bannerbannerbanner
Имя твое

Петр Лукич Проскурин
Имя твое

ЗВЕЗДНЫЙ ПОРОГ

1

Необъятна река времен, и у нее свои законы, законы вечности, их не понять человеку, так же как вечность несовместима с краткостью вспышки человеческой жизни, этой слабой, живой искрой, яростно, пусть мгновенно исчезающей; но из этих мгновенных, ничтожно слабых вспышек уже выстроилась неразнимаемая цепь, уходящая назад, во мрак времен, и, бесстрашно нацеленная дальнейшим своим восхождением в неизведанность будущего. Но где, где, в какой точке отсчета, возникла возможность говорить о смысле жизни вообще и о том, как человек подошел к богу? И эта непреоборимая страсть отдавать, отдавать больше, чем имеешь, отдавать, чтобы остаться, чтобы не унести с собой чего-то самого главного, успеть выразить себя?

Николай еще больше сузил глаза, влажный асфальт с бешеным шипением втягивался под колеса машины, и ему начинало казаться, что это непрерывное, сумасшедшее движение уже не остановить, и что сам он всего лишь невесомая, нематериальная частица этого движения, и что жизнь только и состоит из этого вот стремительно распадающегося полета в никуда, просто лететь – и все. Только в этом движении есть и цель, и смысл…

Стараясь не думать ни о чем больше, Николай не разрешал себе сосредоточиваться на чем-либо ином. Почему-то именно сегодня, когда ему исполнилось тридцать шесть лет и он удрал от друзей, от Тани, ему просто хотелось сейчас быть и ничего больше, осторожно и глубоко вдыхать свежий ночной воздух, рвущийся сквозь неплотно прикрытые щитки, просто чтобы в глазах непрерывно неслась эта звездная полоса и не было бы никаких больше сложностей, никаких задач. Нестись, и не все ли равно, куда и зачем, лишь бы ощущать этот упругий, со свистом ложащийся под колеса машины асфальт и все, все, все забыть!

Мелькнула какая-то рощица, мимо, мимо; проскользнул назад мост через реку, свет фар встречной машины безжалостно ударил по глазам, ослепил, потому что Николай не захотел хоть как-либо защитить их… Мимо, мимо… остановка, кажется, автобусная остановка, примитивный навесик на каменных столбах и чья-то выхваченная светом фар отчаянно молящая о помощи рука… Женская рука. Насильственный визг тормозов проник в мозг, заставил сжать зубы; девушка в легком платье, словно струящемся по телу от ветра, стояла почти у самого бампера машины, она еще не успела опустить руку. Николай резко рванул дверцу, выскочил.

– Вы с ума сошли, кто ж добровольно бросается под колеса?

– Помогите, – перебила она, не обращая внимания на его сердитый, раздраженный тон. – Он тут, всего с полкилометра… Помогите!

– Кто он? В чем помочь?

– Он, Вася… Понимаете, мы думали успеть на последний автобус, бежали… какой-то приступ… он не может идти, я пыталась его тянуть, но…

– Садитесь…

– Что?

– Садитесь в машину и показывайте дорогу, – сердито сказал Николай, шагнув к ней и насильно опустив ее руку; кожа была прохладная, и Николай почувствовал, что девушка мелко-мелко дрожит. Он достал с заднего сиденья пиджак, накинул его на плечи девушке и усадил ее в машину.

– Как я замерзла, – пожаловалась опа. – Двое перед вами проскочили мимо, даже ходу не замедлили…

– Вероятно, торопились, – сказал Николай, присматриваясь к ее тонкому профилю: в полумраке влажно и благодарно поблескивали глаза.

– А я готова была под колеса броситься, – сказала она. – Туда, туда, – махнула она рукой на еле различимый, узкий, срывающийся в сплошную темень отвод проселочной дороги. – Скорей, пожалуйста, скорей…

Все остальное было для Николая одним стремительно мелькнувшим куда-то в безвестность мгновением. И то, как он втащил в машину тяжелого белокурого парня с мутными от боли глазами, и то, как они по указаниям девушки куда-то мчались, и то, как он потом стоял во дворе районной больнички и жадно курил, чего-то ожидая. Девушка выбежала из ярко освещенного квадрата двери, кинулась к нему и мягко ткнулась прохладными губами в щеку.

– Успели, успели, – сказала она задыхающимся от счастья голосом. – Спасибо вам…

– Ну, я поеду, – сказал Николай, бросая окурок. – До свидания, привет вашему парню.

Он взглянул на часы и поразился – шел всего лишь первый час, – и Николай, рывком открывая дверцу машины и затем захлопывая ее, точно знал, что случилось в этот пролетевший уже вечер и почему он с успокаивающей улыбкой, обещающей тотчас вернуться, кивнул всем и вышел, а затем, не помня себя, кинулся в машину и, вырвавшись из запутанных улиц города на открытое, стремительно широкое шоссе, подавшись вперед, выжимая из машины все, на что она была способна, и чувствуя, как тугие встречные потоки воздуха едва не поднимают машину, помчался. Этот Борька, эта блестящая пустельга, но ведь при всей своей бесспорной творческой импотенции ловок и умеет пустить пыль в глаза, с ползункового возраста на паркетах скользил, впитывал отголоски ученых битв. Наверняка у Тани еще не разошлись сейчас, завтра воскресенье, самого хозяина нет, а Борька Грачевский…

Девушка у крыльца, махая рукой, что-то кричала, Николай высунулся из кабины.

– Имя, как вас звать? – разобрал он ее взволнованный, радостный голос – В газету хоть напишу! Звать, звать как?

– Милая ты моя, – сказал Николай, смеясь, – в газету… Обязательно напиши!

Попрощавшись с ней взмахом руки, он рывком бросил машину вперед, и снова неумолчно зазвенела с непрерывным, долгим стоном, запела под колесами дорога, и свет фар с ревом рассекал сгустившуюся ночь. И Николай, раздирая пространство, мельком, как о ком-то постороннем, отчетливо и холодно подумал, что малейшая оплошность, малейший просчет или случайность – и от него ничего не останется, одна лишь сплющенная в железе липкая масса, но он также знал, что этого не будет, что этому еще не настал срок. И при всей горячности, при всем своем нетерпении вновь оказаться там, откуда он с таким чувством освобождения вырвался три часа назад, он был сейчас необычайно собран, расчетлив и точен; он лишь подумал, что вот после института промелькнуло много лет, с ним уже с довольно уважительной резвостью здороваются академики, а сам он все никак не может заставить себя стать разумнее и спокойнее, все ему кажется, что он чего-то не успеет, чего-то важного в спешке не заметит и проскочит мимо, и оттого он все время куда-то мчится, не дает себе передышки, чтобы оглянуться назад. И у матери с отцом уже лет десять не был, а оправдаться даже при желании трудно.

Машин на шоссе было мало, но с приближением Москвы Николаю пришлось сбросить скорость. Ночная утихомиренность огромного бессонного города отрезвила его, и, уже несколько успокоенный, чувствуя усталость, он остановился у массивного подъезда и сразу, взглянув наверх, увидел, что знакомые окна на пятом этаже ярко светятся. На какое-то мгновение предательская мысль поехать домой спать задержала его, но в следующее мгповение он уже бежал, перепрыгивая через две-три ступеньки, и, едва остановившись, позвонил.

Сдерживая бешеное желание застучать в дверь кулаками, достал папиросы, закурил; дверь распахнулась, и он увидел смеющееся, оживленное лицо Тани, которое как-то особенно мужественно замыкали квадратные плечи Грачевского.

– Николай Захарович? – удивилась Таня. – Заходите, заходите, мы вас, признаться, уже не ожидали. Сорвался, никому ничего не сказал…

– Простите, – Николай несколько театрально развел руками. – Как-то не пришло в голову, что могу оказаться лишним…

Он улыбнулся, вздохнул и точас хотел бежать вниз по лестнице, но Таня, караулившая каждое его движение, мгновенно вцепилась ему в рукав, засмеялась, испуганно оглянувшись на темные высокие двери соседних квартир, задавила смех.

– Заходите же, заходите, – прошептала она. – Ох, будет мне завтра от соседей…

Втянув Николая через порог, она осторожпо прикрыла дверь и повела гостей в комнату, но не выдержала, тут же оглянулась.

– Только вы уехали, Николай Захарович, папа из Лондона позвонил, – сказала она. – Вас спрашивал, удивился, когда я сказала, что вас нет…

– Правильно удивился, все верно, – согласился Николай. – Как его доклад? Ничего не сообщил?

– Вы же знаете папу, – улыбнулась Таня. – У него всегда все только нормально.

– Да, я это знаю. – Николай но отрывая глаз от ее лица, словно пытался понять, не ошибся ли он в том главном, что заставило его так гнать машину, когда он решил уже не возвращаться, и это было настолько неожиданно для всех и прежде всего для него самого, что Грачевский присвистнул про себя: «Ого!», а Таня растерялась, но, поймав краем глаза понимающую усмешку Грачевского, вспыхнула.

– Николай Захарович, правда ли, – сказала она быстро, – вот Борис Викторович только что говорил… правда ли, что у вас мертвая хватка? Что в деле вы беспощадный, жестокий человек? Вы ведь друзья?

– Таня? – подал укоризненный голос Грачевский. – Но это же был разговор…

– Конфиденциальный? – иронически перебил его Николай. – Или доверительный? Совершеннейшая правда, Таня! Скажи мне, кто ты, и я скажу, кто твой друг… Я – за деловые отношения, Таня, во всем, что касается работы. Лучшей гарантией дружбы, Таня, в наши дни является договор… скрепленный печатью… Что ты все усмехаешься, Грачевский? Разве я неправильно говорю?

– Валяй, валяй, Николя, раз уж на тебя сегодня накатило. Не обращайте внимания, Таня, с ним это бывает.

– Да, друзья мои, зло необходимо в мире, – задумчиво произнес Николай, по-прежнему не глядя на Грачевского. – Вот я сейчас как никогда ощущаю его необходимость, потому что мне хочется стереть в порошок какой-нибудь город и посмотреть, что из этого будет.

– Ни черта тебе не хочется, ни черта ты не ощущаешь! – разозлился, не выдержав, Грачевский.

– А ты-то что за пророк? – мрачно уставился на Грачевского Николай.

– Ребята, ребята! – заволновалась Таня; Николай остановил ее, слегка коснувшись плеча.

– Ну-у, я пошел, – церемонно поклонился Грачевский, – тут уже переходят на личности… Я пошел спать, Таня, не бойтесь, этот псих социально не опасен.

 

– Подожди, выйдем вместе…

Грачевский поцеловал руку Тане, смеясь, она в это время что-то ему говорила, и вышел на лестничную площадку.

– Валяй, Николя, жду, только не очень долго.

Николай, прощаясь, ничего не сказал Тане, только глаза его расширились, засияв, вобрали ее всю; у нее закружилась голова, и, когда она опомнилась, на площадке никого уже не было. Глухо, отчаянно билось сердце. Таня сунулась в один, другой угол огромной, наполненной звенящей тишиной квартиры, упала на диван и, глядя вверх блестящими, мокрыми от слез глазами, счастливо засмеялась. Нет, нет, нет, сказала она, пытаясь унять сердце и успокоиться. Это невозможно, он серьезный, большой человек, а я? Кто я? Нет, это от ночи, от этой страшной луны…

Таня испуганно вскочила, подошла к высокому итальянскому окну и уставилась на сияющую прямо ей в лицо луну; она крепко зажмурилась в ее бесстрастном холодном сиянии. Ей представилась длинная-длинная, утомительная лунная дорога, она увидела него, уходящего по этой дороге все дальше и дальше; уходя, он поднимался все выше и выше, и от сладкой, нежной муки у нее сжало сердце. Уходит, уходит!

Она задавила готовый прорваться крик, стиснула виски ладонями, чувствуя, что кровь отлила от лица.

В это время Николай и Грачевский действительно шли посередине совершенно пустынной улицы, шли плечо в плечо, не говоря ни слова, и это молчание было тягостно обоим. Николай внезапно остановился и, круто повернув, зашагал обратно.

– Ну, опять, – недовольно пробормотал Грачевский.

– А-а, отстань, – через плечо бросил Николай. – У меня машина, я совсем забыл. Хочешь, подвезу? – предложил он.

– Ну тебя к черту, – махнул рукой Грачевский, холодно вспыхнула блестящая запонка. – Ты ведь любишь под красный свет нырять. Псих! Разобьешь… и себя ради такого случая не пожалеешь! Поезжай!

– Правильно, Грачевский, молодец! – одобрительно кивнул Николай. – Разобью! Иди спать, великий человек! Иди… не рискуй!

Он ускорил шаги, по почти тотчас же услышал тяжелое дыхание за спиной: Грачевский догонял. В следующую минуту он схватил Николая за плечо, резко рванул к себе.

– Дальше так нельзя, – сказал он, сдерживая дыхание. – Давай поговорим. Как говорят французы…

– Ты отлично знаешь, Грачевский, что я кроме русского в случае крайней необходимости говорю только на английском, и притом отвратительно.

– Ну, английский – это язык торгашей, – поморщился Грачевский; Николай едва сдержался, чтобы не ударить его, зная, что тот этого только и ждет; и в сознании мгновенно встала уморительная картина: два взрослых гидальго дерутся, как в старом испанском романе, посредине пустынной улицы, под луной, а из окна пятого этажа за этим романтическим поединком наблюдает девушка и, может быть, ахает и восторгается.

– Что тебе нужно? – спросил Николай, резким движением освобождая плечо от руки Грачевского.

– Я ее люблю…

– И что дальше?

– А дальше, Дерюгин, дальше ты… блестящий ум… счастливчик… конечно, вскружишь девчонке голову… Я ее люблю. Почему ты не скажешь ей честно, что валяешь дурака и морочишь ей голову…

– Это не тема для дискуссии среди ночи, – резко оборвал Николай. – И потом, меня не интересуют твои чувства к ней.

– Дерюгин, почему ты все время стараешься меня унизить? – спросил Грачевский. – Какое ты имеешь право? Подожди, подожди, нечего разыгрывать изумление. Только и слышишь: Дерюгин! Дерюгин! Криогеника… талантлив… подает надежды… блестящий ум! Только это и слышишь кругом…

– Грачевский, если не обидишься…

– Не обижусь, валяй!

– Заметь, Грачевский, в ритме текущего дня мирно топают одни обыватели, завтра для них – отвлеченное понятие, сплошной темный лес… Заметь, Грачевский, мы с тобой едва-едва укладываемся в график текущего дня. И больше ничего не успеваем из себя выжать. Ни-че-го! А день… текущий… вот он, уже наступил, нужно хоть немного поспать…

– Вот видишь, ты опять! – почти крикнул Грачевский. – Ты опять все свел к трёпу… Хватит паясничать! Давай поговорим серьезно!

– Грачевский, ну, пойми, ну, глупо вдруг посреди ночи встать и обсуждать мироздание, глупо – и все! – тоже повысил голос Николай, – Хочу спать, Грачевский, ты же хотел спать!

– Я хочу, чтобы ты один раз принял меня всерьез! Понимаешь, я есть, я существую. И таких, как я, много. Нас больше, возьми себе это в свою проклятую башку! – голос Грачевского неожиданно приобрел маслянистую бархатистость. – Как же! У него уже сверхновое устройство готово, вот-вот и подпрыгнет к самой луне. Как же! Он и сам туда готов отправиться, проходит усиленную подготовку, экзамен на биологическую прочность! Для него уж институт упакован в цветной целлофанчик! Из грязи… сразу в главные конструкторы! Я только недавно в министерстве был, наслышался восторгов в твой адрес! Слушай, Дерюгин, а не схватишь ты от такого обилия несварение желудка? А? Нам тоже что-нибудь нужно оставить… какой-нибудь кусочек сыру? Не кажется ли тебе, что право одного за счет других – чистой воды фашизм?

Николай, слушавший его со скучающей, безразличной улыбкой, расхохотался.

– А тебе не кажется, что ты уже не отличаешь мысли Карла Маркса от своих собственных? Нет, не кажется? – весело допрашивал он Грачевского. – Что ты, друг, – мне жизни даже маловато! Мало, понимаешь? Я жадный, Грачевский, ты это твердо знай. Я хочу в одну свою несколько жизней вместить. Ты вон ко мне все примериваешься, присматриваешься – зря время теряешь… Ты лучше по кабинетам ходи, ходишь, и правильно, и молодец! Это прямое твое призвание! И самое что ни есть время. Сейчас ведь кто к начальству за советом не ходит, его сразу – бац! – в разряд безынициативных со всеми вытекающими! Ты правильно живешь, Грачевский, не знаю, что тебя сегодня разбирает. – Николай сердито зевнул. – Потом, знаешь, Грачевский, с тобой всмятку скучно, все какие-то обиды, обиды… Зачем?

Не ожидая ответа, он сел в машину, захлопнул дверцу, опустил стекло.

– Подвезти, Грачевский?

– Езжай к черту, – от души пожелал тот и остался стоять посреди улицы.

Николай рванул машину на зеленый свет и стремительно исчез в темном провале улицы, но, проехав квартала два, сбросил скорость. Торопиться некуда, воскресенье, сказал он себе, у Тани вчера был незнакомый, хриплый от напряжения голос, и Грачевский Борька прав, почему, собственно, нужно избегать девушку, которую любишь, которая нравится и которая к тебе явно неравнодушна, из-за того только, что ее отец твой шеф и известный ученый, и обыватели скажут, что ты делаешь карьеру? Обыватели всегда найдут, что сказать. И из-за этого только испортить себе жизнь? Теперь-то чего ему бояться, он уже доказал свое; в космосе работает созданная по его идее и под его руководством приемно-передаточная аппаратура невиданной до сих пор чувствительности. Да, именно ему поручено возглавить создание криогенной, охлажденной почти до абсолютного нуля космической станции, стать главным конструктором института криогеники, именно это, а не Таню, Грачевский имел в виду… ну и пусть.

2

Николай поспал часа два-три; его разбудил телефонный звонок. Он сонно дотянулся до трубки.

– Да!.. Что? – тут же подобрался он. – Привет, Валера… Да… нет… Ничего не выходит пока… Эти приемные устройства вместе с охладителями нужно вогнать в отведенные габариты, то есть ровно в четверть того, что они занимают сейчас… Разумеется, думаю… пока…

Осторожно опустив трубку, он откинулся на спину, вспоминая всю вчерашнюю ночь, свой разговор с Грачевским, заложил руки под голову. Взглянув на часы, он вскочил было, но тут же опрокинулся вновь, он забыл, что сегодня воскресенье, сегодня не грех бы и отдохнуть, отключиться от всего… Вчерашнего дня Грачевский ему не простит никогда, это серьезный противник, бороться он будет до конца. За его спиной стоит сильная группа – все противники Лапина с академиком Строповым во главе.

Николай поймал себя на мысли, что старается думать о чем угодно, только не о работе; больше всего ему сейчас хотелось вскочить, одеться и броситься к Тане, и опять он пересилил себя и весь день листал последние номера американских и английских журналов, стараясь хоть за что-то зацепиться. Если глаза уставали, он начинал думать о своем главном детище – первой криогенной космической станции, проект которой еще только разрабатывался, был еще только у него в голове и у самых близких его единомышленников, или, вспоминая о каком-нибудь неотложном деле, начинал звонить, нарушая введенное им самим негласное правило – не тревожить по воскресеньям никого из своего окружения без необходимой на то причины.

Часовая стрелка незаметно скакнула за пять, он поискал глазами продолговатое, длинное зеркало, подошел и стал перед ним, с напряженным любопытством осматривая себя с ног до головы еще и еще раз; одет он был в синий спортивный шерстяной костюм, подчеркнуто небрежно и ловко обтянувший сильное, тренированное тело, длинные, прямые поги, мускулистый живот, грудь, широкие плечи. На моложавом лице светились внимательные серые глаза, женщины любили эти глаза, и размашистые темные брови, вот только подбородок… впрочем, подбородок как подбородок, ничего выдающегося… Он нахмурился; вот этим он и смущает седобородых мужей, нельзя так простодушно, по-детски улыбаться; это ребенку сродни, но ведь ребенку не приходится драться за новый институт, не приходится делать сообщения на ученых советах, где каждый второй ждет не дождется твоего провала; ведь ни для кого не секрет, что именно профессионалам-то труднее всего понять друг друга. Такая улыбка нравится женщинам, недаром они к нему липнут. Бросить, что ли, заниматься гимнастикой и отрастить живот посолидней?

С двенадцатого этажа было хорошо видно широко разбросанное окрест пространство крыш, антенн, нагромождение домов, и доносился непрерывный гул улицы; солнце садилось после жаркого, долгого дня. Николай увидел на крыше соседнего дома запутавшегося хвостом в решетке бумажного змея; иногда ветер отрывал его от железа, приподнимал, пытался унести прочь, и Николай с интересом наблюдал за этими судорожными рывками несколько минут; кто-нибудь из мальчишек, очевидно, долго мастерил его и радовался, когда запустил, и долго бежал вдогонку…

Когда раздался неожиданный звонок, Николай непонимающе оглянулся и с удивлением пошел открывать; в эти часы, в воскресенье, к нему мало кто наведывался; принужденно улыбаясь, перед ним стояла Таня. Он непонимающе поглядел на ее загорелую длинную шею, опустил глаза ниже и, чувствуя в себе какую-то сковывающую вязкость, неловко поправил волосы; его растерянность передалась ей, и она еще больше испугалась своей смелости, чем в первую минуту, но было уже нельзя уйти, и она решительно переступила порог – она просто не могла уйти и не хотела.

– Здравствуйте, Николай Захарович, – сказала она, внезапно подумав, что совершенно глупо одета, и оттого чувствуя коленями какую-то голую неуютность и еще больше краснея: нет, нельзя было идти к нему в этом сверхмодном коротком платье; она посмотрела ему в глаза, прося его помочь и понять, и он скованно улыбнулся в ответ и тоже прямо посмотрел ей в глаза, как бы говоря, что все правильно, все идет как надо и не может быть иначе.

– Здравствуйте, Таня, – ответил он, справляясь с собою, – проходите.

Оп протянул было ей руку, но тут же опустил и опять ободряюще ей улыбнулся, как бы говоря, что все идет отлично, но лучше бы ей не приходить, что она еще всего не понимает и вряд ли когда-нибудь поймет, что она красива и хороша, но все равно лучше бы ей не приходить, и он увидел, что у нее сейчас изумленные, тревожные и радостные глаза, и все умолкло, и все отступило, и любящий отец Лапин, и завтрашний день, и проект, и то, что в последнее время не ладилось с новым приемным устройством. Таня сняла с плеча сумку на длинном ремне и медленно протянула ему; он взял, повесил ее на крючок.

– Таня, – с трудом сдерживая детский, щенячий восторг, сказал он, – это грандиозно, что вы пришли… Таня, Таня, – закружил он ее по компате, – как вы догадались прийти?

– Ай-ай-ай, Николай Захарович, такой солидный человек, всячески награжденный и отмеченный, автор первой в мире монографии по криогенике, и радуется приходу девчонки, да еще в мини-юбке… – она приостановилась, потому что ей не хватило воздуха. Ей хотелось плакать, сжало горло от жесткого, болезненного чувства: она любит, любит, любит этого человека, только его; это ее мужчина, она умрет без него, она уже несколько лет умирает без него, а в его присутствии только хохмит, дразнит его, говорит пошлости или в лучшем случае молчит, забившись в угол.

– Вы забыли добавить, Таня, что я разрабатываю совершенно уникальную программу и в случае успеха…

 

– Я это знаю от отца, – остановила его Таня.

– Сколько мы с вами уже знакомы? – спросил Николай, не находя возможным заводить сейчас разговор именно об ее отце.

– Вы пришли в первый раз в наш дом, когда я ходила в седьмой класс, – засмеялась Таня, – и у меня был пузатый желтый портфель, очень старый. Он мне почему-то очень нравился, и я с ним рассталась только в девятом. Вы были тогда лет на десять моложе и уже сделали какую-то нашумевшую работу…

– Да, я, кажется, помню этот портфель, – задумчиво заметил он и, взглянув на заваленный бумагами и всякой чертовщиной стол, подумал, что она пришла не вовремя; он ничего, ничего не сделал сегодня, а надо бы серьезно подготовиться к завтрашнему дню, несомненно, его ожидает отменная трепка, даже не исключено, что попытаются напрочь перечеркнуть проект: это можно сделать и через вторые, третьи руки; можно бы покончить со всем этим одним ударом, если хорошенько подготовиться, продумать все до самого конца, иногда ему это удавалось с ходу. Убежденные и одаренные не испугаются, испугается всякая мелюзга, посредственность, но ведь и это не самое главное, отбиться от полчищ бездарностей, которые совершенно безглазо, как термиты, все пожирают на своем пути, все приводят к коэффициенту собственных возможностей.

Попросив Таню подождать и извинившись перед нею, он позвонил Валерке, почему-то именно ему, и, сердя его, долго говорил об отвлеченных вещах; ждал, бросит или нет Валерка трубку, но тот не бросил и дослушал до конца, и Николай смутно обрадовался этому: «Ну, простите за вторжение, значит, мы договорились насчет гелия?» – сказал он и положил трубку. Он вдруг понял, что ничего завтра пе будет, никакого обсуждения, никакой комиссии. Это было подспудное чувство, перешедшее в мгновенную чугунную уверенность, оно беспокоило его еще до разговора с Валеркой, недаром же он позвонил ему ни с того ни с сего; почувствовав сильную усталость, он взял сигареты и закурил; надо все бросить и уехать куда-нибудь к черту, хотя бы ненадолго, на несколько дней; черт, как ощущается отсутствие Лапина, он совершенно ни о чем не может думать; кстати, поездку будет нетрудно устроить; только вчера ему предлагали путевку, сам Муравьев проявил по поводу этого отеческую заботу, да и Аленка (на той неделе забегал взглянуть на племянников, поболтать) все ругала его, что плохо выглядит.

– Я еду завтра в деревню, к родным, – вдруг сказал Николай, садясь рядом с Таней на мягкий диван, где она уже давно пристроилась и курила, молча наблюдая за ним. – У меня там отец и мать, Ефросинья Павловна и Захар Тарасович, я не был у них уже столько лет… только писал письма и посылал деньги. Кстати, езды двое суток всего, но я все там забыл! Зачем вы курите?

– Возьмите меня с собой, Николай Захарович, – попросила Таня. – Я куплю билет на свои деньги, я не стану мешать вам, просто мне очень хочется взглянуть на то место, где вы родились.

– Что это вам вздумалось? – недовольно проворчал оп. – Вам еще там не понравится… Удобств никаких, туалет во дворе…

– Почему вы меня никогда не принимаете всерьез, Дерюгин? – она с трудом удерживала слезы. – Чего вы боитесь? Моего нападения на вас? Возьмите меня с собой. Я вообще не буду вам мешать. Вы меня даже не услышите. Хотите, я брошу курить?

– Слушай, Таня, – внезапно рассердился он, – давай кончать эту волынку. Встань.

Она удивленно поглядела и встала; он положил руки ей на плечи, и она увидела, что он очень бледен, в лице появилась нездоровая рыхлость, она этого раньше не замечала; нет, нет, она не знала, почему она его любила, как ей казалось, всегда, постоянно, с того самого дня, как он появился у них в доме, горячий, взволнованный каким-то своим спором с отцом и ее совершенно не замечавший, хотя она раза два-три под разными предлогами прошмыгнула в кабинет отца; да, у него хороши были губы и глаза, но он не замечал ее даже рядом.

– Ты совсем не о том думаешь, Тапя, – сказал он неожиданно. – Вовсе нет, не это меня удерживало…

– Нет, нет, не надо ничего говорить и обещать, – сказала она. – Я поеду с тобой. Ты ведь не осмелишься сказать мне «нет» сейчас. Ты должен знать, у меня еще в институте… да, я должна тебе сказать, я думала, что это была любовь.!. Потом мы расстались… Его звали Андреем…

– Зачем мне это знать? Хорошо, я согласен, едем в деревню. Но я так долго не был у матери с отцом…

– Какое это имеет теперь значение!

Она потянулась к нему, и он поцеловал ее; она зажмурилась, и ему стало легче, мягкий, ласкающий свет, льющийся из ее глаз, мешал ему.

– Попимаешь, Таня, отныне все, что бы я ни сделал, будет связываться с именем твоего отца, – он почти оттолкнул ее и, упрямо вздернув подбородок, уткнулся взглядом в уродливый пятиугольный стол на тоненьких металлических ножках, запоздало удивляясь, где только он разыскал такую гадость. – В конце концов и это не важно, такие трагикомедии в принципе вероятны, но не имеют отношения к конечному результату. Я другого боюсь, вдруг во все это вмешался господин случай и все это ошибка, обыкновенный математический расчет здесь не поможет. – Он засмеялся. – Не бойся, это все волны, я не могу любить, дать счастье женщине, ты мне нравишься – и все, понимаешь – и все! Ты ни на что не можешь рассчитывать, – повторил он, присматриваясь к ее потухшему лицу. – Не обижайся на меня, Таня, любить по-здоровому, безумно, я уже не могу. Ты непременно хочешь ехать со мной?

– Непременно! – передразнила она. – Мне непременно хочется взглянуть на ту землю, где родятся вот такие бесстрастные знаменитости… Да, я поеду, это к тебе не имеет отношения, просто я так хочу. Для нас это будет последний порог, или мы его перешагнем вместе, или кто-то из нас один, а второй просто повернет назад. Давай я съезжу за билетами в предварительную кассу, деньги есть. Хорошо?

– У меня тоже есть деньги, – сказал он и впервые почувствовал отчуждение, увидев ее холодно-замкнутой, с узкими, опущенными плечами, отчего шея казалась длиннее, с еще детски пухлым ртом, в приподнятых уголках которого уже таилась женская жестокость; она смотрела на него далекими, не принадлежащими ему глазами и была в своем детском высокомерии похожа на пришелицу из иного мира; она была красива, и запоздалое чувство ревности шевельнулось в нем; красота относится к той же категории, что и талант, даже злая красота обогащает мир, подумал он, за что она может меня любить? Времени у меня нет и никогда не будет; она ведь умна и понимает, что быть все время рядом и тешить ее красоту я не смогу, за что же она может меня любить? Просто она, наверное, пытается залечить душевную свою рану, ту самую, полученную в институте, тут я и подвернулся…

Он снова мельком оглядел себя в зеркале; на него глядел подозрительный тип с припухшим, изъеденным бессонницей, желтоватым лицом, со сросшимися гнедыми бровями; он поморщился. Гм, черт, все это пижонство, это их объяснение, все ненатурально, девчонка напичкана до ушей романтикой, ей хочется жертвовать собой. Но при чем здесь он? Он не имеет права привязывать ее, такую хрупкую, самонадеянную, к своей железной колеснице, но он хотел иметь ее рядом; по закону, который не в силах рассчитать и объяснить никакой электронный мозг, он хотел ее; в силу своего проклятого характера он уже отважился схватиться сам с собой; тот, второй, проклятый, разрешил, чтобы девушка понравилась ему, но он в любое время мог приказать себе прекратить этот процесс; он был тоже всего лишь отдельная система, отдельная замкнутая цепь, и процессы в ней должно и можно было изучать; сейчас он забыл все, и то, у чего не было ни законов, ни формул, ни здравого смысла, накрыло его с головой, придвинулось к нему где-то у самой последней грани; он подошел к Тане и опустился перед ней на колени, сильно сжимая руками ее ноги.

– Таня, я устал, я больше не могу, я больше не могу так, – признался он, запрокинув лицо, и это было сейчас лицо не мужчины, а мученика, но Таня подумала, что оно и сейчас прекрасно, какой-то странный блеск сочился из его глаз. – Ты ведь ничего не знаешь… у меня все распадается, мозг распадается, я сам исчезаю… Ты можешь спасти меня, но зачем?

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30  31  32  33  34  35  36  37  38  39  40  41  42  43  44  45  46  47  48  49  50  51  52  53  54  55  56  57  58  59  60  61  62  63  64 
Рейтинг@Mail.ru