bannerbannerbanner
Имя твое

Петр Лукич Проскурин
Имя твое

17

С неделю Захару не давали покоя густищинцы; приходила званые и незваные, сидели, расспрашивали, рассказывали и сами удивлялись; мужики являлись, прихватив с собой бутылку первака, вспоминали прошлое, толковали о жизни. Ефросилья готовилась потихоньку к проводам Егора в армию, присматривалась к Васе, тот тоже обвыкался в новой жизни; первые дни, хотя Ефросинья и пропадала на работе с утра до ночи, было тяжело, но и она, и Захар теперь еще с большей отчетливостью понимали, что порознь им будет еще труднее.

Захар побывал на могиле у матери, у бабки Авдотьи, и долго бездумно сидел, вслушиваясь в немолчный шелест листвы на старых ракитах. Мать вместе со всеми провожала его на войну, но он не мог представить ее именно в тот самый момент. Но он хорошо помнил мать совсем молодой, в полушалке с красными цветами на желтому полю; она только что вернулась с ярмарки, разрумянившаяся, веселая, привезла ему большой тульский пряник: конь, а на коне богатырь в остроконечном шлеме.

Перед Захаром эта картина встала, как наяву, отчетливо; и какая-то прежняя легкость появилась в теле. Он чуть прикоснулся к траве, густо и сочно зеленевшей на могиле, словно бережно погладил ее, быстро встал и, не оглядываясь, пошел к селу.

И сам он, и особенно Ефросинья знали, что нужен был какой-то особый толчок, чтобы сблизить их хоть до той степени, когда люди, оставаясь по-прежнему чужими, начинают понимать друг друга, а затем и привыкают. Ефросинья не торопила ни себя, ни его; она понимала, что Захару не так просто войти в размеренный, привычный круг, но было одно дело, которое тревожило Ефросинью, о ним нельзя было медлить. Сама она ничего не могла на придумать, ни предпринять, и как-то вечером, когда они поужинала, решилась.

– Иди раздевайся, ложись, Васек, – сказала она, и мальчик, послушно кивнув, проскользнул в другую комнату, осторожно притворив за собою дверь. Пока Захар курил, Ефросинья убрала со стола, положила в печь дров для просушки, затем устало опустилась на лавку. – Слава богу, видать, сегодня никого не будет, – сказала она, опасливо прислушиваясь. – Люди, люди, словом некогда перекинуться…

Захар покосился в ее сторону, стряхнул пепел.

– Хотела сказать тебе, Захар… с дочкой-то, с Аленкой нехорошо…

Она помедлила, Захар по-прежнему молчал, у него по старой привычке, когда он был недоволен и сердился, сузились, стали острее глаза, но Ефросинья решила не отступаться, она наметила верную точку.

– Дело-то чудное, – продолжала она спокойно. – Не знаю, что там и как, откуда мне понять такие дела, – словно пожаловалась она. – Хочет она вроде расходиться со своим-то…

– А раньше о чем она думала? – спросил Захар, не скрывая недовольства; то, о чем он не хотел знать, спешило к нему помимо его желания, и он сразу понял, что здесь не отмолчишься.

– Не знаю, как ты, Захар, а я за Аленку, ох, боюсь, – сказала Ефросинья. – Не возьму ничего в толк… То, значит, хорош, а то сразу нехорош стал. Ну, не понимаю я, баба деревенская, может, не понимаю чего… да ведь как это так – жить-жить с человеком, а затем ни с того ни с сего – шасть к другому!

– К другому?

– Полюбила, говорит… у самой слезы… Так уж, видать, и полюбила, что плакать хочется… Господи, маленькие детки – заботы маленькие, вырастут…

– А он знает? Тихон-то?

– Тоже гусь хорош, зятек-то наш. Надо было ее сразу с собой в эту Москву, хоть силой ее туда увезть, а теперь вот оно что получается. Молодую бабу одну оставил, экий дурень! Ох, горе, горе, сломит она себе голову… Споткнется, а там…

– Ну а мы-то с тобой что можем сделать? – угрюмо спросил Захар.

– Что, ничего… Я уж с ней по-всякому говорила, разве послушает? Куда… ученая, вишь, доктор, выучилась на свою голову. – Ефросинья заволновалась. – Совесть всякую забыла, человек ее на ноги поставил, брата выучил… Вот напасть! – Ефросинья, пытаясь выразить завладевшие ею мысли и сомнения, хотела еще что-то сказать и лишь безнадежно махнула рукой. – Вот что я думаю, – сказала она немного погодя. – Съездил бы в Холмск, поговорил. Заодно бы детей повидал…

От неожиданности Захар не нашелся, что ответить; он исподлобья глянул на Ефросинью, вынужденно расхохотался.

– Придумала шутку, – смог наконец он выговорить сквозь смех. – Здорово! Ни с того ни с сего заявился – и нате вам, в учителя! В самом деле, кого хочешь перепугаешь!

– А что ты зубы скалишь? Раз вернулся-то к родному месту, никуда от своей жизни не денешься, – нахмурилась Ефросинья. – Какой-никакой отец…

– Вот-вот, какой-никакой…

Ефросинья не стала ничего больше говорить, и Захар замолчал, прислушался, в лампе потрескивал фитиль.

– Может, молочка парного выпьешь, Захар? – спросила Ефросинья.

– Не хочу, спасибо, – отказался он, не поднимая головы, видя перед собой утопленную в половую доску шляпку гвоздя и намеренно не решаясь оторваться от нее. Он почувствовал, что Ефросинья подошла и села рядом с ним; она тоже жалела, что завела трудный разговор. – Трудно, Фрося, – пожаловался он скупо и просто, – Видать, раз уж откололся, назад не приставишь.

– Значит, у тебя запас-то остался, раз трудно тебе, – сказала Ефросинья, поглядывая на его поредевшие, с проседью, волосы. – У кого силы больше нет, тому уже не трудно, тому все равно…

– А доживать как же? – спросил он. – Доживать-то надо…

– Надо, – согласилась она. – Доживем… доживем как-нибудь… Коли тебя бес какой не попутает… А с Аленкой что ж, может, оно еще и наладится. Хороший человек Тихон Иванович, что ж ей еще-то, дуре такой, надо? Ну, пятьдесят ему скоро, так и ей уже за тридцать… Жила бы себе… Как можно так-то вот, сразу, все порушить?

– Значит, можно, – тихо сказал Захар, задумываясь совершенно о другом – о Лукерье, матери Мани, встретившей его такими обидными словами. Теперь, когда все начинало слегка проступать, именно слова Лукерьи больше всего ударили и никак не забывались, и он решил обязательно сходить к ней и поговорить.

* * *

Он пришел к Лукерье под вечер и, сильно пригнувшись, шагнул в тесную, низенькую избенку, добрую половину места в ней занимала печь. Лукерья сидела у подслеповатого оконца, щурясь, неловко тыкала толстой цыганской иглой в какое-то тряпье, увидев Захара, она перестала шить, приглядываясь, поморгала.

– Проходи, проходи, зятек, – пригласила она голосом далеко не приветливым, сама не трогаясь с места. – Проходи, садись, угостить тебя нечем… вот беда… Никаких тебе припасов, одни мыши кругом.

– Что там, Лукерья Митрофановна, я к тебе не за угощением, – сказал Захар, осматривая тесную избенку: головой он доставал до самого потолка, и поспешил сесть.

Лукерья молчала, и Захару неловко было начинать разговор, он, сделав вид, что осматривается, пробежал взглядом по земляному полу, по столу, по приткнутой в уголке узкой, невысокой кровати, задержался на большом помятом самоваре, стоявшем у печи на зеленом ящике из-под немецких мин. Лукерья все так же ждала, лицо ее как-то одновременно стало и строже, и жалче.

– Знаешь, Лукерья Митрофановна, ты вон меня какими словами повстречала, и сама, знаю, потом пожалела, – чуть улыбнулся Захар. – Вижу, вижу, ждала ты меня. Ну вот я и пришел… Я бы и без этого пришел…

– Я знаю, Захар, ты на меня, старую дуру, сердца не держи, одна она у меня и оставалась из всех детей. Внуки-то от Кирьяна да Митрия и те не уцелели, какой же это порядок, скажи, на свете?

– Много ты от меня хочешь, Лукерья Митрофановна, – вздохнул Захар. – Ничего я не знал и знать не хочу. Вот прибило к родной земле – и ладно, и хорошо…

– Ты себе в убыток сроду не скажешь, известно, – сердито глянула на него Лукерья и запнулась, опасаясь, как бы опять не наговорить лишнего; сильно ослабевшими под старость глазами она, словно боясь ошибиться, пытливо ощупывала его лицо. – Ты всегда говорить умел, Захар, – повторила она опять; ей было сейчас холодно и пусто и хотелось только одного, хотелось, чтобы ее больше не трогали. Жизнь не оставила ей никаких запасов, и даже на ненависть у нее не было теперь сил. И все представлялось ей одним нескончаемым, долгим сном, все куда-то летело, все было размыто до жуткости: Лукерья подчас уже не узнавала хорошо знакомых людей, и вот сейчас даже этот непутевый Захар, от которого столько горя пришлось узнать, и тот тоже был от нее как бы по ту сторону жизни.

– Ты, говорят, хозяина моего в плену видел? – спросила она, опуская шитье на колени, и какой-то интерес мелькнул у нее в глазах.

– Видел, – кивнул Захар, в свою очередь подчиняясь потребности уйти назад, подальше, туда, где, как ему казалось, было, несмотря на всяческие трудности и сложности, и легче, и проще; он понизил голос: – Спас меня от верной смерти Аким Макарович, хозяин твой… Все об Илюшке беспокоился, наказывал беречь…

Захар хотел добавить что-то еще, раскашлялся, полез было за папиросами, взглянул на низенький потолок.

– Кури, кури, – разрешила Лукерья, заметив его сомнение. – Кури, за сколько годов мужичий-то дух пойдет по хате…

– Если, говорит, доведется тебе, Захар, вернуться в село, старухе моей, Лукерье, поклонись, – сказал Захар, разминая в пальцах папиросу, поглядывая изредка на Лукерью, лицо которой становилось все осмысленнее и пытливей. Слабый луч интереса пробился в нем.

– Надо же тебе, вспомнил, значит. – Лукерья перекрестилась. – Вспомнил, старый…

– Вспомнил, Лукерья Митрофановна, вспомнил, – невольно торопясь, говорил Захар, в то же время стараясь быть как можно искреннее. – Да и как не вспомнить в том аду? Все так, жизнь у вас вместе прошла, вот и вспомнил, и про Кирьяна с Митрием много вспоминал, про Маню…

Захар говорил и говорил, нисколько не сомневаясь в правде своих слов; он видел сейчас перед собой лицо Акима Поливанова, слышал его сдержанный шепот об Илюшкиных конопатинах и сам верил всему, что говорил. Помедлив, он закурил и долго сидел молча, неведомый, тихий колокол словно ударил в сердце, раз, и другой, и третий. Уши застилал забытый звон, глаза дрогнули, расширились, застыли, забытая горечь тяжкой волной подступила к горлу. Он не хотел и не любил воспоминаний о концлагере; он не то чтобы стыдился их, но всякий раз, когда он думал об этом, подступали тошнота и озлобленность, и ему начинало казаться, что человек, в том числе и он сам, – это вообще самое несовершенное насекомое на земле, что после того, что ему пришлось увидеть и узнать, остается только отвернуться от всего и постараться ничего не видеть и не слышать. Такие приступы были сильны, особенно первое время после войны, когда он жил один, без семьи, и тогда он сразу же начинал чувствовать слабость и, если было возможно, тут же ложился, натягивал себе на голову одеяло или фуфайку и лежал в непроницаемом мраке, пока не становилось легче. Придя к Лукерье, он опять нечаянно разбередил то больное и давнее, что вроде бы уже совсем отступило от него; Лукерья, ожившая от вести о своем старике, что-то говорила и говорила Захару, но он не слышал; черная пелена медленно наползла на него вновь, и он, сжав зубы, ждал. Его душил поднимавшийся стеной пепел, забивал рот и уши; мертвыми, остановившимися глазами он глядел на вьющуюся у ног поземку, слышал чей-то тревожный знакомый голос, несколько раз позвавший его; это был голос Мани; сделав над собой усилие, он потер глаза.

 

– Что? Какой мальчонка? – быстро переспросил он. – Что ты, Лукерья Митрофановна?

– Ты, говорю, отдал бы мне мальца, Захар… Илюшка – тот на своих ногах, мы с тобой ему в тягость, – со слезой попросила Лукерья. – А этот? Зачем тебе, мужику, чужой ребенок? А у меня, сам знаешь, никого… вот бы и росла рядом живая душа, гляди, я бы по-живому продохнула. Как раньше было…

Опустив голову, Захар сделал вид, что задумался; слова Лукерьи не понравились ему, и он не нашелся сразу, что ей ответить. Поглядывая на оживившуюся старуху, он старался сейчас понять, знает она или нет все до конца о Васе и говорила ли матери Маня, от кого у нее второй ребенок, и тотчас безошибочно понял, что она все знает, но ни она ему, ни он ей никогда ничего не скажет. «Знает, знает, – подумал он удовлетворенно. – Bсе знает, старая. Значит, Маня ей открылась тогда,., вот отсюда и такой разговор».

– Мне он внук… своя кровь, ребенок чист и безгрешен… Порадуюсь хоть на него перед смертью… Хоть помру спокойно…

– Не справиться тебе с парнем, Лукерья Митрофановна, осторожно, чтобы не обидеть, напомнил Захар. – Его человеком надо сделать, тут я в ответе… Давай по-родственному, по-хорошему сразу и прикончим этот разговор, Лукерья Митрофановна. Сама подумай: куда тебе такая обуза? А я еще потяну… Успею мальчонку-то на дорогу поставить. Ты за него будь спокойна… он мне больше других нужен, честно тебе говорю.

Он быстро взглянул на Лукерью и тотчас отвел глаза; собственные его слова были для него неожиданностью, истина была в них. Он высказал то, что давно копилось, но это было как откровение, оно проступало все утвердительнее и резче, и Лукерья, словно не поверив ему, с раскрасневшимся от волнения лицом бросила на лавку шитье, но уже в следующий момент встала, смаргивая подступившие слезы, неловко придвинулась к Захару, прижала его голову к своей усохшей груди (Захар почувствовал легкую дрожь ее пахнущих какой-то летней, перестоявшей травой рук), внезапно поцеловала в затылок и несколько раз истово перекрестила.

– Господи, благослови тебя матерь божия, святая богородица, – прошептала она еле слышно и все стараясь как бы поглубже заглянуть ему в глаза. – Ну, Захар… с тебя за одно это все грехи спадут. Меня от тебя страхом пришибло… господи… что ж такое?

– Не надо, не надо, – сказал он поспешно, и Лукерья, не сдерживаясь больше, села на свое место. Только в этот момент силой редкостного просветления души она поняла, что Захар знает, от кого у Мани второй ребенок и почему единственная ее дочь безоглядно пошла вот за этим сидевшим сейчас перед нею человеком, пошла до самого конца. И сердце Лукерьи окончательно отпустило перед таким таинством жизни, и она еще раз, теперь уже полностью, простила Захара.

– У меня бутылочка есть, – сказала она со сморщившимся от усилия быть спокойным лицом и знакомым Захару тихим светом в глазах. – Берегла, берегла, оно и пригодилось… Как чуяла что…

– Правильно берегла, в самый раз твоя захоронка, – одобрил он. – Давай, Лукерья Митрофановна, давай, давай…

– Ефросинью-то позовешь? – спросила еще она, роясь в запыленном сундучке и извлекая оттуда бутылку, заткнутую курузной кочерыжкой; она сказала это без всякого подвоха: по ее мнению, так должно было непременно быть.

– Можно и позвать, – опять согласился Захар. – Только знаешь, Лукерья Митрофановна, давай лучше с тобой вдвоем посидим… ничего, Ефросинья не обидится…

– Ну ладно, ладно, – старуха опять понимающе глянула на него, захлопотала у стола, молодея от приятного, забытого давно дела. – А как жить-то, Захар, собираешься? Поди, трудно будет с мальцом? Здесь останешься, в колхозе, или назад укатишь?

– Видно будет, – не сразу отозвался он. – Здесь можно, уехать тоже можно… А-а, чего тут, Митрофановна, такому, как я, везде едино, хомут найдется. – Он пренебрежительно махнул рукой, усмехнулся. – Дураков работа любит. А мы об этом пока не будем думать… вот посидим с тобой, поговорим…

Он взял стакан из рук Лукерьи и, диковато подмигнув ей, одним махом выпил, отломил кусочек хлеба, обмакнул его в соль и долго жевал.

– Хорошо, Лукерья Митрофановна, – сказал он тихо и, навалившись грудью на стол, негромко затянул:

 
Ой, Россия, ты Россия,
Мать российская земля…
 

Лукерья послушала немного, покивала, стала тереть глаза.

– Не смей, Митрофановна, – тотчас поднял он голову. – Не смей, слышишь, старая? Пусть лучше наши враги плачут, а мы не будем. Слышишь?

– Слышу, слышу, Захарушка, – нашла в себе силы прошептать старуха, зажимая губы концом платка.

18

Через несколько дней густищинцы провожали парней в армию. Их набралось одиннадцать человек, поспевших уже после войны, и они перед тем, как расстаться на время с привычной обстановкой и работой, с родными и соседями, с гулянками и приглянувшимися девчатами (один из них, оставшийся во время войны круглым сиротой, Павлик Селезнев, успел незадолго перед этим даже жениться), по давней, неистребимой традиции несколько дней гуляли то у родных, то собираясь друг у друга по очереди на шумные и веселые вечеринки с гармошкой и танцами, а то и с недолгим застольем; Егор Дерюгин, к своим восемнадцати годам ставший чуть ли не на голову выше Ефросиньи и почти сравнявшийся в росте с Захаром, был молчалив, как-то застенчиво-ласков, и к нему липли девки старше его; Ефросинье давно уже приходилось наиболее настырных из них, встретив где-нибудь случайно, а то и намеренно, с крестьянкой, несколько простодушной и наивной хитростью, подстроив необходимую, по ее мнению, встречу, окорачивать, с одной же из самых назойливых преследовательниц Егора, двадцатисемилетней Зинкой Полетаевой, приходившейся какой-то дальней родственницей Володьке Рыжему, навязывающейся Егору почти принародно, не скрываясь, у Ефросиньи разгорелась самая настоящая война. Не девка и не баба, с острым, зовущим глазом, в теле ладная, эта Зинка была и в самом деле какая-то бесстыжая, дразнящая; хоть и в летах мужик проходит мимо, а все не удержится, оглянется с каким-то скрытным, а то и блудливо-бесовским ожиданием в лице. Ефросинья особенно усилила свою бдительность ко времени ухода Егора на службу, своими ушами услышав однажды, как Зинка не стесняясь зазывала Егора к себе домой, а когда он не согласился, с мягким грудным смехом пообещала ему вслед, что все равно он никуда от нее не денется, она, мол, не гордая и сама дорогу к нему в сад, во времянку, отыщет; Ефросинья даже охнула от возмущения, хотела обратиться за помощью к Захару, но, все обдумав и несколько успокоившись, махнула рукой и стала лишь к случаю, как бы ненароком, в присутствии Егора заводить хитрые разговоры, все повторяла, что у Кудрявцевых хороша девка поднимается, и работящая, и умная, не то что некоторые другие. Захар тихо усмехался при этом, Егор неудержимо краснел, так как тоже отлично понимал всю ее нехитрую дипломатию, и старался поскорее улизнуть из дома; молчаливо сочувствуя ему, Захар как-то сказал Ефросинье, чтобы она перестала парня изводить, все равно не получится так, как она хочет и думает, а будет так, как этому и определено быть по закону жизни; Ефросинья вначале рассердилась на него, расшумелась, хотя где-то в самой глубине, не признаваясь даже себе, знала, что он прав, можно и переусердствовать, просчитаться. У Егора свое молодое дело, куда уж ей соваться с советами, тут же утихала она, Зинка Полетаева известная выжига, в любом случае вывернется, а малый умный окажется, сам во всем разберется. Ну а если нет…

Пока Ефросинья да и другие матери терзались подобными опасениями и мыслями, жизнь шла своим чередом, в Густищах далеко за полночь слышались песни, гулявшие парня до зари колесили по улицам с гармошкой, подчас с такими частушками, что какая-нибудь слишком любопытная старушка, проснувшись и высунув голову из двери или из окна, чтобы самолично узнать, что творится на белом свете, потом долго плюется и крестится, вымаливая прощение за непотребную слабость и мирскую суету. Но так было всегда, испокон веков; парни гуляли по важному, государственному делу, оперились и отрывались теперь от родных корней, и по опыту густищинцы знали, что добрая половина из них навсегда теперь потеряна для Густищ, и поэтому с какими-то понимающими и даже одобрительными улыбками относились к их чудачествам. А молодая фантазия разгоралась, и в одну из ночей у первого густищинского весельчака и затейника Кешки Алдонина на тележном колесе, приделанном высоко на шесте над старой ракитой, росшей во дворе (вот уже второй год по неизвестной причине аисты, по-местному, по-густищински, «черногузы», селиться там не желали), оказалась каким то образом Кешки же Алдонина знаменитая коза Томка, дающая, на зависть всем густищинским бабам, до шести литров молока в день, и, главное, животина, не облагаемая молочной и шерстяной податью. Крепко привязанная к колесу и вознесенная на немыслимую для нее высоту, с ловко стянутой, чтобы зря не шумела, обрывком веревки мордой, Томка испуганно поводила головой и глухо мычала; Нюрка Куделина, теща Алдонина, выйдя на заре на улицу, первой увидела такое диво и с захолонувшим от неожиданности духом долго присматривалась к козьей голове, четко прорезывающейся в свете зари, затем, охнув, бросилась будить Фому. Через полчаса почти половина Густищ наблюдала, как Фома с зятем снимают шест с колесом и козой; из веселящейся толпы то и дело подавались всяческие советы, как лучше вызволить из беды, не причинив вреда, высокоудойную скотину, на что Фома лишь отплевывался и зло шипел зятю, что не надо было обзаводиться проклятой тварью, что знал он о таком вот лихом позоре; Алдонин, как всегда, приветливо, с ехидцей усмехался, пытаясь вспомнить свою какую-либо промашку перед густищинскими новобранцами, так как это, несомненно, было дело их рук; а может, это была всего лишь бездумная, злая удаль, и ломать голову нечего; взбрело кому-то в башку – и отчубучили.

Пока перепуганную, мелко дрожавшую козу, обсыпавшую под конец сверху Фому с зятем мелкими орешками, сняли, освободили от веревок, Варечка Черная, (оказавшаяся, как всегда, в числе самых первых и заинтересованных наблюдателей, тотчас вспомнила, что и у нее была какая-то неладная ночь, что-то такое все мерещилось, и заторопилась домой. По дороге она несколько раз принималась тоненько смеяться, вспоминая то одну, то другую подробность по спасению козы, но тотчас обрывала себя и спешила дальше, едва заскочив в избу, она торопливо оглядела все углы, заглянула даже под печь и под кровать; все было в порядке, и она облегченно присела на краешек лавки у двери, рядом с ведрами воды. Давно рассвело, все углы избы очистились от ночной тьмы; Варечка никак не могла сосредоточиться и все пыталась вспомнить, что же это приключилось ночью; она напряженно поморгала, затем глаза ее остановились на небольшом сундучке, стоявшем рядом с кроватью. В нем хранилось у Варечки все самое драгоценное – от денег и облигаций до двух заветных узелков, одного – с праздничным, другого – с еще подвенечным, начавшими слегка жухнуть от давности нарядами; Варечка проверила деньги, облигации – все было на месте, но едва она развязала первый узелок, глаза ее сделались совершенно круглыми и застыли, а губы побелели. «Свят-свят-свят!» – хотела прошептать она, не смогла и тотчас непроизвольным усилием отбросила от себя одну из самых игривых вещей женского туалета, а именно обшитые нежнейшими батистовыми кружевами розовые шелковые панталоны, совершенно новешенькие, неизвестно как очутившиеся в ее сундучке. Но еще больше изумилась Варечка Черная и уж совсем лишилась языка, когда в привычном узелке не оказалось ни одной знакомой вещи, ни праздничной юбки, ни темного сатинового платья, ни высоких ботинок; дрожащими руками Варечка выхватывала то один, то другой непонятный и легкомысленный предмет вроде тончайшей короткой ночной женской сорочки, просвечивающей насквозь, или кокетливого, с острыми мысками лифчика, или уж какой-нибудь немыслимой подвязки… В избе запахло лежалыми и сладкими духами. Затем Варечка, совершенно уже ошалев, наткнулась на какую-то коробочку, машинально, ни о чем не думая, открыла ее, извлекла резиновый предметик с мягким колечком и, тараща глаза, стала разматывать, надевая на большой и указательный пальцы. Когда эта резиновая штучка размоталась до утолщенного ободка и стала похожа на пустотелую колбаску, Варечка, до сих пор с неистребимым любопытством рассматривающая ее и старающаяся понять, что это еще за штуковину послала ей судьба, вся густо и ярко покраснела; она поняла, что это такое, потому что неожиданно вспомнила, как бабы зубоскалили друг с другом как-то на полднике по поводу такой же вот штучки и довольно откровенно высказывались в отношении ее. В первый момент Варечка изо всей мочи затрясла рукой, пытаясь освободиться от паскудной резинки, но та словно прилипла к пальцам, и Варечка в несказанном омерзении души сорвала ее другой рукой, отбросила от себя и кинулась из избы за помощью к Ефросинье; едва взглянув, Ефросинья опознала сорочку Настасьи Плющихиной (та не так давно хвасталась перед бабами этой обновкой), чем совсем доконала Варечку. Вначале, сделавшись больная головой, кое-как собрав разбросанные по избе тряпки, Варечка побежала в сельсовет; там никого не оказалось, и она бросилась к председателю, и Митька-партизан вначале долго хлопал глазами, то и дело отпихивая от себя бабью нижнюю амуницию, которой трясла перед его глазами Варечка; сообразив наконец, в чем дело, он весело заржал, внезапно увесисто шлепнул ладонью по столу и приказал:

 

– Тихо, Варвара! Слышишь, тихо!

Варечка с полуоткрытым ртом замерла на полуслове, а Митька одним взмахом сгреб в одно место, к краю стола, все принесенное ею добро.

– Ну, гуляют хлопцы, – сказал он. – Чего ты взъярилась-то?

– В другом месте пусть гуляют, я к ним в дурочки не нанималась! – вновь пошла в наступление Варечка. – Я в город… в суд… я… я знаю, что это все от Настьки Плющихи идет… Это ее срамная подружка Зинка Полетаева все подстраивает… Они вдвоем… в одну ночь всю немецкую Европу через себя… – тут Варечка завернула такое, что Митька-партизан приподнялся из-за стола и сочувственно вывертел головою. – Это она всеми молокососами верховодит, антихристка проклятая! Она в надсмешку надо мной! У нее матка ведьма! Она грозилась Егорке Дерюгину зелья дать, приворот сделать, сама слыхала! Вот она на меня, бесовская сила, и напустилась! Не на такую напала, я батюшку привезу углы окропить святой водой! Тьфу! Тьфу! Тьфу! Нечистая сила. Чтоб тебя разорвало!

– Подожди, подожди, Варвара, – опять остановил ее Митька. – Что за зелье, чего ты болтаешь-то?

– Я зря сроду ничего не скажу, – обиделась Варечка, запихивая в сумку разбросанные перед Митькой тряпки. – Поглядишь, испортит парня, от таких все жди!

После ее ухода Митька посмеялся, подумал, а вечером, возвращаясь домой, все-таки заглянул к Зинке Полетаевой, тем более что, несмотря на позднюю пору, четыре окна в ее доме ярко светились. Зинка, едва Митька постучал, тотчас открыла, притворно ахнула, тут же осведомилась, по какому делу ее тревожат, по в избу не пригласила, сама вышла на крыльцо, придвинулась поближе к Митьке, привалившемуся к опорному резному столбику (умерший по весне дед Зинки был, как и многие из густищинцев, первостатейным мастером по деревянной резьбе), передернула слегка, вроде бы от озноба, плечами, и Митька тотчас ощутил, как у нее под тесным платьем заструилось, заиграло тело, и, неловко отвернувшись, украдкой глянул, нет ли кого поблизости. Загасив окурок о столб, он бросил его рядом с крыльцом, неловко прокашлялся.

– Гляди не подожги меня, Митрий Сергеевич, – попросила Зинка, складывая руки под высокими небольшими грудями, отчего во всем ее теле вновь произошло какое-то неуловимое, влекущее движение, и у Митьки что-то тоненько и назойливо зазвенело в правом ухе. – У меня хозяина нет, скоро-то и не предвидится, новую хату ставить некому.

– Знаешь, Зин, – запинаясь и злясь на себя, а еще больше на нее и оттого с какой-то угрожающей ласковостью заговорил Митька, – ты мокрогубых-то с пути не сбивай… Ну какой тебе с этого смак?

Зинка с открытым вызовом усмехнулась прямо ему в лицо.

– Где ж, председатель, других-то брать? – спросила она, как бы невзначай придвигаясь к Митьке ближе. – Ты вот от своей Анюты ни вбок, ни вкривь… а нам что ж, вот таким… войной-то обчесанным? А, Митрий Сергеевич?

Все так же, как бы невзначай, она ласково поправила у Митьки воротничок, скользнула прохладными, ждущими пальцами по шее.

«А, черт! – выругался про себя Митька. – Не девка – отрава… ишь, змея медовая, сразу душу норовит обвить…».

Сдерживая ответный, хотя и невольный, но далеко и не равнодушный порыв, Митька закаменел, в свою очередь холодно и понимающе усмехнулся, стараясь перебороть и сломить дурманящий, вызывающе-ласковый Зинкин взгляд.

– Ты вот что, Зин, ты брось всякое такое, – сдержанно посоветовал он. – Слышишь, Егорку Дерюгина не трогай, ни к чему это… Про какое ты еще зелье там бабам болтала?

Зинка резко отодвинулась от него и долго, дразняще смеялась, и грудь у нее смеялась, и все тело.

– Ох, Митрий Сергеевич, ох, не в свое дело ты лезешь, – сказала она. – Ты меня можешь днем в контору вызвать, коли провинилась я перед колхозной властью… По ночам, Митрий Сергеевич, моя воля, по ночам ты мне указывать не имеешь права, нет такого закону. Есть у тебя смелость – заходи, а нет – не мешай другим… Вот как, Митрий Сергеевич!

– Гляди, не сносишь ты головы. – помолчав, ответил он. – Что у тебя в хате за шум?

– Проводины для соколиков готовим… девки попросили, а у меня хата большая. – Зинка кивнула на окно. – Жалко, что ль? Приходи, председатель, лишний не будешь… И за Егоркой-то присмотришь, в ногах у него, может, постоишь в случае чего…

Слушавший вначале довольно внимательно и даже с определенной заинтересованностью, Митька плюнул, восхищенно выругался сквозь зубы, махнул с крыльца, пропал во тьме за кустом акации, чувствуя зуд в затылке от насмешливого Зинкиного хохота; ругая себя на чем свет стоит оттого, что действительно ввязался не в свое дело, и присматриваясь к узкой, светившей у самых изгородей стежке, он пошел домой, постепенно успокаиваясь и теперь уже всерьез начиная злиться на себя за то, что при такой груде державших за горло дел полез черт знает куда, как будто без него не разберутся.

А у Зинки Полетаевой в самом деле собиралась гулянка; приходили хлопцы и девки, шептались о чем-то с хозяйкой, скромно опускавшей глаза у порога, затем рассаживались по лавкам, парни к парням, девки к девкам, и чем больше собиралось народу, тем шумнее и оживленнее становилось; быстрые девичьи взгляды нет-нет да и летели в сторону парней; те же вроде бы и не обращали ни на что внимания, но каждый видел все, что его интересовало; пришел гармонист, тотчас, сосредоточивая на себе общее внимание, развернул мехи. Хозяйка, успевшая переодеться в новое платье, с шелковым платочком на плечах, торжественная и строгая, поднесла ему на тарелке стакан темно-рубиновой настойки; гармонист, недавний фронтовик лет тридцати пяти, ходивший играть на вечеринки по три рубля с носа, как он любил говорить, а то и просто вот так, как сегодня, ради старой тоски в груди, привстал, поклонился Зинке, одним вздохом осушил стакан, сказал растроганно: «Ах, Зина, ты Зина, ягодиночка краснобокая!», не откладывая хватил камаринскую, и в просторной избе все смешалось в одну общую атмосферу, в один настрой, и скоро веселье стало всеобщим, лица раскраснелись, глаза блестели, одни танец сменялся другим, а когда гармонист отправлялся за перегородку подкрепиться, тотчас затевалась какая-нибудь игра, и в общем шуме и неразберихе то одна, то другая пара незаметно выскальзывала в сени, а там и на улицу пошептаться на свободе…

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30  31  32  33  34  35  36  37  38  39  40  41  42  43  44  45  46  47  48  49  50  51  52  53  54  55  56  57  58  59  60  61  62  63  64 
Рейтинг@Mail.ru