bannerbannerbanner
Имя твое

Петр Лукич Проскурин
Имя твое

Захар с Игнатом Кузьмичом Свиридовым сидели неподалеку от председателя. Игнат Кузьмич еще больше постарел, но держался крепко; он был в очках с толстой роговой оправой, в новом сереньком костюме, явно великоватом; отметив это про себя, Николай вдруг подумал, что если что и погубит человечество, так это абстракция; ведь если какому-нибудь высокому вождю докладывают, что там-то и там-то убито два миллиона, то это для него является далеким и неясным фактом, входящим в жизнь естественным, необходимым компонентом. Пример тому есть, и было их предостаточно, таких примеров, подумал Николай, и самое трудное для правителя – на самой высоте, где-то в болевой точке, не потерять чувства реальности, ответственности за любого нечаянно или несправедливо убитого человека. То же и большой ученый, ведь если даже его идея, его изобретение – верная смерть миллионам и миллионам, для него это далекая абстракция. Какое ему до этого дело, думал Николай, поглядывая на старчески обвислые плечи пиджака Игната Кузьмича; он почувствовал на себе чей-то пристальный взгляд, повел головою и встретился с глазами матери, она кивнула ему, как бы говоря, чтобы он не обращал на нее внимания и занимался своим делом, и он сразу успокоился, все постороннее, мешавшее отступило, и стало хорошо и покойно. Николай, проверяя себя, попросил сидевшего неподалеку отца, хмурого и немногословного, дать ему моченое яблоко; Захар, примерившись, наколол на вилку самое крупное в блюде, протянул, и Николай, благодаря, дружески улыбнулся. Жизнь раскладывала в своих просторах человеческие судьбы с такой гениальной простотой и с такой изящной, почти головокружительной изощренностью, что этого нельзя, невозможно было постичь и уложить хотя бы в слабое подобие закономерности. У отца было шестеро детей, теперь вот осталось пять да прибавились внуки, но разве можно определить что-либо примитивным подсчетом количества?

Николай, чувствовавший себя вначале не совсем ловко, никак не мог понять причины этого, и только случайно мелькнула вначале удивившая его мысль о том, что он совершенно отвык от нормальной человеческой жизни и что провести два часа вот в таком сидении за столом, за простым человеческим разговором, все последние десять лет было бы для него непростительной роскошью и даже дикостью; он шумно завозился на стуле, с удовольствием устраиваясь удобнее, словно собирался просидеть здесь всю ночь, стараясь отогнать посторонние мысли; где-то внутри него шла затаенная проверка новой идеи, сжигающий, изнуряющий процесс работы мозга. Он все отчетливо и ясно слышал и видел, что говорилось и делалось за столом, и хотя ему приходилось отвечать на посторонние вопросы, такие, например, как, почему город притягивает людей и кому это нужно запускать машины на луну, и сколько это стоит, своя, никому не заметная работа не прекращалась в нем ни на секунду, и он понимал, что это не на день, не на два, возможно, на многие месяцы, и страшился, и радовался этому своему состоянию; однажды вот именно по этой причине он на два месяца угодил в больницу с нервным истощением, но и там не мог остановиться, писал формулы и чертежи на салфетках, на скатерти, даже на стенах (врачи категорически запретили давать ему бумагу), но именно в этом и заключался весь смысл его жизни, иначе он ее не представлял.

И он не ошибся; возвратившись в Москву, он действительно неделями, месяцами пропадал в лабораториях, у счетных машин, на полигонах, словно в тумане проскочил год и другой, и даже тяжелая болезнь Лапина и то, что Таня почти все время проводила теперь у постели отца, не могло ничего изменить или остановить.

Но однажды Николая чуть ли не насильно увели из лаборатории, усадили в машину и отвезли домой, и он, едва коснувшись подушки, заснул…

6

Николай вскочил с постели вскоре после полуночи; ему показалось, что он еще как следует не успел даже задремать; чересчур накрахмаленная простыня под ним слегка потрескивала, приятно холодила. Он почувствовал длинную, щемящую дрожь сердца – она была мучительна, и он, замерев и стараясь не шевелиться, ждал, иначе могло окончательно ускользнув то, что пришло к нему. С физическим ощущением усталости и растерянности он чувствовал, отчетливо осознавал, как вновь ускользает уже ясное вроде бы решение, окончательно и так неожиданно пришедшее не то во сне, не то наяву; но то, что оно, это решение, давно и трудно отыскиваемое, было единственно верным, он не сомневался, он это чувствовал и по тому собственному внутреннему состоянию опасного и замирающего полета, что продолжало жить в нем уже после того, как он открыл глаза и вскочил; все его существо словно оставалось разделенным, разорванным на две половины, и они пока никак не могли сойтись и составиться в одно прежнее целое. Он с невольным стоном скинул ноги с постели и, держась руками за голову, с ощущением, что он все время окутан каким-то разреженным, жгущим воздухом, пошел на кухвю, нащупал там графин с холодным квасом и жадно напился прямо из горлышка, обливая себе шею и грудь. Затем он сел тут же на жесткий, холодный стул. И хотя все исчезло, затянутое каким-то горячим туманом, ощущение присутствия окончательного решения не исчезло, оно было и в нем, и во всем, что окружало его; требовалось какое-то последнее усилие, еще один шаг. Голова горела, он сам чувствовал, что она горела, но боль в ней прошла, и она была пугающе ясной, словно бы невесомой… вот, вот, так, шептал он, я проснулся от того, что… что… что же? что?

Николай вздрогнул, какая-то масса словно надвинулась на него, в окне дрожали, перемещаясь, слабые огоньки; происходило невероятное, то, над чем он бился вот уже несколько месяцев, вынырнуло без всякого на то усилия и причины, но все-таки ясности и конкретности по-прежнему не было. «В тот момент, когда я проснулся, я что-то видел, нужно обязательно вспомнить», – подумал он внезапно; все той же обнажившейся стороной своего самого мучительного и сокровенного «я» он знал, что именно в этом все и заключается. Он должен быть вспомнить то, что увидел, просыпаясь и вскакивая; да, да, вначале был словно толчок, что-то заставило его вскочить и что-то словно тотчас метпулось из глаз, что то слепящее, быстрое… Что-то словно рыжеватое, необычайное…

Он встал и, пошатываясь, быстро пошел в комнату жены.

– Таня, Таня, Таня… Таня, – сказал он, совершенно забыв в этот момент, что жена вот уже два месяца проводит почти все время у тяжело больного отца. – Таня, я умираю, – сказал он, подошел к постели, упал на нее и замер. – Таня, Таня, – говорил он, – я нашел, нашел, но ты этого не узнаешь. Я нашел, да, я нашел… это должно заменить все, даже тебя. Гип-гип, ура! Я нашел, Таня! Нашел, черт возьми! Нашел!

Он плакал без слез, как умеют иногда плакать мужчины, с насмешкой к себе, повторяя непрерывно какие-то дикие, нелепые слова, и какое-то горькое счастье сжигало его; да нет, какое же это было горькое счастье, в конце концов есть счастье выше любви, выше женщины, выше всего, даже выше смерти: это проникновение в тайну, это, вероятно, и есть чувство собственного соприкосновения с изначальным нечто, и это чувство не выразить и не объяснить никакими словами и философиями, это всего лишь сладкая, замирающая дрожь сердца, собственное растворение в безграничности времени и пространства, возвращение к первичности, к ее великой тайне, дойти до нее, вероятно, для человека и значит заветный предел. Но этот предел можно только почувствовать холодным ветерком в сердце, вот как он сейчас, но и этого достаточно…

Пошатываясь, он встал, прошелся, приходя немного в себя, по комнате. Он был один, и ему не с кем было поделиться; случившееся с ним и то, о чем он только что думал словно в каком-то горячечном бреду, все это начинало казаться смешной, даже стыдной нелепостью; он врал, ведь для себя ему ничего не нужно, и никому это не нужно, никакие тайны, открытия и победы не заменят близкого человека; он рванулся в кабинет, схватил трубку телефона и, набрав номер, замер; редкие, тяжелые гудки на другом конце провода отдавались в нем какой-то нетерпеливой радостью. Трубку взяла она, Таня, и он это сразу почувствовал, хотя она не произнесла еще ни одного слова.

– Таня, – сказал он, – мы должны встретиться, поговорить. Ты должна немедленно приехать, сейчас, сию минуту. Это необходимо.

Николай перевел дыхание; чуткая, живая тишина лилась, казалось, в самый мозг.

– Что-нибудь плохое случилось? – услышал он наконец тихий, далекий голос и безошибочно определил, что и она взволнована и не может этого скрыть.

– Да, да! – закричал он. – Случилось! Мне необходимо тебя видеть! Приезжай немедленно, Таня, слышишь, ради бога, приезжай!

Он долго, обессиленно держал трубку в опущенной руке, растерянно улыбаясь; не ожидал, что она так быстро согласится, и, когда раздался звонок, он выбежал в коридор, так и не успев ничего привести в порядок в квартире; увидев его, ждущего, счастливого и нетерпеливого, с широко распахнутыми ей навстречу серыми сияющими глазами, она сразу забыла все то горькое, что хотела сказать. Медленно шагнув к ней, Николай обнял, притиснул к себе и стал целовать, вначале тихо, бережно, затем все сильнее и крепче; она выпустила из рук сумочку, неловко запрокинула голову. Привычное, волнующее тепло его тела передавалось ей; столько раз она зарекалась покоряться безропотно этой его необузданной, почти мучительной силе, но сейчас она впервые поняла, что это необходимо, что жить без этого немыслимо, и ей было так хорошо, как никогда не было раньше, и она, не открывая глаз, видела его сейчас всего; он лежал, спокойно и тихо улыбаясь, и в нем сейчас ничего не было для нее тайного, она чувствовала и понимала его так, что ей стало страшно. Но это было всего лишь прозрением любви и скоро прошло. У самой у нее еще оставалась для него тайна, и она наслаждалась этим почти по детски; уткнувшись горячим, счастливым лицом ему в грудь, она затихла; она знала, что не выдержит, в конце концов поделится с ним.

 

– Коля, я, кажется, беременна, – прошептала она почти беззвучно и ощутила упругое, стремительное движение его тела; он сжал ей лицо ладонями и, приподнявшись, долго молча глядел ей в глаза; не выдержав, она моргнула, натянула повыше на грудь край простыни.

– Спасибо, Танюша, – угадала она, потому что на время от напряжения почти потеряла способность слышать; Николай, соскочив с тахты и подхватив ее на руки, стал кружить по комнате; у нее в глазах мелькали зеркало, шкаф, люстра, опять зеркало, опять шкаф, опять люстра; он кружил ее и сам что-то радостно орал.

– Пусти, сумасшедший! сумасшедший! – вскрикнула она, все теснее прижимаясь к его разгоряченной груди, и из-за его плеча увидела его и себя в зеркале и шире открыла глаза. – Какой же ты красивый, – сказала она, не в силах оторваться. – Что ты здесь делал почти два месяца без меня, один? – спросила она с легкой угрозой и в то же время показывая, что это всего лишь шутка.

– Я тебя ждал, каждый день, каждый вечер, – признался он, опуская ее на пол, но по-прежнему прижимая к себе. – Как ты мне была нужна все время, каждый час, все эти два месяца… и я работал.

– Прости, – попросила она тихо, и он удивился:

– За что?

– За все, Коля, я ведь всего лишь баба, ничего не умею и страшно тебя ревную.

– Ну и прекрасно! Да это же вся ты! Именно такая – моя, вся моя, и самая лучшая! Таня, ты представляешь, у нас будет сын! Ванька, Иван Николаевич Дерюгин! Вот это будет единственно осуществленная великая идея!

– А если дочь? Представляешь, такая маленькая, ласковая, шаловливая… а, Коленька?

– Ну, не знаю, – протянул он с сомнением и не сразу и тут же опять поцеловал ее. – Нет, будет сын, Иван. Непременно сын. Дочка потом, у девочки должен быть старший брат.

– Пусть так, я не против, – согласилась и Таня. – Папа, например, все время грезит о внучке.

– Ничего, старик немного потерпит. Мы ведь не заставим его ждать слишком долго?

Она покачала головой, суеверно поплевала в сторону и зажала ему рот ладонью.

Через полчаса или чуть больше, за чаем, ощущая ее рядом, настраивающую на какой-то мещански-счастливый лад, он тихо засмеялся; Таня вопросительно взглянула на него.

– Нет, нет, ничего, – сказал он все в том же порыве счастья, но уже в преддверии близкого спада. – Просто я подумал, как все-таки недалеко ушагал человек. Часом раньше я мог бы убить из-за самой примитивной причины… просто потому, что ты вдруг оказалась бы с кем-то другим… А?

– Но это прекрасно, наряду с идеей это всегда двигало миром…

– Неужели? – он приподнялся. – Да, в тебе сквозь все твои замши и мохеры всегда проглядывает что-то пещерное… Теперь я понял, что тебе нужно. Заставить охранять костер, изредка бросать тебе, обглоданную кость. И как можно чаще срывать с тебя ободранную шкуру…

– Разумеется… Только ты, кроме своих формул, ничего не знаешь и не умеешь, даже какого-нибудь хромого пещерного льва убить не в состоянии… А еще были саблезубые тигры… хрупкая мечта моего детства.

– Вот видишь, какие бы побрякушки на свою душу ни навешала женщина, она так же биологична, как и миллион лет назад.

– С этим и не нужно спорить, важно в любой исторический момент уметь убить саблезубого тигра, ну, в крайнем случае льва – это все, что нужно женщине.

– Да, конечно, я это усвоил, но погоди, Татьяна, я сейчас думаю о другом. Жизнь идет какими-то удивительно отрицающими друг друга параллелями. Вот тебе один пример. Великое открытие века – пенициллин, и великое изобретение – атомная бомба. Они шли плечо в плечо: конец двадцатых, тридцатых, первая половина сороковых. Сорок первый год – первые опыты по применению очищенного пенициллина, сорок третий – начало его заводского производства. В сорок пятом Флеминг получает Нобелевскую за пенициллин, а на Японию заокеанские демократы так, вроде бы походя, между делом, сбрасывают первую атомную бомбу… Нет, здесь что-то есть, определенно что-то есть. А впрочем, что-то понесло меня, – оборвал он. – Как отец?

– Папа очень плох, – растягивая слова, как-то не сразу, глухо отозвалась Таня. Ей было трудно причинить ему боль сейчас, но другого выхода она не видела. – Ты находи время почаще быть у него, он так радуется, когда ты у него бываешь. Я ведь почти двое суток возле него провела, даже к тебе не могла, так устала… Поеду, думаю, к тетке, отосплюсь… А здесь ты звонишь.

– Ты говоришь, что очень плох, – начал было он и тут же, взглянув ей в лицо, оборвал. – Что я говорю, прости… почему же ты мне сразу не сказала?..

– Сначала не хотела, а потом ты был так счастлив…

– Да, да, но… постой, постой, Танюша, ты только говори все… Мне нужно с ним встретиться?

Она молча кивнула.

– И скорее, да?

Она опять кивнула.

– Не плачь, – попросил Николай, – не надо, это нехорошо. Я сейчас же оденусь и поеду…

– Что ты, Коленька, сейчас же за полночь, – напомнила она, поднимая на него глаза, затянутые слезами и оттого блестящие, большие, почти огромные, – тебя не пустят…

– Меня всегда пустят, – с неожиданной силой сказал он, вскакивая, торопливо разыскивая плащ и с каждой минутой волнуясь и торопясь все сильнее. – А если я не успею? – вырвалось у него. – Что же ты, Таня… Это же не только твой отец и мой тесть, это же – Лапин.

Заражаясь его тревогой, она тоже встала, засуетилась, помогая ему, и почему-то подумала, что уже поздно и Николай не успеет…

7

Николай успел; он действительно шел напролом, с непроницаемым лицом, досадно стряхивая с себя перепуганных неожиданным вторжением, пытавшихся остановить его нянечек и сестер; пробежав по широкому коридору, он поднялся выше на этаж, чувствуя, что оставляет за собой взбаламученный, приходящий во все в большее смятение муравейник. Перед дверями палаты, расположенной как-то на отшибе от остальных, он тупо уставился в цифру знакомого номера «16-Б». Там, за дверью, было нечто, заставившее его в один момент успокоиться, и когда к нему подбежали встревоженные дежурные врачи в сопровождении возмущающихся свистящим шепотом сестер, он холодно, остро посмотрел им навстречу и, опережая, сдерживая голос, отчетливо сказал:

– Тише, пожалуйста, я все равно войду, я должен войти.

– Кто вы? – спросил врач со сбившейся шапочкой на седых, коротких волосах, невольно проникаясь смутным уважением к этому отчаянному посетителю.

– Я его ученик, – сказал Николай, – мне необходимо, он ждет меня…

В этот момент за дверью палаты послышался шум, она распахнулась, и показалось широкое, припухлое лицо Грачевского; Николай от удивления отступил, в первую минуту он даже не мог скрыть своего удивления.

– Тише! – Грачевский угрюмо, почти с открытой ненавистью посмотрел на Николая. – Тише, – повторил он. – Старик услышал и узнал тебя, так же нельзя, Дерюгин… Он хочет видеть тебя… Сейчас, сразу.

Николай порывисто шагнул вперед, Грачевский едва успел посторониться; Николай увидел устремленные себе навстречу знакомые глаза; напряжение было велико, и Николай не мог, не хотел остановиться, и хотя он подошел к Лапину, казалось, спокойно и даже медлительно, в нем отчетливо жил другой ритм; он сейчас словно спешил слиться с той силой, что лучилась ему навстречу, чувство какого-то небывалого праздника охватывало, поднимало его.

– Простите меяя, – сказал он, и слова его прозвучали холодно и фальшиво в просторной палате; Лапин молчал. – Простите меня, Ростислав Сергеевич…

От волнения и ожидания до больного дошел даже не смысл слов, а то скрытое, что прозвучало в них, в тоне голоса; собираясь с силами, Лапин помедлил.

– Зачем, зачем это? – спросил он. – За что мне простить вас?

– За все, – сказал Николай, чувствуя в этот момент, что он действительно почти преступно виноват перед этим умирающим и все равно великим человеком. – За все простите… за Таню… это она сама настояла… А у меня не хватило воли дождаться вас и уже потом решать. Но и это не так просто… я не мог, не хотел ждать… Но у нас с ней все хорошо.

– Я знаю, Коля. Таня мне сказала, я рад за вас обоих, – остановил его Лапин, с излишней старательностью пережевывая слова, и это новое обстоятельство поразило, испугало Николая, раньше он этого не замечал. – Вздор, вздор, – продолжал Лапин. – Любите ее. Я избаловал ее, но сердце у нее верное. Она хороший человек, будет вам надежным товарищем… она с вами счастлива. Берегите ее, Коля. Со мной она совсем измучилась… я ее вечером еле-еле уговорил пойти отдохнуть…

– Ростислав Сергеевич, и мне она дорога, – сказал Николай, и от этой ничем не прикрытой обнаженности ему стало как-то неуютно.

– Впрочем, Коля, я не для того хотел видеть тебя. Об этом мы еще успеем, – по остановившимся, переставшим замечать что-либо вне себя, построжавшим глазам Лапина Николай понял, что произошла какая-то перемена, Лапин отдалился сейчас и от него, это было уже то состояние его души, когда больше никто не нужен, никто не интересует; человек действительно подобрался к самой своей вершине и в предчувствии непостижимой крутизны обратного движения ослепительно одинок. Но ослепительно, вероятно, для других, сам он этого не замечает, потому что сам он находится в это время в естественном состоянии. Николай не знал, что делать; оглянувшись, он увидел Грачевского с его цепкими глазами; Грачевский печально кивнул ему. «Зачем он здесь?» – с мучительной болезненностью подумал Николай, не меняя выражения лица; угадывая, что ему без обиняков напоминают, что он здесь не нужен и даже неприятен, Грачевский шагнул вперед, молча сжал плечо Николая.

– Какая утрата, какая утрата, – тепло прошептал он в ухо Николаю. – Ты это вряд ли поймешь, ты слишком ко всему привык. Я пойду, не хочу мешать.

– Отчего же не пойму, ты же знаешь, что я все понимающий дурак, – резко отстранился Николай, освобождаясь от чужого, неприятного прикосновения, и Лапин слабо шевельнул худыми, зажелклыми пальцами, еще больше оттененными крахмальной белизной простыни.

– Все идите, – попросил он. – Ты, Коля, останься…

Николай заметил невольное, порывистое движение Грачевского и его слегка напрягшийся рот, но тут же, пересиливая себя, Грачевский шагнул к двери, ступая на носки, и его высокая, стройная фигура оттого стала еще красивее. Николай дождался, пока дверь палаты закроется; по знаку Лапина он взял стул, поставил его так, чтобы ясно и полно видеть большое, кажущееся утомленным лицо больного, хотя он и знал, что ему будет трудно от этого. И тотчас глаза Лапина поразили его каким-то своим пристальным, сосредоточенным выражением, концентрацией теплоты.

– Садись, садись, Коля, – потребовал он нетерпеливо. – Прожил вот жизнь, бился над загадками, ни одной не разрешил, ах, бог ты мой, – сказал он, знаком останавливая хотевшего возразить Николая. – Не надо, мне сейчас ничего не надо. Давай о деле. Как продвигается разработка второй серии?

– Почти закончено. Все ваши идеи, Ростислав Сергеевич, подтверждаются, теперь дело за практикой. Стропов со своей шайкой иначе ведь все равно не успокоится.

– Ну, Коля, – взглянул на него Лапин, – зачем же так грубо, по-мужичьи? Я знаю одно – в науке свои законы. Сильнее противник, да если он не один, много их, поиск плодотворнее.

– Вы просто интеллигент, Ростислав Сергеевич, – прищурился Николай. – По сути-то я прав, вы знаете это. Сколько такие кхекающие старички с высушенными розгами давят талантливого! Нового! Как они дружно встали против криогеники! Американцы почему смогли добраться до Луны? Очень просто, вспомнили наконец известную идею Циолковского: жидкий водород – топливо, жидкий кислород-окислитель, криогенная ракета! Просто? Просто! Пришлось затратить уйму времени, доказывать, доказывать…

– Не горячись, Коля, – попросил Лапин.

– Не горячись, не горячись! А жизнь идет! Сколько времени приходится расходовать впустую!

– Еще никогда никому не удавалось обмануть природу, Коля. – Лапин помедлил, словно прислушиваясь к тому, что было где-то в нем глубоко-глубоко. – Всякий, кто хотел сделать это, всегда был жестоко наказан. Вот ты смотришь… ты не поверишь, молод, будешь жить по-своему. Оно одолело меня… За счет перегрузок я думал пробежать отмеренное быстрее да еще прихватить лишнего. Да, да, Коля, за счет перегрузок. Но природу не перехитришь, нет… Кто-то безжалостный ведет свой отсчет и никогда не ошибается. Вот так… Не скидывает нам за нашу быстроту, за молниеносность решений, за то, что мы отказываемся от всего быстрее, чем мы сами рассчитываем. Время каждому отпущено на все про все строго по мере…

– Ростислав Сергеевич…

– Не перебивай, – остановил Лапин. – Ах, Коля, Коля, как молодость не умеет слушать! Я хотел тебе сказать о самом серьезном, вот и слушай. Все последние годы я был пуст, только делал вид, что я такой же, как все… А на самом деле я был совершенно пуст. Все ушло сюда, – он слепо пошевелил руками в направлении к голове, – в мозг! в мозг! Коля, модель повторяется, законы ее одинаковы для малого и большого… а природа действительно не терпит перегрузок, ох, как она еще отомстит за себя! Опустошены недра, отравлена атмосфера, на месте сведенных лесов песчаные смерчи, вторжение в ионосферу…

 

– Таким вас я еще не знал…

– Как-то один малограмотный доктор наук говорил мне, что компромиссы тоже входят в жизнь, Коля. Пожалуй, в данном конкретном случае я с ним согласен… Вот лежу, смотрю на тебя, слушаю и думаю над загадкой: что же такое есть человек?

– Не знаю, Ростислав Сергеевич, видимо, человек то, что сосредоточивает в себе нечто творческое…

– Ну, творит и природа. – Лапин слегка прикрыл глаза веками, но от этого его взгляд стал лишь острее. – Ты знаешь, и космос творит непрерывно, все вокруг нас есть творчество огромных, не подвластных воображению сил… А вот человек – что он такое?

– Продукт? – спросил Николай. – Тех же стихий творчества? Вполне возможно, вы правы…

– Ты талантливый человек, Коля, тебе неведомо чувство страха, – сказал Лапин. – Я тебе мало помогал, мог бы больше, но я иногда любовался тобой… Бойся своего таланта, Коля… А впрочем, что я говорю? Не слушай меня, именно этот горький опыт старости бесполезен.

– Почему?

– Не знаю. Талант часто и разрушителен… По эамыслу это, очевидно, то, что должно перегородить путь к пропасти, а в сущности… в сущности это то, что иногда расширяет, делает этот путь удобнее. Не смотри на меня так, я серьезно…

– Вы жалеете, что прожили именно так, а не иначе? – почти с раздражением спросил Николай.

– Да, жалею.

– Почему?

– Я дал человечеству несколько серьезных вещей, оно не умеет с ними обращаться, дорогое наше человечество… вот что меня мучает. Ты же знаешь, достижения науки секретом долго не бывают, не могут быть…

– Это уже следствие…

– Человечество слишком самонадеянно, оно не обладает мудростью творящего космоса… Творит избирательно, только ради себя и во имя себя. Ты, конечно, понимаешь, что я имею в виду. Талант вскрывает закономерность и понимает ее как закономерность, но все его открытия используются далеко ведь не на благо самого человечества. Сколько еще зла в мире, и здесь талант бессилен и даже опасен. Он отдает в руки несмышленого ребенка пистолет… Это же интересно: стрелять, стрелять, стрелять, когда захочешь, по собственному желанию… Человечество развивается медленнее, чем наука. Был бы я бог, я бы не дал классовому обществу атомную бомбу, да и многое другое.

– А другой путь есть? – спросил Николай с усиливающимся раздражением.

– Пожалуй, да, есть, отчего ему не быть? Не один, возможно, – сказал Лапин. – Не надо сердиться, Коля, – попросил он, – я понимаю, вот, сам прошел, сам испытал, наслаждался, теперь же – проповедь обратного, как бы запрет… А впрочем, не нам с тобой менять законы бытия.

– Не надо, – попросил внезапно Николай, неловко, стараясь не торопиться и все же торопясь, расстегнул ворот рубашки. – Не надо так холодно, Ростислав Сергеевич… Вы же сейчас другой, зачем же это – такое чужое, не ваше?.. Ну зачем?

Все дальнейшее произошло как-то просто, тихо, естественно, но запомнилось ярко, и лишь потом, много дней спустя, Николай не мог вспоминать и думать об этом без содрогания, без какого-то перехватывающего горло чувства жалости и обиды, что прозрение пришло слишком поздно.

– Спасибо вам, учитель, – сказал он, ощущая в горле трудный ком, и легкая, сухая рука опустилась ему на голову; он понял, что его услышали, и ему, почти сорокалетнему мужчине, доктору технических наук, дважды лауреату, патенты на изобретения которого покупают самые передовые в науке страны, захотелось расплакаться так отчаянно, как он плакал лишь однажды в детстве; он не помнил причины тех далеких слез, но он точно знал, что они были, он даже испытывал сейчас особое, зудящее состояние сердца, и ему не было стыдно, когда по лицу у него потекло легкое, свободное, облегчающее тепло.

Он поднял голову и с любовью посмотрел в лицо Лапину.

– Одно нехорошо, – сказал тот задумчиво, не снимая руки с головы Николая. – Внучки я так и не дождался. Но и в этом я никого не виню… просто нехорошо… не дождался… Как же так можно?

Он убрал руку, как-то легко, словно украдкой, пригладив мягкие волосы Николая; стыдясь своей беспомощности перед этим обнаженным чувством и скрывая ее, Николай встал рывком.

– Хотел бы я знать, что б мы с вами делали без смерти, – точно отвечая на молчаливый протест Николая, тихо возразил Лапин, и Николай, пораженный мелькнувшей догадкой, что даже и в смерти оправдание необходимо, заставил себя не двинуться с места, остаться рядом с Лапиным. Тот ушел в себя, он был уже захвачен чем-то глубоко своим, и Николай не мешал ему. С трудом приподняв легкую, сухую голову, Лапин наконец оторвался от своих мыслей, с усилием дотянулся до стакана и запил какой-то порошок. Николай отвел глаза, трудно было видеть, какого напряжения стоило Лапину каждое движение.

– Как с запуском? – спросил Лапин, угадывая именно то сокровенное, что было сейчас главным для Николая.

– Почти все готово, очевидно, скоро…

– Я сейчас завидую тебе, Коля…

– Да, представляете, я и сам себе не верю. Пришлось хорошенько подраться. Не мог же я отдать самое дорогое в чужие, равнодушные руки. Слава аллаху, это наконец поняли. – Николай не отвел глаз, в них резче обозначилась какая-то далекая и холодная глубина; он даже смог улыбнуться в ответ на тревогу Лапина, но тот не принял его улыбки и сердито нахмурился.

– А я вот так, – с каким-то неуловимым, раздражительным жестом указал на свою постель. – Безобразие…

– Ну, что вы, полежите и встанете. – Николай опять попытался успокоить его улыбкой, у Лапина что-то ответно сверкнуло в глазах, что-то от его прошлой безрассудной дерзости.

– Хотел бы я тебя дождаться оттуда, – просто признался он. – Ох, как бы я был счастлив… Ох, Коля, Коля… Скажи откровенно, я вот здесь думал… С каким человеком ты хотел бы лететь?

– Я хотел бы лететь прежде всего с добрым… А вы и дождетесь, я абсолютно уверен, – опять попытался успокоить его Николай. – Вы знаете, со мной летят Касьянов и Билибин, ассистент… Выходим на принципиально новых двигателях… впрочем, вы знаете, завод имени Чубарева…

– Да, это я знаю… завод имени Чубарева… Память он о себе оставил действительно прекрасную, такой заводище. Марка отличная, – принял его игру Лапин. – Все-таки, Коля, жизнь пронзительно хороша, раз в ней возможны такие моменты. Только знай, – пригрозил он, – с тобой и я там буду… обязательно буду, пусть незримо, слышишь?

Николай не отрываясь смотрел ему прямо в глаза и кивал; он сейчас боялся выдать себя, потому что перед ним распахнулась какая-то слепящая, почти жгущая даль в размах души этого с трудом владеющего даже собственными руками человека, и он сам, Николай Дерюгин, словно стремительно мчался в нее, в эту невозможную даль, и не видел предела; с трудом сдерживая в себе разрывающий его крик восхищения перед тайной жизни, он лишь украдкой облизывал непрерывно сохнувшие губы.

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30  31  32  33  34  35  36  37  38  39  40  41  42  43  44  45  46  47  48  49  50  51  52  53  54  55  56  57  58  59  60  61  62  63  64 
Рейтинг@Mail.ru