
Полная версия:
Рёна Окацуки Шёпот Прибоя
- + Увеличить шрифт
- - Уменьшить шрифт
Он обвёл взглядом собравшихся, задержавшись на мне на долю секунды дольше, чем на остальных, и я почувствовала, как по спине пробежал холодок — не от ветра, не от ночной прохлады, а от того особенного предвкушения, которое всегда появлялось, когда кто-то собирался рассказать легенду, и легенда эта могла оказаться правдой, а могла — нет, но пока она звучала, она была единственной правдой, которая имела значение.
— Я расскажу вам ту, что слышал от своего деда, — продолжил Томас, и его голос стал глубже, медленнее, и слова поплыли над костром, как дым, проникая в уши, в мысли, в сердце. — А он слышал её от своего деда, а тот — от моряка, который приплыл сюда откуда-то с юга, где вода такая синяя, что глазам больно, и где русалок до сих пор видят те, кто знает, куда смотреть. И легенда эта — не о той русалке, что сидит на камне и чешет волосы гребнем. Нет. Эта легенда — о русалке, которая полюбила человека. Но не так, как в ваших книжках, — он покосился на девчушку, спросившую про русалок, и та притихла, прижав ладошки к щекам, — не так, чтобы выйти на берег, получить ноги и жить с ним долго и счастливо. А так, как любят те, кто не может быть вместе, — отчаянно, страшно, до гибели.
Он замолчал, и в этой тишине я услышала, как океан дышит где-то внизу, под обрывом, и его дыхание было медленным, размеренным, как дыхание огромного зверя, который притворяется спящим.
— Жила когда-то у этих берегов русалка, — начал Томас, и его руки, лежавшие на коленях, чуть шевельнулись, будто он вязал невидимую сеть, — но не такая, как вы думаете. У неё не было хвоста. У неё были ноги, и руки, и лицо — такое лицо, что люди, увидев её, забывали свои имена. Но она была русалкой, потому что рождена была океаном, и океан говорил с ней, и она отвечала ему, и вода слушалась её, как собака слушается хозяина. Она могла вызвать шторм или утихомирить волны, могла заговорить рыбу, чтобы та сама шла в сети, могла проплыть под водой от одного берега залива до другого, не всплывая за воздухом, — потому что океан давал ей воздух, когда она просила. И была она одинока, потому что все боялись её — и люди, и рыбы, и даже чайки, которые обычно ничего не боятся.
Томас сделал паузу, поднял кружку с чаем, стоявшую у его ног, отхлебнул, поморщился — то ли от вкуса, то ли от воспоминаний, — и продолжил:
— А на берегу, в деревне, которая стояла на месте нашего Ковилла, жил юноша. Не Слушающий, нет, — и тут он снова посмотрел на меня, быстро, но я заметила, и сердце стукнуло громче, — это была другая история, раньше или позже той, что рассказывал тебе Джексон, я не знаю. Юноша этот был рыбаком, простым рыбаком, который каждое утро выходил в море и каждый вечер возвращался с уловом, и не было в нём ничего особенного, кроме одного: он не боялся. Когда другие рыбаки обходили стороной скалу, где видели русалку, он шёл прямо туда. Когда другие говорили, что надо задобрить её дарами, он смеялся и говорил: «Она такая же, как мы, только живёт в воде». И однажды — это было в сумерках, когда солнце уже село, но небо ещё не потемнело, — он встретил её. Она сидела на той самой скале, что торчит из воды у Большой бухты, и волосы её, длинные, тёмные, лежали на плечах, как водоросли, и глаза её были цвета зелёной волны перед штормом, и кожа её светилась в сумерках, как лунная дорожка. И юноша не испугался. Он подплыл ближе — на своей утлой лодчонке, которая скрипела на каждой волне, — и сказал ей: «Привет».
По кругу пробежал смешок — кто-то из детей хмыкнул, кто-то из взрослых улыбнулся, — и Томас усмехнулся тоже, разведя руками.
— Вот так просто: «Привет». Ни тебе заклинаний, ни тебе даров, ни тебе страха в глазах. Просто «привет», как будто встретил соседку на рынке. И русалка — она ведь привыкла, что от неё шарахаются, что на неё молятся, что её проклинают, — она растерялась. Никто никогда не говорил с ней как с равной. И она ответила ему — не словами, сначала, а плеском воды, который сложился в ритм, напоминающий человеческую речь. И юноша понял. Понял, что она отвечает ему, и засмеялся, и сказал: «Я не понимаю твой язык, но я могу научиться, если ты подождёшь». И она стала ждать. Каждый вечер, когда солнце садилось за горизонт, он приплывал к её скале, и она ждала его, и они разговаривали — он словами, она — ритмом волн, — и постепенно он начал понимать её, а она — его, и то, что началось как любопытство, превратилось в нечто большее.
Старый Томас снова замолчал, и теперь тишина была другой — не выжидающей, а печальной, как будто все уже знали, что хорошим эта история не кончится, но всё равно хотели дослушать.
— Они полюбили друг друга, — сказал он просто, без пафоса, без украшений, и это «полюбили» прозвучало так же буднично, как «солнце встало» или «пошёл дождь», — полюбили так, как любят те, кто не может быть вместе. Он не мог жить в воде, она не могла жить на суше. Он старел с каждым годом, она оставалась молодой, потому что океан не даёт стареть тем, кто рождён им. Он должен был жениться на земной женщине и продолжить свой род, она должна была оставаться в воде и хранить тайны океана. Но они всё равно встречались каждый вечер на скале, и каждая встреча была сладкой и горькой одновременно, как морская вода, которую глотаешь, когда захлёбываешься.
Томас подался вперёд, и пламя костра осветило его лицо снизу, сделав его похожим на маску древнего божества, — и дети, сидевшие у огня, притихли, даже самые непоседливые, даже те, кто обычно дёргал соседей за волосы и кидался шишками.
— И однажды, — продолжил он, и голос его упал до шёпота, — однажды русалка сказала юноше: «Я могу дать тебе способность дышать под водой. Ты станешь как я, и мы будем вместе навсегда». И юноша согласился. Подумал день, подумал два, а на третий пришёл и сказал: «Да. Я хочу быть с тобой. Я готов». И русалка взяла его за руку — у неё были холодные пальцы и длинные ногти, острые, как рыбьи кости, — и потянула его в воду, и они нырнули вместе, и вода сомкнулась над их головами, и он вдохнул — вдохнул воду, как воздух, и вода наполнила его лёгкие, но не убила, а дала новую жизнь, и он открыл глаза под водой и увидел мир, которого никогда не видел: подводные скалы, поросшие анемонами, косяки рыб, проносящиеся мимо, как серебряные стрелы, и саму русалку, которая под водой была ещё красивее, чем на поверхности, потому что здесь, в своей стихии, она светилась изнутри, как медуза.
Голос Томаса дрогнул, и он провёл ладонью по лицу — усталым жестом человека, который рассказывает историю не в первый раз, но всё равно переживает её заново.
— Но была одна загвоздка, — сказал он, и его глаза встретились с глазами рыжей девчушки, которая всё ещё сидела, прижав ладони к щекам, и теперь её губы чуть приоткрылись от напряжения. — Океан не даёт ничего просто так. За каждый дар нужно платить. И цена, которую заплатил юноша, была такой: он мог дышать под водой, но не мог дышать на воздухе. Он мог жить в океане, но не мог вернуться на сушу. И когда он понял это — когда всплыл на поверхность, чтобы попрощаться с родными, и вдруг захлебнулся воздухом, как обычный человек захлёбывается водой, — он испугался. Испугался так, как не пугался никогда. Он посмотрел на русалку — на её зелёные глаза, на её светящуюся кожу, на её холодные пальцы, — и увидел не любимую, а чужую, не человека, а существо из бездны, которое заманило его в ловушку. И он закричал. А русалка смотрела на него и не понимала — она дала ему то, что он просил, она поделилась с ним самым ценным, что у неё было, а он кричал на неё, и в его глазах был ужас. И тогда она отпустила его. Не стала удерживать. Просто уплыла в темноту, туда, где вода становится чёрной и холодной, и больше никогда не поднималась к поверхности.
Томас замолчал, и молчание это длилось долго — так долго, что дрова в костре успели просесть, выбросив сноп искр, и кто-то из взрослых подкинул новое полено, и оно занялось с треском, — а потом рыжая девчушка спросила, и её голос дрожал:
— А что случилось с юношей?
— А юноша, — Томас вздохнул, и в этом вздохе была вся тяжесть мира, — юноша вернулся на сушу. Он снова дышал воздухом, и лёгкие его приняли воздух, но с тех пор каждую ночь ему снилась вода, и он просыпался в холодном поту, чувствуя, как что-то тянет его обратно — не русалка, нет, а сам океан, который не любит, когда обещания нарушают. Он прожил долгую жизнь, женился, вырастил детей, состарился. Но каждую ночь он приходил на берег и смотрел на скалу, где когда-то сидела она. И однажды — ему было уже много лет, и его внуки сами были взрослыми — он не вернулся с берега. Просто ушёл и не пришёл. Его искали, но не нашли. А рыбаки потом говорили, что видели его — там, под водой, он плыл рядом с ней, и его волосы развевались, как водоросли, и его глаза были открыты, и на лице была улыбка. Так что кто знает, — Томас пожал плечами, — может, он всё-таки вернулся. Может, она простила его. А может, океан просто забрал то, что принадлежало ему по праву.
Он допил чай, поставил кружку на землю и посмотрел на детей, которые сидели молча, переваривая услышанное, и на взрослых, которые тоже молчали, потому что эта легенда была из тех, после которых не хочется говорить, — и Марисса тихо высморкалась в платок, а Джексон, сидевший по другую сторону костра, смотрел на меня, и его лицо было задумчивым, и его глаза цвета старой бирюзы отражали пламя.
— Вот такая легенда про русалок, — подвёл итог Томас, — не весёлая, нет. Но правдивая. Потому что океан — он такой. Он даёт, но и забирает. Он любит, но по-своему. И если ты пообещал ему что-то — сдержи обещание. Потому что он помнит. Он всё помнит.
И я, слушая эти слова, вдруг подумала о Райане Бруксе — о парне, который серфит при лунном свете и никогда не приходит за наградами, который слышит что-то в шуме волн и ни с кем не разговаривает, — и о Слушающем, который до сих пор сидит на дне и ждёт преемников, — и легенда, рассказанная Томасом, сплелась с легендой, рассказанной Джексоном, и обе они сплелись с тем странным чувством, которое я испытала на волне, когда вода приняла меня, признала своей, — и мурашки побежали по спине, и я плотнее закуталась в плед, хотя мне не было холодно.
Дети, оправившись от первого потрясения, начали задавать вопросы — обычные детские вопросы, практичные и неожиданные: «А сколько у русалки зубов?», «А что она ест?», «А может она забрать меня, если я буду плохо себя вести?», — и старейшины отвечали им, и разговор становился легче, и смех возвращался к костру, и Марисса уже наливала всем какао, а Марко взял гитару и начал тихо перебирать струны, наигрывая что-то знакомое, что-то морское, что все слышали сто раз, но никогда не уставали слушать, — а я сидела, обхватив кружку ладонями, и смотрела на огонь, и думала о том, что где-то там, на отшибе, у Старой лагуны, живёт парень, который, возможно, знает ответы на вопросы, которые я ещё даже не задала, и завтра я, наверное, попробую его найти — не чтобы поговорить, нет, а просто чтобы посмотреть, как он серфит, просто чтобы увидеть этот танец на воде, о котором говорил Джексон, просто чтобы понять, не показалось ли мне, что в легендах, рассказанных у костра, больше правды, чем в учебниках по антропологии, которые лежали у меня на столе, забытые и ненужные.
— Эй, Скай, — голос Мариссы вырвал меня из размышлений, и я моргнула, возвращаясь к реальности, где костёр трещал, гитара звенела, а кружка с какао уже успела остыть, — ты чего такая задумчивая? Неужели легенда так впечатлила?
— Впечатлила, — призналась я, делая глоток остывшего какао, и оно было всё ещё сладким, всё ещё вкусным, но уже не обжигало горло, — знаешь, Марисса, мне кажется, я начинаю понимать кое-что.
— И что же? — она подсела ближе, поправляя плед, и её плечо коснулось моего, тёплое, мягкое, пахнущее мукой и шоколадом.
— Что океан — он живой, — сказала я тихо, глядя на языки пламени, которые плясали в каменном круге, — и что он говорит с теми, кто умеет слушать. И что, возможно, я тоже хочу научиться. Не просто слышать ритм, как на волне, а понимать. Слова или не слова — неважно. Понимать.
Марисса ничего не ответила, только сжала моё плечо чуть крепче, и мы сидели так, бок о бок, пока костёр догорал, и звёзды кружились над головой, и океан дышал внизу, под обрывом, и его дыхание было ритмичным, как сердцебиение, как пульс, как музыка, которую я пока не умела разбирать, но обязательно научусь, потому что легенда не заканчивается на последнем слове рассказа — легенда только начинается там, где рассказчик замолкает и откладывает кружку в сторону, предоставляя тебе самой решать, верить ли в услышанное или забыть его, как забывают сон через пять минут после пробуждения. Но я не забыла. Я не забыла ни слова. И океан тоже ничего не забыл — он помнил всё, каждую слезинку, каждую клятву, каждое имя, каждую любовь, которая кончилась плохо, и каждую, которая не кончилась вовсе, а просто ушла под воду и осталась там, на дне, вместе с кораблями, вместе с костями, вместе с теми, кто когда-то стоял на берегу и смотрел на волны, ничего не требуя, а просто слушая, слушая, слушая.
Глава 3. Глубина, которая слышит в ответ
Море — оно как старая бабка: всё
про тебя знает, только молчит. А
ты ей душу выкладываешь, и всё
равно легче.
Райан БруксРайан
Звёздное небо заливало всё кругом — не просто светило, а именно заливало, как заливает вода песчаную отмель во время прилива, — и я лежал на спине, раскинув руки, чувствуя, как океан держит меня, не даёт утонуть, хотя я не просил его об этом, хотя я никогда ни о чём его не просил, но он всё равно держал, потому что так было всегда, с самого первого дня, с самой первой волны, которая лизнула мои пятки, когда мне было четыре года и мать ещё была жива, и мы приезжали на этот самый пляж, в эту самую бухту, только тогда я не знал, что бухта называется Тихой, не знал, что здесь находится Старая лагуна, не знал, что через шестнадцать лет я буду лежать в этой воде ночью, в одиночестве, и слушать голоса, которые никто, кроме меня, не слышит.
Вода была тёплой — дневное солнце нагрело верхний слой, и теперь это тепло медленно уходило в ночь, в воздух, в мою кожу, которая стала такой же солёной, как сам океан, потому что я проводил в воде больше времени, чем на суше, и это не было метафорой, это было фактом, зафиксированным где-то в расписании моих дней, которых я не вёл, но которые складывались сами собой: рассвет — вода, день — вода, закат — вода, ночь — вода, и только лекции по океанографии врывались в этот график незваными гостями, требуя моего присутствия в душных аудиториях, где пахло мелом и чьим-то дешёвым кофе, а океан был только на картинках в учебнике, плоский, немой, мёртвый.
— Смотрите! Смотрите! Это Райан идёт!
Голоса взметнулись, едва моя босая ступня коснулась кромки воды час назад, когда я спускался по тропинке от Старой лагуны, где мой дом — не дом, а так, хижина, доставшаяся от деда, — прятался в зарослях эвкалипта и дикого винограда, и я шёл, и доска, зажатая под мышкой, была холодной, а песок под ногами — ещё тёплым, хранившим дневное солнце, и голоса перекликались, перебивали друг друга, перекатывались, как галька в прибое, и я улыбался, хотя вокруг не было ни души, и именно поэтому я чувствовал себя сумасшедшим, но это было приятное сумасшествие, к которому я привык, как привыкают к шраму, как привыкают к боли в колене после старой травмы.
— Привет, Райан!! Ты сегодня прекрасно выступил! Почему ушёл с награждения?
Голос был высоким, почти детским — так звучала вода у самой кромки берега, где волны разбивались о песок и превращались в пену, в кружево, в шёпот, который был слышен только тем, кто знал, куда слушать, — и я, входя в воду, погружая ноги сначала по щиколотку, потом по колено, потом по пояс, отвечал, не открывая рта, одними губами, потому что если бы кто-то увидел меня сейчас — стоящего по пояс в ночном океане и разговаривающего с волнами, — меня бы увезли туда, где окна без ручек и где врачи в белых халатах задают вопросы, на которые нет правильных ответов.
— Здравствуйте, — прошептал я, и вода вокруг моих бёдер запузырилась, засмеялась, заискрилась в лунном свете, хотя никакой луны ещё не было, только звёзды, только Млечный Путь, растянувшийся через всё небо, как дорога, по которой никто не ходит, кроме, может быть, тех, кто когда-то слушал океан и теперь сам стал частью его голосов.
— Он ответил! Он всегда отвечает, вежливый, хороший, наш Райан, не то что те, другие, которые топчутся по берегу и ничего не слышат!
— А ты видел, как он обошёл волну у Пойнтбрейка? Как он проскользнул в трубу, а она даже не обрушилась, она ждала, пока он выйдет, она его пропустила, она его любит!
— Мы его любим! Мы все его любим! Он наш! Он единственный, кто слушает!
Я лёг на спину, и вода сомкнулась над ушами, отсекая воздух, отсекая мир, отсекая всё, кроме голосов, которые теперь звучали громче, отчётливее, и я различал их все — низкий гул глубины, где вода была старой, древней, помнившей времена, когда континенты ещё не разошлись, когда земля была сплошным океаном, а жизнь только зарождалась в горячих жерлах на дне; средний, напевный голос течений, которые текли от берегов Японии, огибали Гавайи, несли с собой тепло и соль и воспоминания о кораблях, проплывших над ними сто, двести, пятьсот лет назад; и высокие, звонкие, переливчатые голоса прибрежных волн — молодых, игривых, любопытных, тех, что интересовались людьми, лодками, досками для сёрфинга и всем, что падало в воду с поверхности.
И все они говорили одновременно, перебивая друг друга, наслаиваясь, создавая ту самую музыку, которую я слышал с детства, которую принимал за шум в ушах, за болезнь, за сумасшествие, пока не понял — не принял, не сдался, — что это не болезнь, а дар, или проклятие, или и то и другое сразу, в зависимости от того, в каком настроении просыпаешься утром и насколько громко вода решает говорить с тобой в этот день.
— Расскажи ему про китов! — предложил кто-то из голосов, кажется, тот, что принадлежал волне, разбившейся о мой локоть. — Он любит про китов, помнишь, как он плакал, когда услышал песню синего кита, ту, что мы принесли от берегов Аляски, как он лежал вот так же, на спине, и слёзы текли в воду, и мы их пили, и они были солёными, как мы сами?
— Не надо про китов, — ответил я шёпотом, и мои губы, чуть приоткрытые, впустили каплю воды, солёную, тёплую, живую, — сегодня не надо про китов, сегодня я хочу что-нибудь весёлое, что-нибудь про дельфинов, как они играют с медузами, перебрасывая их плавниками, как мячик, или про то, как акула-молот гонялась за своим отражением в зеркальном брюхе танкера.
Голоса засмеялись — и этот смех был не звуком, а вибрацией, проходящей сквозь воду, сквозь моё тело, сквозь позвоночник, поднимаясь к затылку и рассыпаясь там мурашками, — и я смеялся вместе с ними, беззвучно, одними уголками губ, и звёзды надо мной дрожали в такт этому смеху, хотя на самом деле они не дрожали, это вода колыхалась на моих глазах, создавая иллюзию, но мне нравилась эта иллюзия, потому что в ней всё было живым — и небо, и вода, и я сам, — и ничего не было мёртвого, немого, равнодушного.
— Слушай тогда, — сказал глубокий голос, тот, что шёл из жёлоба на дне, где вода была холодной даже в августе, — слушай историю про то, как два течения встретились у мыса и не могли решить, кому течь первым, и устроили такой водоворот, что затянули рыбацкую шхуну, и рыбаки потом рассказывали, что видели в центре воронки лицо — не злое, не доброе, а просто лицо, как у человека, который задумался и не заметил, что натворил.
И я слушал, закрыв глаза, чувствуя, как вода колеблется подо мной, поддерживая, баюкая, и история текла сквозь меня, и я видел эти два течения — тёплое, пришедшее с юга, и холодное, спустившееся с севера, — как они столкнулись, как закружились, как образовали воронку, и как старая шхуна, скрипевшая всеми досками, накренилась, зачерпнула бортом воду, и как рыбаки — их было трое, и одного звали Мануэль, а второго — Патрик, а третьего — просто Старик, — кричали, хватаясь за снасти, а потом замолчали, потому что в центре воронки действительно было лицо, и лицо это смотрело на них с тем выражением, какое бывает у человека, который случайно наступил на улитку и не знает, извиняться или пройти мимо.
— А потом? — спросил я, хотя знал ответ, потому что слышал эту историю уже раз десять, но каждый раз просил повторить, как ребёнок просит перечитать любимую книжку, — что было потом?
— Потом мы их отпустили, — ответил глубокий голос с ноткой обиды, — не топили же мы их, мы просто играли, а они испугались, всегда пугаются, когда видят то, чего не понимают. Шхуна выплыла, пробоина была небольшая, они добрались до берега, и Мануэль потом открыл бар и назвал его «Лицо в воде», и бар этот до сих пор стоит в Сан-Педро, и если ты туда поедешь, то увидишь на вывеске лицо — не моё, конечно, художник всё переврал, но всё равно приятно, что помнят.
Я засмеялся — на этот раз вслух, и звук моего смеха, приглушённый водой, прозвучал странно, глухо, как будто я смеялся сквозь подушку, — и голоса вокруг меня засмеялись тоже, подхватывая, разнося, умножая, и на секунду мне показалось, что весь океан от берегов Калифорнии до Японии смеётся сейчас вместе со мной, и от этого стало легко, так легко, как не было днём, когда я стоял на доске и чувствовал на себе взгляды судей, зрителей, других серферов — чужие взгляды, тяжёлые, как мокрый песок, которые давили на плечи и мешали слушать воду, потому что вода говорила тише, когда вокруг было много людей, она стеснялась, она пряталась, она ждала, пока я останусь один, чтобы начать говорить в полный голос.
— Почему ты ушёл с награждения? — снова спросил высокий голос, тот самый, что первым приветствовал меня у кромки воды, и теперь он звучал настойчиво, требовательно, как ребёнок, который хочет знать правду, — ты занял третье место, Райан, мы видели, мы все видели, мы смотрели на тебя с волны, на которой шла та девушка, Скай, помнишь её? Она выиграла, она тоже слушает, но не так, как ты, она ещё не умеет, она только начинает, она дерзкая, красивая, у неё родинка под глазом, как звезда, ты видел?
— Видел, — ответил я, и перед моим внутренним взором на секунду вспыхнуло лицо — русые волосы, голубые глаза, ухмылка, которая говорила: «Я лучше всех, и вы все это знаете», — и что-то шевельнулось внутри, — я видел её, она подрезала Гаррета, она смелая. Или сумасшедшая. Или и то и другое.
— Она как ты! — радостно завопили прибрежные волны, наперебой, захлёбываясь. — Она тоже не боится! Она тоже дерзкая! Ты должен с ней поговорить, Райан, ты должен научить её слушать, она готова, она почти умеет, но не знает, что умеет, ей нужен кто-то, кто скажет: «Ты не сумасшедшая, океан действительно говорит, и он говорит с тобой»!
— Нет, — сказал я, и это «нет» прозвучало резче, чем я хотел, резче, чем обычно, когда я разговаривал с водой, — я не буду никого учить. Я не учитель. Я сам едва разобрался. Я до сих пор не знаю, дар это или болезнь, или проклятие, или всё вместе. И я не хочу, чтобы кто-то ещё просыпался по ночам от голосов в голове и думал, что сходит с ума.
Тишина. Голоса замолчали — не обиженно, а задумчиво, как замолкают люди, которые поняли, что коснулись больного места, и теперь не знают, как исправить неловкость. Я лежал, глядя в небо, и звёзды расплывались перед глазами, потому что вода снова колыхнулась, и в этот раз это была моя слеза — горячая, солёная, она скатилась по виску, смешалась с океаном, и голоса, почувствовав её, зашептались тихо, неразборчиво, как будто им было стыдно.
— Извините, — сказал я через минуту, и голос мой дрогнул, — я не хотел кричать. Просто это сложно. Просто вы не понимаете, каково это — быть человеком, который слышит то, чего не слышат другие. Вы — вода, для вас это нормально, вы всегда говорили, всегда пели, всегда рассказывали истории. А я — человек. Люди не слышат океан. Люди слышат только шум. И когда ты один такой — ты думаешь, что ты сумасшедший.
И лёжа на спине, глядя в бездонное звёздное небо, раскинувшееся надо мной, как перевёрнутый океан, я вдруг вспомнил, как всё началось. Не тот раз, когда я впервые понял, что слышу голоса, — это случилось раньше, когда мне было четыре или пять, и мать возила меня на пляж, а я сидел у кромки воды, и волны лизали мои ладони, а в их плеске мне чудились слова, но я думал, что так у всех, что это нормально, что вода разговаривает со всеми, просто взрослые слишком заняты, чтобы слушать. А тот раз, когда я понял, что со мной что-то не так. Когда я осознал, что я — единственный.
Мне было десять. Мы переехали к деду, в хижину у Старой лагуны, потому что мать умерла, а отец никогда не был частью моей жизни, он был именем в свидетельстве о рождении и фотографией, которую мать хранила в книге, но никогда не доставала при мне, — и дед, старый Тамерлан Брукс, которого в деревне называли просто Старым Тами, взял меня к себе, его дом пах водорослями и трубочным табаком, и он учил меня серфить, хотя сам уже не выходил на воду — ноги не держали, — и он никогда не спрашивал, почему я сижу на берегу и разговариваю с волнами, потому что сам, наверное, тоже когда-то пробовал, но не сумел, или сумел, но перестал, или не перестал, но никому не говорил.
