускать с цепи. Вспомните хотя бы Рабле.

– Я знаю, вы очень любите Рабле, – сказал Ламотт.

– Это семейное. Мой предок, сэр Томас Эркхарт, сделал первый и до сих пор непревзойденный перевод Рабле на английский язык.

– Да, его перевод значительно лучше оригинала, – сказал Ламотт.

Но Эрки был совершенно глух к чьей бы то ни было иронии, кроме собственной. Он продолжал рассказывать профессору Бернс про сэра Томаса Эркхарта, перемежая свой рассказ похабными цитатами.


Я обходил стол кругом, исполняя свои обязанности. Приятно было видеть, что Артур Корниш оживленно беседует с профессором Аронсоном, компьютерной звездой нашего университета. Они говорили о фортране – языке программирования, к которому Артур как финансист питал профессиональный интерес.


– Как вы думаете, стоит чуть позже допросить миссис Скелдергейт, что говорят в парламенте насчет бедняги Фроутса? – спросила Пенелопа Рейвен у Гилленборга. – Они его совершенно неправильно понимают, честное слово. Правда, я ничего не знаю о его опытах, но человек не может быть таким идиотом, каким его пытаются выставить эти дураки.

– Я бы на вашем месте не стал этого делать, – ответил Гилленборг. – Помните наше правило: на гостевых ужинах никогда не говорить о делах и не просить об одолжениях. И я добавлю еще одно: никогда не пытайтесь ничего объяснять про науку людям, которые хотят понять вас неправильно. С Фроутсом все будет в порядке: знающие люди не сомневаются в ценности его работы. А то, что сейчас происходит в парламенте, всего лишь разгул демократии: каждый некомпетентный человек должен высказать свое плохо обоснованное мнение. Никогда не объясняйте и не оправдывайтесь – это правило всей моей жизни.

– Но я люблю объяснять, – возразила Пенни. – У людей бывают совершенно безумные представления об университетах и людях, которые там работают. Вы видели в газетах некролог бедняге Эллерману? Невозможно догадаться, что это о человеке, которого мы все знали. Факты более-менее правильные, но не передают его сути, а суть в том, что он был ужасно хороший человек. Конечно, если бы они хотели его распять после смерти, это было бы проще простого. Он писал какой-то безумный любовный роман с продолжениями, вроде бы держал его в секрете, но признавался каждому встречному и поперечному: что-то вроде женщины-мечты, которую он придумал для собственного наслаждения и признавался ей в любви квазиелизаветинской прозой. Если кто-нибудь доберется до этого романа…

– Не доберутся, – сказал Стромуэлл с другой стороны стола. – Его больше нет.

– Правда? – спросила Пенни. – Что случилось?

– Я его сжег собственноручно, – ответил Стромуэлл. – Эллерман хотел, чтобы его не стало.

– Но разве его не следовало передать в архивы?

– По-моему, в архивы и так попадает слишком много всего, а попав туда, приобретает несообразно большое значение. Людей надо судить по тому, что они публикуют, а не по тому, что они держали в нижнем ящике стола.

– И что, этот роман действительно был такой неприличный, как намекал Эллерман?

– Не знаю. Он просил меня не читать, и я не стал.

– И так человечество потеряло еще один великий любовный роман, – произнесла Пенни. – А вдруг его автор был великим художником от порнографии?

– Только не Эллерман, он был слишком предан университетскому идеалу, – возразил Хитциг. – Будь он в первую очередь художником, он не был бы так счастлив в университете. Недовольство – важнейшая черта художника. Университеты могут выпускать хороших критиков, но не художников. Мы, университетские люди, – прекрасные ученые, но склонны забывать об ограниченности познания: оно не может творить и зачинать.

– Ну, это вы хватили! Я могу назвать кучу художников, которые жили в университетах, – возразила Пенни.

– А я на каждого вашего назову двадцать, которые не жили, – сказал Хитциг. – Лучше всего и в самых больших количествах у университетов получаются ученые. Наука состоит из открытий и откровений – а они не искусство.

– Ага! Почтительно вопрошать Природу, – сказала Пенни.

– Нет, искать зияющие дыры в точных науках и затыкать их к вящей пользе мира, – сказал Гилленборг.

– Тогда как вы назовете гуманитарные науки? – спросила Пенни. – Цивилизацией, наверное?

– Цивилизация покоится на двух вещах, – сказал Хитциг. – Это открытие ферментации, производящей алкоголь, и способность добровольно задерживать дефекацию. И скажите на милость, без этих двух – где был бы наш сегодняшний восхитительно цивилизованный вечер?

– Ферментация, несомненно, относится к науке, – сказал Гилленборг. – А вот управление дефекацией – к психологии. И если кто-нибудь сейчас скажет, что психология – это наука, я завизжу.

– Нет-нет, вы вступили на мою территорию, – вмешался Стромуэлл. – Задержка дефекации – процесс по природе своей теологический и, несомненно, является одним из последствий грехопадения человека. А это, по общепринятой ныне точке зрения, знаменует собой зарю персонального сознания, отделение личности от племени, или массы. Животные не способны задерживать дефекацию; это вам объяснит любой режиссер, который хоть раз пытался вывести на сцену лошадь и обойтись без казусов. Животные лишь смутно сознают себя: еще более смутно, чем мы, повелители мира. Когда человек съел плод с древа познания, он начал осознавать себя как нечто отличное от окружающей природы и в последний раз беззаботно опорожнил кишечник, пока, ступая боязливо, шел из Эдема в одинокий путь[77]. После этого он, конечно, вынужден был вести себя осторожно, глядеть под ноги и в буквальном смысле слова не гадить где попало.

– Вы такая же кислятина, как Мильтон! – воскликнула Пенни Рейвен. – «Шел в одинокий путь»! А как же Ева?

– Каждый ребенок заново переживает опыт осознания себя уникальным существом, – сказал Хитциг, не обращая внимания на этот взрыв феминистических эмоций.

– Каждый ребенок заново переживает всю историю развития жизни на Земле, начиная с рыб, прежде чем научиться задерживать дефекацию, – сказал Гилленборг.

– Каждый ребенок заново переживает изгнание из рая – материнской утробы – и извергается в мир, который на каждом шагу причиняет боль, – сказал Стромуэлл. – Господин заместитель декана, скажите, пожалуйста, эти люди совсем забыли, что графины с вином надо передавать по кругу?

Я оторвался от интереснейшей речи Корниша про акул-ростовщиков (разумеется, он не одобрял этого промысла, но чрезвычайно интересовался им) и еще раз обошел вокруг стола, чтобы убедиться, что всем собравшимся хорошо и удобно, и ускорить продвижение графинов. Оказалось, что графины застряли у непьющего профессора Мукадасси, который заслушался речами Холлиера. Я был рад, что Клем получает удовольствие от вечера, потому что он на самом деле не очень компанейский человек.

– Культурными окаменелостями, – говорил он, – я называю убеждения и сценарии, которые так глубоко вросли в окружающую жизнь, что уже не вызывают никаких вопросов. Помню, мальчиком я пошел в церковь с какими-то родственниками из Англии и заметил, что многие деревенские женщины делают крохотный реверанс перед пустой стеной. Я спросил почему. Никто не знал, но потом мой кузен спросил у священника, и оказалось, что до Реформации здесь стояла статуя Девы Марии. Солдаты Кромвеля уничтожили ее, но не смогли уничтожить местный обычай, как явствовало из поведения женщин. Много лет назад я ненадолго заехал на остров Питкэрн – и словно оказался в самом начале девятнадцатого века; последними иммигрантами, прибывшими на остров, были солдаты Веллингтона. Их потомки все еще говорили языком Сэма Уэллера: «Нужды нет, сударь» и «Если угодно вашей милости». Когда мой отец был мальчиком, любой благовоспитанный канадский ребенок знал, что первая буква в слове «herb» не произносится. Такое произношение все еще можно услышать кое-где, и современные англичане думают, что это невежество, а на самом деле это история культуры. Это мелочи, но среди народов, живущих замкнуто, – выживших настоящих цыган, некоторых кочевых племен Востока – сохранились самые разные идеи, достойные внимания. Мы склонны думать, что человеческое познание прогрессивно: поскольку мы сами знаем все больше и больше, из этого должно следовать, что наши деды знали меньше нас, а прадеды еще меньше. Но правдоподобна и другая теория: может быть, мы просто в разное время узнаем вещи с разных сторон и разными путями. И это проливает новый свет на всю мифологию: мифы не мертвы, просто мы их теперь по-другому понимаем и по-другому применяем. Если вы думаете, что суеверие умерло, зайдите как-нибудь на экзамен и посмотрите, сколько всяческих амулетов и талисманов притаскивают с собой студенты.

 

– Неужели вы это серьезно? – спросил Бойз.

– Совершенно серьезно, – ответил Холлиер.

– Вы говорите об одной из великих пропастей непонимания, существующих между Западом и Востоком, – сказал Мукадасси. – Мы, жители Индии, знаем: люди ничем не хуже нас верили в разные вещи, которые сейчас образованные члены общества считают нелепостью. Но я согласен с вами, профессор: наша задача не презирать эти верования, а стараться понять, что имели в виду древние люди и какого результата намеревались добиться с их помощью. Научная гордыня толкает нас на величайшее безумие и мракобесие – презрение к прошлому. Но мы, люди Востока, в повседневной жизни уделяем Природе намного больше внимания, чем вы. Может быть, потому, что у нас есть возможность гораздо больше времени проводить под открытым небом. Но если я могу так выразиться – и, пожалуйста, не думайте, что я хочу задеть ваши чувствительные места, профессор, – нет, нет, ни за какие сокровища мира, – ваше христианство не очень помогает в общении с Природой. Она все равно скажет свое слово, и даже та Человеческая Природа, которую христианство так часто порицает. Надеюсь, я никого не оскорбил?

Холлиер не оскорбился: Мукадасси явно преувеличил степень его приверженности христианским идеям.

– Одна из моих любимых культурных окаменелостей – садовый гном. Вам попадались такие? Они очень милы, весьма симпатичны. Но неужели люди покупают их лишь за симпатичность? Я уверен, что нет. Гномы – это сахар в напитке веры; западные религии больше не кладут сахара в этот напиток, а сильно разбавленный филантропизм, который для многих сходит за религию, его и вовсе не предлагает. Гномы говорят о тоске человека – неосознанной, но тем более сильной – по садовому божеству, духу земли, кобольду, кабиру[78], хранителю домашнего очага. Гномы ужасны, но в них есть истина, которой нету в купальнях для птиц и солнечных часах[79].


Профессор Дердл в это время плакался на свою судьбу Эльзе Чермак. Эльза успела пожаловаться ему на двухдневный «семинар выходного дня» по экономике, который она посетила в дружественном университете.

– Вы хотя бы говорите на свои темы, – сказал Дердл. – Вам не приходится слушать атмосферный треск.

– В самом деле? Много же вы знаете.

– А разве можно трещать об экономике? Я думал, нет. Но вам уж точно не приходится слушать белиберду, на которую я сегодня убил полдня. У нас находится с визитом Большой Человек из Блумсбери[80], вы знали? Он произнес речь о могучих и славных делах прошлого, частицей коих был и сам. Бо́льшая часть речи звучала примерно так: «Конечно, в те въемена в Блумсбеъи мы были совсем бэзумные. Слуги были бэзумные. Бывало, садишься за стол, а на стуле у тебя таъелка с едой. Потому что все гоъничные были бэзумные… У нас была къасная двей. У всех были синие двеи, зеленые двеи, коичневые двеи, но у нас была къасная двей. Полное бэзумие!» Щедрость университетов к людям, знавшим великих мира сего, просто изумительна. Мне кажется, это какая-то форма романтизма. Любой приблудный англичанин, помнящий Вирджинию Вулф, Уиндема Льюиса или Э. М. Форстера, может называть любую сумму гонорара, есть и пить, пока его не хватит кондрашка, за счет любого университета Северной Америки. Чисто средневековое явление: бродячие жонглеры и шпагоглотатели. Впрочем, американские нахлебники еще хуже: обычно они – поэты или миннезингеры, желающие показать свою близость к молодежи. Их манера постоянно подлизываться к студентам меня просто убивает, потому что платят-то им не студенты. Господи, слышали бы вы сегодняшнюю речь этого слабоумного осла! «Я ни-когда-а-а не забуду, как Виъджиния ъазделась совеъшенно догола, завеънулась в полотенце и изобъазила Аънольда Беннетта, как он диктует в турецких банях[81]. Мы пъосто визжали! Бэзумие! Бэзумие!»

– У нас есть свои бэзумные рассказчики, – сказала Эльза. – Вы когда-нибудь слыхали байку Делони про директора колледжа Святого Брендана, у которого ручная майна говорила по-латыни? Она умела говорить: «Liber librum aperit»[82] – и разные другие классические фразы, но у нее было тяжелое детство, и она могла заорать: «Пойдем бухнём, старик» – в тот момент, когда директор отчитывал непутевого студента. Надо сказать, что Делони прекрасно исполняет эту байку, и если он решит стать гастролирующим лектором, вполне возможно, что это будет его коронный номер. Экономисты – они точно такие же: часами рассказывают, как Кейнс не мог наскрести мелочь на такси[83] и тому подобное. Университеты – великие хранилища подобных бесполезных мелочей. Джим, вам пора в саббатический отпуск, вы начинаете скисать.

– Может, и так, – ответил Дердл. – По правде сказать, я сейчас работаю над собственной байкой – о том, как мы встречали инспекцию из Канадского совета, которая должна была провести «осмотр на месте». Вы ведь знаете, как они работают? Очень похоже на средневековый визит епископа. Вы убиваете несколько месяцев на документацию к заявке на грант, который нужен для выполнения какой-нибудь особенной работы. Когда все бумаги собраны, Канадский совет посылает комитет из шести-семи человек на встречу с вашим комитетом из шести-семи человек, вы их кормите, поите, смеетесь над их анекдотами, заново рассказываете им все, что уже рассказали, и вообще обращаетесь с ними по-дружески – даже как с равными. Потом они возвращаются в Оттаву и оттуда пишут, что, по их мнению, ваш план недостаточно хорошо проработан и потому не заслуживает их поддержки. Зажравшиеся шавки мещанского филистерства! Сидят на тепленьких местечках с хорошими окладами и пенсиями!

– Mit der Dummheit kämpfen Götter selbst vergebens, – сказал Эрценбергер.

– Переведите, пожалуйста, – попросила Эльза.

– Против глупости сами боги бороться бессильны, – перевел Эрценбергер и добавил, не в силах скрыть нотку жалости в голосе: – Шиллер.

Эльза проигнорировала жалость и снова повернулась к Дердлу:

– Ну так вот, кто ходит по миру, тот должен знать, что время от времени люди будут захлопывать дверь у него перед носом или спускать собак. Ученые – побирушки. Так всегда было и всегда будет. Во всяком случае, я на это надеюсь. Помоги нам Господь, если ученые когда-нибудь дорвутся до контроля над настоящими деньгами.

– Боже, Эльза, ну зачем такой пессимизм! Это все ваши дурацкие сигары: они порождают ощущение обреченности. Любой ученый, который хоть чего-нибудь стоит, хочет стать царем-философом. Но для этого нужна куча денег. Хотел бы я иметь маленький независимый доход: я бы все бросил и стал писать.

– Нет, Джим, не бросили бы. Университет навеки запустил в вас когти. Научная работа – она проникает в кровь, как сифилис.


На гостевых вечерах никто не напивается. Вино вершит свою древнюю магию – люди делаются в большей степени сами собой, и то, что вплетено в ткань их натуры, проступает явственнее. Ладлоу, преподаватель-юрист, смотрел с точки зрения закона, а миссис Скелдергейт, которую больше всего занимали язвы общества, пыталась возбудить в Ладлоу негодование, а может быть, жалость или что угодно, только не хладнокровное рассудочное созерцание картин упадка нравов в нашем городе.

– Конечно, в первую очередь надо думать о детях, потому что многим взрослым помочь уже нельзя. О детях и молодежи. Когда я начала заниматься этой работой, труднее всего мне было осознать, что многим женщинам абсолютно безразличны их собственные дети. Эти малютки выброшены в мир, которого совершенно не понимают. На прошлой неделе одна девочка рассказала мне, что к ним домой пришел старик и подрался с ее мамой на кровати. Разумеется, девочка не поняла, что это было половое сношение. Кем она станет, когда поймет, а это неминуемо случится очень скоро. Ребенком-проституткой. Я уверена, это одно из самых трагических зрелищ в мире. Я пыталась как-то помочь другой девочке, которая не умеет говорить. С ее речевым аппаратом все в порядке: она не говорит, потому что ею не занимались вообще. Она не знает самых простых слов. Ее ягодицы покрыты треугольными ожогами: любовник матери прижигает девочку утюгом, чтобы излечить ее от глупости. Другой ребенок боится говорить: он живет в немом ужасе, а мать, видя его мучительные, умоляющие гримасы, бьет его.

– Вы описываете чудовищный мир, какую-то достоевщину, – сказал Ладлоу. – Тяжело сознавать, что все это происходит меньше чем в двух милях от зала, где мы сейчас сидим в окружении удобства и даже роскоши. Но что же вы предлагаете?

 

– Я не знаю, но что-то нужно делать. Мы не можем просто закрывать глаза. Неужели у вас, университетских преподавателей, нет никакого ответа? Раньше думали, что спасение – в образовании.

– Живя в университете, неизбежно понимаешь, что образование не спасает вообще ни от чего, разве что оно сопровождается прививкой здравого смысла, доброго сердца и понимания, что все люди – братья, – сказал Ладлоу.

– И признания отцовства Бога, – добавил декан.

– Позвольте, я не буду высказывать свое мнение на этот счет, – сказал Ладлоу. – Прения о Боге не для юристов, они для философов вроде вас и священников вроде Даркура. Мы с миссис Скелдергейт видим общество, как оно есть: она – как социальный работник, я – в ходе своей работы в суде; мы вынуждены работать с тем, что общество нам предоставляет. И вот что еще, миссис Скелдергейт, я никоим образом не недооцениваю серьезность проблем, причиной которых вы считаете бедность и невежество, но мне приходилось работать с поистине ужасными судебными делами, и я знаю: ровно то же самое встречается в слоях общества, которые вовсе нельзя назвать бедными или – по крайней мере, в обычном смысле этого слова – невежественными. Бесчеловечность, жестокость и преступный эгоизм встречаются отнюдь не только у бедняков. Массу примеров такого поведения можно наблюдать прямо здесь, в университете.

– О Ладлоу, конечно же, вы преувеличиваете ради красного словца, – сказал декан.

– Вовсе нет. Любой, кто долго проработал в университете, знает, например, как распространено в этой среде воровство. Но все сговорились о нем молчать. И думаю, правильно, потому что представьте себе, какой шум поднимется, если это выйдет наружу. Но чего вы хотели? Подобный университет – сообщество из пятидесяти тысяч людей; если взять город с населением в пятьдесят тысяч, среди жителей неминуемо найдутся воры. Что крадут в университете? Все, что угодно, от мелочей до недешевой техники, от ножей и вилок до целых комплектов священных сосудов из университетских часовен – их, как я случайно узнал, вывозят контрабандой в Южную Америку. Глупо было бы притворяться, что студенты не имеют к этому никакого отношения. И вероятно, сотрудники тоже, только мы об этом не знаем. Это можно объяснить: все учреждения пробуждают в сердце человека склонность к воровству, а украсть что-нибудь у alma mater – значит отомстить матери кормящей за ее высокомерные претензии от имени какой-то – не признаваемой даже ее владельцем – части человеческого духа. Не случайно наши предки прозвали студентов «клерками святого Николая» – тяга к знаниям и склонность к воровству[84]. Ну неужели вы не помните, как три года назад приглашенный лектор, который жил в нашем колледже, пытался прихватить с собой занавески с окон? Он ученый человек, но заразился всеобщим желанием что-нибудь стянуть.

– Послушайте, Ладлоу, я никогда не поверю, что это всеобщее желание.

– Тогда я задам вам другой вопрос: вы никогда в жизни ничего не крали? Впрочем, нет, я беру его назад: в силу своей должности вы по определению честны; декан колледжа не ворует, хотя человек, облаченный в мантию декана, может что-нибудь украсть. Я не буду спрашивать этого человека. Но вот вы, миссис Скелдергейт, вы никогда ничего не крали?

– О, если бы я могла сказать, что нет! – улыбаясь, ответила миссис Скелдергейт. – Но увы. Мелочь, конечно, – книгу из библиотеки колледжа. Я сделала все, чтобы компенсировать украденное, даже более чем компенсировать. Но отрицать я не могу.

– Душа человеческая – неисправимая воровка, – сказал Ладлоу. – И в оливковых рощах Академа, и повсюду. Поэтому можно ожидать, что студенты, прислуга и преподаватели будут по-прежнему воровать книги и другое имущество университета, а доверенные лица – предавать доверившихся. Мир без греха был бы поистине странен – и чертовски негостеприимен для юристов, вот что я вам скажу.

– Вы говорите так, словно верите в дьявола, – сказал декан.

– Дьявол, как и Бог, не входит в компетенцию юристов. Но вот что я вам скажу: я ни разу в жизни не видел Бога, зато дьявола – дважды, оба раза в суде: один раз на скамье подсудимых, а другой – в судейской мантии.


Маквариш и Роберта Бернс уже сцепились, как кошка с собакой, над телом Ламотта, который, судя по всему, не получал удовольствия от их беседы.

– Не стоит говорить с зоологом о любви, если вы подразумеваете секс, – говорила профессор Бернс. – У братьев наших меньших – если их можно считать таковыми – мы видим секс как он есть. И можно по пальцам пересчитать виды, в которых партнеры проявляют друг к другу хоть какую-то нежность. Все прочие лишь следуют непреодолимому инстинкту.

– А у людей? – спросил Ламотт. – Неужели вы согласны с этим ужасным Стриндбергом, что любовь – фарс, изобретенный Природой, чтобы обманом заставить людей размножаться?

– Нет, не согласна, – ответила Роберта. – Это вовсе не фарс. Человечество благополучно размножалось задолго до того, как понятие любви вообще появилось, иначе мы бы сейчас тут не сидели. Это можно видеть и среди студентов: одни больны от любви, другие аж бурлят от похоти, некоторые это совмещают.

– Один мой студент хотел иметь бешеный успех у девушек, – встрял Эрки, – и для этого покупал у шарлатана какую-то гадость – что-то вроде супа из бычьих яиц. На самом деле это не помогало, но он думал, что помогает, и, вероятно, это действовало, только не говорите Гилленборгу. В то же время другой мой студент влюбился в балерину, к которой у него не было ни единого шанса даже подойти. Но каждый раз, как она танцевала, он посылал ей орхидею и совершенно разорился. Конечно, оба студента – дураки. Но, Роберта, неужели вы действительно разделяете любовь и старое доброе «туда-сюда-обратно»? Не слишком ли это радикально?

– Старое доброе «туда-сюда-обратно», как вы изволили выразиться, хорошо на своем месте, но не стоит воспринимать его как мерило любви. А то я вспомню, что я зоолог, и скажу, что с точки зрения статистики величайший любовник в природе – кабан: он извергает восемьдесят пять миллиардов сперматозоидов при каждом совокуплении. Ему уступает даже племенной жеребец с тринадцатью миллиардами. Но человек знает, что такое любовь, а кабан и жеребец, сделав свое дело, даже не взглянут на партнершу.

– Я рад, что не получил естественно-научного образования, – сказал Ламотт. – Я всегда думал и продолжаю думать, что женщина – чудо Природы.

– Разумеется, она – чудо, – согласилась Роберта. – Вы даже не представляете какое. Вы слишком духовны. Посмотрите на красивую девушку – разве она дух? Конечно, у нее есть дух, но помимо этого – куча совершенно роскошных, прямо-таки завораживающих вещей. Да хоть и на меня посмотрите: я, конечно, не собираюсь рекламировать свои увядшие прелести, но вот я сижу, и в ушах у меня вырабатывается сера, в носу застывает слизь, во рту булькает слюна, слезы всегда наготове. А после еды – вроде того ужина, который мы только что съели, – какие чудеса творятся у меня внутри! Желчный пузырь и поджелудочная железа трудятся вовсю, фекалии деловито слипаются в комки, почки выполняют свою чудесную работу, моча заполняет мочевой пузырь, а мои сфинктеры – вы даже не представляете, как женский пол должен быть благодарен сфинктерам! А любовь принимает все это как должное, словно жадный ребенок, видящий только глазурь на торте!

– Я вполне обойдусь глазурью, спасибо, – ответил Ламотт. – Мне претит видеть в женщине ходячую мясную лавку.

– Эта глазурь так разнообразна, что ее одну можно изучать всю жизнь, – сказал Маквариш. – К каким только трюкам не прибегают женщины! Знакомый парикмахер рассказывал о просьбах женщин, которые приходят в его салон к маникюрше, она же специалист по излишним волосам. Женщины хотят, чтобы их лобковым волосам придали форму сердечка или стрелки, и терпят любые пытки горячим воском, чтобы получить нужный результат. А потом требуют, чтобы эти волосы покрасили хной! «Там внизу огонь пылает», как поется в матросской песне. Да уж, запоешь, когда увидишь результат!

– Только зря мучаются, – сказала Роберта. – Ради «туда-сюда-обратно» люди терпят что угодно. Точнее, Природа им в этом любезно помогает. Во время полового сношения острота восприятия сильно снижается: притупляются зрение, слух, вкус, осязание и обоняние, что бы там ни писали в книгах по технологии секса. Некрасивая партнерша на время становится красивой; кровавые прожилки и красный нос едва заметны, сопение не кажется комичным, зловоние изо рта словно пропадает. И это, Рене, вовсе не любовь: это Природа идет на помощь любви. И еще человек – единственное создание, знающее любовь как сложное чувство; кроме того, человек – единственное во всей природе существо, которое занимается сексом ради развлечения. О, это богатейший предмет для исследования.

– «Люби не так, как любит узник плоти»[85], – процитировал Ламотт, делая вид, что затыкает уши. – Готов спорить, что никто из вас не знает этого сонета.


Время шло, и скоро я уже должен был предложить декану перейти к кофе и коньяку для желающих. Мне пришлось потрудиться, чтобы привлечь внимание декана: он, миссис Скелдергейт и Ладлоу по-прежнему бились насмерть из-за природы университетов.

– Ладлоу говорит, что университет – это город, но я не уверен, что такое определение подходит, – говорил декан.

– Безусловно, университет – город молодежи, – сказала миссис Скелдергейт.

– Отнюдь, – возразил декан. – Да, к счастью, в университетах много молодежи, но одна молодежь не могла бы поддерживать их существование. Это город мудрости, а сердце университета – его ученые; университет не может быть лучше, чем они, и это к их огню приходят греться молодые люди. Потому что молодежь приходит и уходит, а мы остаемся. Они – минутная стрелка научных часов, а мы – часовая. Разумные общества всегда собирали своих ученых мужей в разного рода учреждения, где их главной задачей было – быть мудрыми, сохранять плоды мудрости и пополнять их в меру своих сил. Разумеется, в университеты как-то пролезают педанты и беспринципные люди, и нам не дают об этом забыть; и, как правильно заметил Ладлоу, у нас есть свои негодяи и воры – вот уж действительно «клерки святого Николая». Но мы – хранители и стражи цивилизации, особенно теперь, когда уже нет аристократии, когда-то выполнявшей эту задачу. Город мудрости – с вашего позволения, я бы остановился на этой формулировке.

Но ему не позволили остановиться на этой формулировке, потому что в университетах никто никогда не удовлетворяется чужими определениями. Заговорил Делони:

– Знаете, декан, я думаю, это не просто город: большой университет вроде нашего скорее похож на империю, он состоит из множества когда-то независимых колледжей, еще сохраняющих толику независимости, под эгидой федерации, которая есть сам университет. Ректор университета – император, он председательствует над совокупностью государств, у каждого из которых – свой правитель, а деканы, директора и так далее подобны великим князьям, главам могучих княжеств; здесь и там меж ними встречается князь-епископ[86], как глава колледжа Святого Брендана, или митрофорный аббат, как декан «Душка». Все они ревниво охраняют свою власть, но все подчиняются императору. Университеты родились в Средние века и до сих пор сохраняют в себе много от той эпохи: не только в одеяниях и официальной атрибутике, но и глубоко в сердцах.

– Декан, когда вы говорите «ученые мужи», не следует ли добавлять «и жены», чтобы никого не обидеть? – спросила миссис Скелдергейт.

– Как юрисконсульт декана могу вас уверить, что ссылки на мужской род во всех формулировках включают в себя женский род, – сказал Ладлоу.

– А также любой другой род, чтобы не дискриминировать никого из университетского сообщества, – добавил декан, не совсем лишенный чувства юмора.

– Господин декан, не желаете ли кофе? – произнес я установленную формулу.

Декан поднялся, все остальные тоже встали, и образовались новые группы – на оставшиеся несколько минут вечера. Ко мне подошел Артур Корниш:

– У меня не было случая сказать, что я вам чрезвычайно благодарен за сегодняшнее. Конечно, все думают, что я и так получу от дяди Фрэнка огромное наследство, но в большой семье все это происходит очень безлично, а мне хотелось иметь какую-нибудь памятку о дяде. Мы с ним больше похожи, чем может показаться. Он совсем молодым ушел от дел и посвятил себя коллекционированию предметов искусства; думаю, он специально притворялся еще менее практичным, чем на самом деле, чтобы избежать бремени участия в бизнесе. Знаете, когда он охотился за произведениями искусства, у него была невероятная хватка. В сделках с торговцами антиквариатом он украл бы и дохлую муху у слепого паука. Но ко многим художникам он был добр; так что, я думаю, одно в каком-то смысле компенсирует другое. Но скажите, откуда вы узнали, что меня интересуют музыкальные рукописи?

76Тоска по грязи (фр.).
77…ступая боязливо, шел из Эдема в одинокий путь. – Перефразированная цитата из поэмы Джона Мильтона «Потерянный рай».
78…духу земли, кобольду, кабиру… – Кобольды в мифологии Северной Европы – духи домашнего очага или горные, подземные духи. Кабиры (др. – греч. καβειρoι) – древние божества древнегреческой и более ранней мифологии.
79Гномы ужасны, но в них есть истина, которой нету в купальнях для птиц и солнечных часах. – Купальни для птиц, солнечные часы – наряду с садовыми гномами традиционные украшения садов в англосаксонской культуре.
80…с визитом Большой Человек из Блумсбери… – Группа Блумсбери (иначе – «Блумсберийский кружок») – группа английских интеллектуалов, писателей и художников, выпускников Кембриджа, объединенных сложными семейными, дружескими, творческими отношениями. Группа начала регулярно собираться в 1905–1906 гг. в лондонском районе Блумсбери. В группу входили писатели-модернисты Вирджиния Вулф, ее подруга Вита Сэквилл-Уэст, Литтон Стрейчи, Э. М. Форстер, Д. Гарнетт, художники Дора Каррингтон и Дункан Грант, художник и писатель Уиндем Льюис, историки искусства К. Белл и Р. Фрай, экономист Джон Мейнард Кейнс, ориенталист Артур Уэйли, философ и математик Бертран Рассел и др. Блумсберийцы противостояли викторианскому ханжеству, отстаивали принципы художественного поиска, независимость в жизни и в искусстве.
81…Виъджиния… изобъазила Аънольда Беннетта, как он диктует в турецких банях. – Арнольд Беннетт (1867–1931) – английский писатель-реалист, которого модернисты-блумсберийцы считали чересчур старомодным; Вирджиния Вулф полемизировала с ним в прессе в течение десяти лет.
82«Книга открывает книгу» (лат.) – пословица алхимиков.
83…Кейнс не мог наскрести мелочь на такси… – Джон Мейнард Кейнс (1883–1946) – английский экономист. Создал оригинальную теорию вероятностей, не связанную с аксиоматикой Лапласа, фон Мизеса или Колмогорова. Возникшее под влиянием идей Кейнса экономическое течение впоследствии получило название кейнсианства. Кейнс также считается одним из основателей макроэкономики как самостоятельной науки.
84…прозвали студентов «клерками святого Николая» – тяга к знаниям и склонность к воровству. – Святой Николай, по преданию, покровитель моряков, купцов и детей, а также бродяг и воров.
85«Люби не так, как любит узник плоти»… – Джордж Сантаяна (1863–1952), сонет VI. Перев. Елены Калявиной.
86Князь-епископ – епископ, который, помимо осуществления священнических функций, обладал светской властью на определенной территории и являлся сувереном соответствующего территориального образования – церковного княжества. Князья-епископы существовали в Священной Римской империи, Англии (епископ Дарема), Франции, Черногории и в некоторых других странах.
1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30  31  32  33  34  35  36  37  38  39  40  41  42  43  44  45  46  47  48  49  50  51  52  53  54  55  56  57  58  59  60  61  62  63  64  65  66  67  68  69  70  71  72  73  74  75  76  77  78  79 
Рейтинг@Mail.ru