Не одних галлов обманул он и отпустил. Он возбудил и царя иллирийского Гентия за триста талантов принять участие в войне, сосчитал деньги, показал их его посланникам и велел их запечатать. Когда Гентий думал уже, что получил то, чего желал, то решился на дело гнусное и вероломное; велел поймать и сковать римских посланников, приехавших к нему*. Персей думал, что уже не было нужды в деньгах, дабы заставить Гентия воевать против римлян, когда он дал столь верный залог своей к ним вражды и несправедливым поступком вовлек себя в войну; он не заплатил несчастному государю трехсот талантов и после некоторого времени пренебрег им, с женою и детьми выгнанным, как бы из гнезда, из своего царства Луцием Аницием, посланным против него с военными силами.
На такого-то противоборника и двинулся Эмилий! Хотя он презирал его, но удивлялся его приготовлениям и силам, ибо у него было четыре тысячи конницы и около сорока тысяч пехоты в фаланге. Он стоял на берегу моря, у подножья горы Олимп, на местах, со всех сторон неприступных, укрепленных им отовсюду деревянными оградами. И пребывая сам в совершенной безопасности, надеялся долготой времени и большими издержками утомить Эмилия. Но тот действовал умом своим, употреблял все средства и старания к достижению цели своей. Видя, что воины его, привыкшие к своевольству, изъявляли нетерпение и вмешивались в дела полководца, указывая ему на то, чего произвести было невозможно; он делал им в том упреки и советовал не заботиться о чужих делах, но думать лишь о том, как бы иметь в готовности тело и доспехи свои, дабы действовать мечом так, как прилично римлянам, когда к тому подаст полководец удобный случай. Ночным стражам велел он караулить без копий*, полагая, что они лучше смогут противиться сну и сделаются осторожнее, не имея способов обороняться против нападения неприятелей.
Между тем войско его терпело недостаток в воде, которая в малом количестве и дурная текла у самого моря. Эмилий, смотря на возвышающийся над ним Олимп, гору высокую и покрытую лесом, и заключив по свежести растущих на ней деревьев, что скрываются внутри ее родники, текущие под землей, велел у подножья ее вырыть многие ямы и колодцы. Они тотчас наполнились чистой водой, ибо влажность, будучи стесняема, стремится с силой туда, где находит пустоту.
Касательно сего предмета уверяют некоторые, что нет сокрытых родников и вод, собранных в местах, из которых они вытекают; что истекание воды не есть ни открытие, ни извержение, но рождение и составление, ибо тут вещество превращается в жидкость; влажные же пары в жидкость превращаются, сгущаясь и охлаждаясь, когда в глубине земли бывают сжимаемы и делаются текучими. Сосцы женщин, говорят они, подобно сосудам, не наполнены натекающих готовым молоком, но перерабатывая в себе пищу, вырабатывают молоко и дают ему проход; равным образом прохладные и родниками наполненные места земли не имеют в себе воды сокрытой, ни вместилищ, извергающих из своих запасов потоки и глубокие реки, но давлением и сгущением превращают в воду пары и воздух. Места, в которых вырываются ямы, наполняются водой от этого самого действия, как сосцы наполняются молоком от сосания, ибо в них пары сгущаются и превращаются в текучее вещество. Напротив того, земли, лежащие в бездействии и как бы закрытые, не способны к произведению воды, ибо нет в них того движения, которое рождает влагу.
Защитники этого мнения подают повод тем, кто во всем любит сомневаться, заключать, что и в животных нет крови, но что она родится от получаемых ран и как бы составляется превращением в жидкость жизненного духа или плоти – или растоплением их. Это опровергается еще тем, что работающие в рудниках и делающие подкопы находят в глубине земли реки, которых воды не мало-помалу скапливаются (чему надлежало бы быть, когда бы вода возрождалась от передвигаемой земли), но льются обильным потоком. Случается также, что гора или скала, получивши удар, вдруг извергает ток воды быстрой и вскоре иссякает. Но довольно об этом.
Эмилий несколько дней пробыл в покое. Говорят, что никогда не случалось, чтобы два многочисленных войска, стоящие одно столь близко от другого, пребывали в такой тишине. Между тем, употребляя все старания, изыскивая все способы к нападению, открыл он наконец, что оставался еще без охранения один проход, ведущий через Перребию в Пифий* и к Петрам. Более надеясь на то, что проход остается без стражей, нежели боясь трудного и неприступного его положения, ради которого оный оставался без внимания, Эмилий собрал совет. Назика, прозванный Сципионом, зять Сципиона Африканского, тот самый, который после имел великую в сенате силу, первый из предстоявших вызывался быть предводителем в обходе. Второй после него изъявил охоту свою Фабий Максим, старший из Эмилиевых детей, тогда бывший еще в первой молодости. Эмилий, довольный их усердием, дал им воинов – не то число, о котором говорит Полибий, но то, о котором сам Назика пишет в письме своем к некоему царю, описывая все происшествия. Союзных италийских воинов, входящих в легион, взято ими три тысячи, а из левого крыла пять тысяч.
К ним Назика присоединил сто двадцать человек конницы и около двухсот человек из фракийско-критского отряда Гарпала. Он пошел дорогой, ведущей к морю, и остановился близ Гераклия, как будто бы хотел объехать на кораблях неприятельские войска*. Когда воины отужинали и настала темнота, то он открыл предводителям истинное свое намерение и повел их ночью в противную от моря сторону. Он остановился под Пифием и дал войску отдохнуть.
В том месте Олимп имеет в вышину более десяти стадиев, как явствует из следующей надписи, сочиненной измерившим ее: «На вершине Олимпийской храм Аполлона Пифийца стоит на высоте в десять стадиев и один плефр без четырех футов, как испытано отвесом. Ксенагор, сын Эвмела, измерил ее. Но ты, царь Аполлон! Радуйся и дай мне блага». Хотя, по уверению математиков, нет горы выше, ни моря глубже десяти стадиев, однако Ксенагор не поверхностно, а по правилам и с математическим орудиями сделал свои измерения.
Там Назика провел ночь. Персей, видя, что в стане Эмилия все было спокойно, нимало не подозревал того, что происходило, как прибыл к нему критянин-перебежчик с известием, что римляне обходят его. Персей смутился, однако не переменил своего положения; он повелел Милону взять десять тысяч наемного войска и две тысячи македонян и с величайшей поспешностью занять проходы на горах. Полибий говорит, что воины еще спали, когда римляне напали на них, но Назика уверяет, что на самой высоте происходила жаркая и опасная битва; что он сам поразил в грудь дротиком и поверг на землю фракийского наемника, который напал на него, и что неприятель был вытеснен, Милон постыдно предался бегству без доспехов, в одном нижнем платье; что он преследовал его без всякой опасности и пустился с горы с воинами.
После этого происшествия Персей немедленно поднялся с войском и отступил назад. Исполненный страха и лишенный надежды, он колебался недоумением и не мог решиться: либо остановиться у Пидны и испытать счастье, либо, разделив войско по городам, впустить в пределы свои неприятеля, который, единожды ворвавшись в области, не мог уже выступить без великого пролития крови и убиения людей*. Приближенные его говорили ему, что они превосходят римлян числом, что войско будет одушевлено усердием, защищая детей и жен своих, сражаясь пред глазами государя, который подает им пример мужеством своим и сам подвергается опасности. Такие представления придали ему бодрости. Он поставил стан свой, приготовлялся к сражению, обозревал местоположения и раздавал приказания военачальникам, как бы хотел сам напасть на римлян. Что касается до местоположения, оно было частью поле ровное, способное к движениям фаланги, которая имеет нужду в гладком и открытом месте, частью же усеяно было холмами, один за другим стоящими, на которые войско легко могло отступать и обходить неприятеля. Речки Эсон и Левк, протекающие посредине, хотя в ту пору имели мало воды – тогда был уже конец лета*, – казалось, несколько препятствовали движениям римлян.
Эмилий, соединившись с Назикой, шел в боевом порядке на неприятелей, но, увидев их устройство и великое число, приведен был в удивление. Он остановил войско и задумался. Молодые военачальники горели желанием сразиться; они приступали к нему, просили не откладывать более битвы. Всех более побуждал его Сципион Назика, ободренный успехами своими на Олимпе, но Эмилий сказал ему, улыбаясь: «Я бы сделал то же, когда бы я был в таких летах, как ты, но многие победы объясняют мне ошибки побежденных, запрещают мне с войском, от дороги уставшим, напасть на устроенную в боевом порядке фалангу». После того выстроил он переднюю часть войска в виду неприятелей, между тем как задним дал приказание: обернувшись, делать укрепления и становиться в стане. Ближайшие к тылу, одни после других, последовали их примеру. Наконец, неприметным образом, ополчение распущено все и войско вступило в стан без шума и беспокойства.
При наступлении ночи, когда воины после ужина хотели предаться сну и отдохновению, вдруг луна, которая была во всей полноте своей и на самой высоте неба, начала помрачаться. Свет ее исчезал; она переменила несколько раз свой цвет и, наконец, сделалась невидимой. Римляне по своему обычаю стали стучать в медные сосуды, призывали свет ее, поднимали к небу множество головень и факелов, между тем как македоняне пребывали в глубокой тишине; они были объяты ужасом и страхом; между ними мало-помалу распространился слух, что это явление предвещает затмение царя.
Эмилий не совсем был неучен и несведущ в эклиптических аномалиях, по которым луна в обращении своем и в известные периоды попадает в тень Земли и скрывается в ней до тех пор, пока не перейдет покрытое мраком пространство и вновь заблестит, став против солнца*. При всем том он относил все к божеству; любя жертвоприношения и будучи искусен в прорицаниях, едва увидел луну, очищающуюся от темноты, заклал ей в жертву одиннадцать тельцов. На рассвете дня приносил он Гераклу в жертву волов, но не получал благоприятного знамения до двадцатого вола. Едва он заклал двадцать первого, как увидел благоприятное знамение, обещавшее победу обороняющемуся. Он дал обет принести сему богу сто волов и учредить священные игры; потом велел военачальникам поставить войско в боевой порядок. Он ожидал, чтобы солнце несколько склонилось к западу, дабы лучи его с востока не поражали прямо в лицо сражающихся воинов его. Он сидел в своем шатре, открытом со стороны поля, где стояло войско неприятельское.
Бой начался до наступления вечера. Одни говорят, что нападение начато неприятелями, ибо, по умыслам Эмилия, римляне выпустили незанузданную лошадь, которая подала повод к сражению, когда македоняне стали за нею гоняться. Другие уверяют, что фракийцы, предводимые Александром, напали на некоторых римлян, везших корм для конницы, и что против них выступили стремительно до семисот лигурийцев. К тем и другим выбегали на помощь воины в большом числе – и, таким образом, сражение сделалось общее. Эмилий, подобно искусному кормчему, предусматривая по тогдашнему волнению и движениям войск великость имеющей последовать битвы, вышел из шатра и, обходя ряды тяжелой пехоты, ободрял войско. Назика, выехав верхом к тому месту, где происходила впереди перестрелка, увидел, что неприятели почти все были в действии. Впереди шли фракийцы, видом своим более других устрашающие его, как он сам признавался. Эти воины, высокие ростом, с белыми блестящими щитами и поножами, были одеты в черное платье, держали прямо на правых плечах тяжелые железные дроты. За фракийцами следовало наемное войско в различных доспехах, смешанное с пеонийцами*. За ним шла третья избраннейшая рать, состоявшая из македонян, отличнейших доблестью и летами, блистающая позолоченными оружиями и красными, новыми платьями. Когда они построились, то фаланга халкаспидов («меднощитных»), выказываясь за ними с валу, покрыла все поле сиянием лучей, отражаемых железными и медными их доспехами; крик и шум их, ободряющих друг друга, раздавался в окрестных горах. Первое нападение сделано с такою быстротой и отважностью, что первые убитые пали не более чем в двух стадиях от римского стана.
Как скоро началась битва, появился Эмилий. Он увидел, как уже передовые македоняне утвердили острия своих копий на щиты римлян и не допускали их настигнуть себя мечами. Когда же и другие македоняне, сняв свои щиты с плеч, копьями, по одному знаку наклоненными, остановили нападение римских щитоносцев, то крепость и твердость ограды сомкнутых щитов и страшный ряд копий поразили Эмилия изумлением и ужасом; никогда не видал он ничего страшнее этого; впоследствии воспоминал он о тогдашнем ужасе своем и об этом зрелище. Но в то время, приняв вид веселый и спокойный, без шлема и брони объезжал верхом ряды воинов. Напротив того, царь македонский, по свидетельству Полибия, при самом начале битвы устрашившись, ускакал в город под предлогом принесения жертвы Гераклу, богу, не приемлющему жалких жертв от жалких трусов и не внимающему молениям безрассудных, ибо неразумно требовать, чтобы не мечущий – попадал в цель; чтобы не выдерживающий нападения – побеждал; чтобы бездейственный – имел успех; чтобы порочный – блаженствовал. Но бог этот внимал молениям Эмилия, ибо он, держа в руках копье, просил себе победы и, сражаясь, призывал Геракла в союзники.
Однако некто по имени Посидоний*, живший, по словам его, в то самое время и сочинивший историю Персея во многих книгах, говорит, что не от робости или под видом принесения жертвы удалился Персей, но за день до сражения лошадь ударила его в ногу копытом; что, несмотря на чувствуемую им боль и на увещание друзей своих, велел он подать себе обозную лошадь и без нагрудника пустился в середину сражавшихся. Стрелы сыпались на него с обеих сторон; железный дротик упал на него – и хотя не пробил его острием, но вкось пробежал по его боку и стремлением своего движения разорвал его платье и ударил его так сильно, что знак от того оставался долгое время. Вот как Посидоний старается оправдать Персея.
Римляне, при всех своих усилиях, не могли прорвать фалангу; Салий, предводитель пелигнов, схватив знамя своих подчиненных, бросил в средину неприятелей. Италийцы почитают постыдным и беззаконным покинуть свое знамя; и потому пелигны устремились к тому месту, куда знамя было брошено. Здесь происходили с обеих сторон чрезвычайные дела и страшная сеча. Одни силились отбить копья мечами, отразить щитами и, хватаясь руками за оный, отклонять их; другие, держа копья крепко обеими руками, поражали нападающих сквозь доспехи, ибо ни нагрудники, ни щиты их не выдерживали удара македонской сариссы. Македоняне повергали на землю тела пелигнов и марруцинов*, которые в исступлении, со зверской яростью бросались на их копья, стремились на очевидную смерть. Таким образом, пали первые ряды; стоявшие же за ними были отражены; они не предались бегству, но отступили к горе Олокр. Тогда Эмилий, по уверению Посидония, в горести разодрал свою одежду, ибо те воины были отражены, а другие римляне не смели приступить к фаланге, которая противостояла им всюду густым рядом длинных копий, как твердый вал, и казалась неприступной. Эмилий, заметив, что по причине неровности места и длины строя фаланга не сохраняла всюду плотного сомкнутия щитов, но местами расступалась и оставляла промежутки – как обыкновенно бывает в многочисленном войске при многоразличных движениях сражающихся, когда часть выдается вперед, часть вдается внутрь, – пришел туда поспешно, разделил войско на отряды и велел им врываться в эти промежутки и отверстия неприятельского ополчения, не нападать на одно место и одним стремлением, но производить многие отдельные по разным местам битвы. Как скоро Эмилий дал это приказание военачальникам, а они передали оное воинам, то римляне врываются в средину неприятельского ополчения, нападают с боков и с тылу – во все места невооруженные; фаланга разорвалась, и крепость ее, состоящая в действии совокупными силами, тотчас исчезла. В сражениях одного с одним и между малым числом воинов македоняне, ударяя короткими мечами о твердые и до ног покрытые щиты римлян и только легкими и малыми щитами с трудом защищаясь от мечей их, которые тяжестью своей и силой удара прорубали доспехи и доходили до тела, принуждены были уступить.
Здесь с обеих сторон происходила сильная сеча. Здесь и Марк, сын Катона и зять Эмилия, оказав величайшую храбрость, потерял свой меч. Как молодой человек, образованный с великим тщанием, почитающий себя обязанным дать великому отцу своему великие доказательства о своем мужестве, решился он лучше умереть, чем живой предать неприятелю в корысть свой меч. Пробежав ратное поле, рассказывал он попадающимся ему друзьям своим и знакомым случившееся с ним и просил их помощи. Они собрались в довольном числе, исполненные мужества, одним устремлением пробрались сквозь толпу, предводимые Марком, и ворвались в средину неприятелей. Прогнав их после жестокой битвы и великого кровопролития, заняли они пустое место, начали искать меч и наконец нашли его после многих усилий под грудой оружия и тел мертвых. Они обрадовались находке, воспели песнь победы и с большей уже яростью устремились на противящихся еще неприятелей. Наконец три тысячи отборных македонских воинов, оставаясь в рядах своих и сражаясь крепко, все до одного были изрублены; другие предались бегству и были убиваемы в большом числе – так, что поле и подножье горы были покрыты трупами мертвых, а воды реки Левк были смешаны с кровью еще на другой день, когда римляне через нее переправлялись. Говорят, что осталось на месте до двадцати пяти тысяч человек неприятелей; римлян пало, как говорит Посидоний, сто, а по свидетельству Назики, восемьдесят человек*.
Это великое сражение решено чрезвычайно скоро. Оно началось в девять часов и победа одержана до десяти*. Воины провели остаток дня в преследовании бегущих; гнали их на сто двадцать стадиев и уже в поздний вечер возвратились в стан. Служители встречали победителей с факелами, провожали с радостными восклицаниями к шатрам, которые были освещены и украшены венками из плюща и лавра. Между тем полководец один был погружен в глубокую печаль. Из двух детей его, бывших при нем в походе, нигде не видно было младшего, которого он более любил и который свойствами души далеко превосходил своих братьев. Он был от природы честолюбив, пылок и еще в самой нежной молодости*; и потому Эмилий думал, что он погиб, бросившись, по своей неопытности, в средину сражавшихся неприятелей. Все войско узнало о беспокойстве и горести полководца. Римляне оставили ужин, вскочили и с факелами побежали одни к шатру полководца, другие за вал и искали между первыми мертвыми сына его. Стан был погружен в безмолвное уныние; в поле раздавались крики призывающих Сципиона. Он был всеми уважаем, ибо более всех его сверстников обнаруживал с самого начала способности предводительствовать войсками и управлять делами республики. Было уже поздно и к отысканию его вся надежда была потеряна, как увидели его – возвращающегося из погони с двумя или тремя товарищами, покрытого кровью неприятелей. В жару радости был он увлечен победой слишком далеко, подобно бодрому псу за ловлей. Это тот самый Сципион, который впоследствии срыл Карфаген и Нумантию, далеко превзошел своей доблестью современных ему римлян и в республике имел великую силу. Так судьба, отложив до другого времени зависть свою* к подвигам Эмилия, позволила ему в то время наслаждаться в полной мере победой.
Между тем бегущий Персей из Пидны удалялся в Пеллу, сопровождаемый конницей, которая почти вся уцелела от битвы. Когда разбитая пехота догнала ее и укоряла в робости, называла воинов предателями, свергла с лошадей и ранила, то Персей, устрашенный беспокойством, поворотил свою лошадь с дороги, снял с себя порфиру, чтобы не быть отличаемым от других, сложил ее перед собой, а диадему нес в руке. Дабы ему было можно, продолжая свой путь, разговаривать со своими друзьями, сошел он с лошади и вел ее за собой. Из малого числа сопровождавших его – один притворился, что починяет свою обувь; другой – что поит свою лошадь; третий – что сам хочет пить. Таким образом мало-помалу они отставали от него и убегали, боясь не столько неприятелей, сколько строптивости Персея, который, будучи ожесточен несчастием, хотел обратить от себя на других вину своего поражения. Он вступил в Пеллу*. Эвкт и Эвлей, хранители его казны, встретили его; они несколько выговаривали ему за происшедшее; не вовремя делали смелые представления и подавали ему советы, чем возжгли гнев его до того, что он своею рукой умертвил их обоих, поразив ножом, после чего никто при нем не остался, кроме критянина Эвандра, этолийца Архедама и беотийца Неона. Из воинов одни критяне за ним последовали, не из особенной к нему привязанности, но будучи прельщены его деньгами, как пчелы медом. При нем было великое богатство. Он позволил критянам расхитить чаши и другие вещи золотые и серебряные, ценой в пятьдесят талантов. По прибытии своем в Амфиполь, а после того в Галепс*, когда страх несколько успокоился, снова впал он во врожденную старинную свою болезнь – мелочную скупость. Он жаловался своим приятелям, что по неведению передал критянам некоторые сосуды, принадлежавшие некогда Александру Великому. Он просил со слезами новых владельцев уступить их ему за деньги. Те, кто его достаточно хорошо знал, приметили, что хочет поступить с критянами по-критски*. Некоторые ему поверили, возвратили их – и потеряли; он им ничего не заплатил. Покорыстовавшись отнятыми у приятелей своих тридцатью талантами, которым определено было вскоре достаться неприятелю, отплыл он с ними на Самофракию и прибегнул в храм Диоскуров как проситель.
Македоняне, как известно по истории, были всегда верны и привержены царям своим. Но в то время как бы разрушилась поддерживавшая их подпора и все вместе упали, предали они себя Эмилию и в два дня сделали его властителем всей Македонии. Это оправдывает мнение тех, кто все деяния Эмилия приписывает некоему особенному благополучию. Происшедшее при жертвоприношении, без сомнения, должно быть почитаемо божественным знамением. Эмилий приносил в Амфиполе жертву; все было уже заклано; как вдруг молния ударила в жертвенник, опалила и освятила приношение. Распространившийся слух о победе превышает сами божественные явления и благоприятство счастья. В четвертый день после одержанной при Пидне над Персеем победы народ в Риме смотрел на конские ристания. Вдруг распространился слух в первой части театра, что Эмилий в большом сражении победил Персея и покоряет всю Македонию. Весть эта вскоре разлилась в народе, которого радость обнаружилась восклицаниями и рукоплесканиями, наполнявшими город весь день. Но поскольку источник слухов обнаружить не удалось и оказалось, что они переходят из уст в уста без всякого основания, то через некоторое время перестали уже говорить о том. По прошествии немногих дней, получив верные о том сведения, римляне дивились предшествовавшей им молве, которая при своей лживости была истинная.
Говорят, что известие о данном италийцами сражении при Сагре* получено было в Пелопоннесе в тот же самый день; равным образом известие о разбитии персидского флота при Микале получено в один день в Платеях. Когда римляне победили Тарквиниев, воевавших против них вместе с латинянами, то вскоре после того прибыли в Рим из войска два вестника, великие ростом и прекрасные собою. Думали, что это были Диоскуры; встретившийся с ними на площади перед источником, где они освежали своих лошадей, покрытых потом, услышав от них весть о победе, показывал о том удивление. Диоскуры со спокойной улыбкой коснулись руками его бороды, которая из черной превратилась вдруг в рыжую – и тем заставили верить их словам, а его называть Агенобарбом, то есть Меднобородым. Происшествия, бывшие и в наше время, делают достоверными эти повествования. Когда Антоний* восстал против Домициана, римляне со стороны Германии ожидали тяжкой войны и были в беспокойстве; вдруг, без всякой причины, народ стал говорить о победе, и в городе разнесся слух, что Антоний убит, что войско его разбито и ни малейшей части его не осталось*. Весть распространилась с такой скоростью и достоверностью, что многие из управляющих начали приносить жертвы. Когда же стали отыскивать того, кто первый принес это известие, то не нашли никого; один ссылался на другого и, наконец, весть пропала в многочисленном народе, подобно как бы в море необозримом. Из чего заключили, что она не имела ни малейшего основания; молва вскоре исчезла. Домициан уже с войсками выступил в поход и на дороге встретил вестников с письмами, возвещающими ему победу. Слух о ней распространился в Риме в тот самый день, в который происходило сражение расстоянием от Рима на двадцать тысяч стадиев. Нет никого из наших современников, кому бы не было известно это происшествие.
Гней Октавий, начальник флота Эмилия, пристал кораблями своими к Самофракии, но из уважения к богам он не тронул Персея в его убежище, а только препятствовал ему бежать. Несмотря на то что Персей тайно склонил некоего критянина по имени Ороанд принять его на свое судно вместе с его богатством, но Ороанд, взяв деньги, поступил с ним по-критски: велел ему прийти ночью в пристань при храме Деметры с детьми и нужными служителями, но с вечера пустился в море и отплыл. Персей находился в жалком положении. Ему должно было пролезть сквозь узкое окошко, с женою и детьми, которые до того не знали трудов и беспокойств. Сколь тяжкий испустил он вздох, когда некто сказал ему, между тем как он бродил на берегу моря, что видел вдали на открытом море плывущего Ороанда! Уже начинало рассветать; лишенный всякой надежды, хотел бежать обратно к стене; он был уже замечен римлянами, но не схвачен. Детей же своих вручил он сам Иону, который был некогда его любимцем, но тогда, сделавшись его предателем и изменником, был важнейшей причиной, побудившей сего несчастного человека – подобно зверю, у которого отнимают его щенят, – сдаться и вручить себя тем, кто имел уже во своей власти детей его.
Персей более всех имел доверие к Назике и призывал его, но Назики тут не было, и Персей, оплакивая свою судьбу и покорствуя необходимости, предал себя Октавию, и тогда-то обнаружил всему свету, что в нем гнездился еще другой порок, подлее самой скупости – любовь к жизни. Слабость эта лишила его того, что и самое счастье не может отнять у побежденных, – жалости и сострадания к себе других. Он просил быть представленным Эмилию*. Полководец, встав с своего места, в сопровождении своих друзей со слезами в глазах вышел навстречу к нему, как человек знаменитому, низверженному с высоты славы злобствующим против него роком. Но Персей, представляя из себя позорное зрелище, бросился пред ним на землю, обнял его колена, умолял его и произносил слова столь низкие, что Эмилий не вытерпел и не дослушал их, но, взглянув на него с унылым лицом, сказал ему: «Несчастный! На что оправдываешь величайшую вину рока, показывая поступками своими, что ты стоишь своего несчастия, что ты достоин теперешней, а не прежней твоей участи? Почто унижаешь мою победу, уменьшаешь славу моего подвига, обнаруживая себя столь малодушным и недостойным противоборником римлян? Твердость духа побежденного приобретает ему уважение самых врагов его; малодушие римлянами более всего презирается, хотя бы оно блаженствовало!»
Однако Эмилий поднял его, взял за руку и велел Туберону иметь о нем попечение. После того, собрав в шатер своих сынов, зятей и военачальников, в особенности младших, долгое время сидел в безмолвии, погруженный в задумчивость, чем привел всех в удивление. Наконец он начал рассуждать о счастье и о делах человеческих следующим образом: «Позволено ли человеку, существу слабому, гордиться настоящим благополучием и думать о себе много, покорив какой-либо народ, завоевав город или государство? Не должен ли он страшиться превратности счастья, которое, показывая завоевателю пример общей всем слабости, научает его ничего не почитать твердым и постоянным? В какое время может человек на что-либо твердо полагаться, если он тогда наиболее должен страшиться счастья, когда обладает другими? Если самую радость превращает в печаль мысль о непостоянном движении рока, ныне одному, завтра другому расточающего дары свои? Ужели вы, в один миг повергнув к ногам вашим наследие Александра, вознесшегося до высочайшей степени могущества, распространившего более всех владык державу свою; видя царей, незадолго пред тем огражденных многими мириадами пехоты и конницы, ныне из рук неприятелей своих приемлющих поденно пищу и питье, – ужели можете думать после того, что и наша держава останется непоколебимой, что мы можем положиться на постоянное и непрерывное продолжение счастья? Юноши! Укротите пустую надменность и горделивую радость, победою вам внушаемую! Смиритесь, страшитесь будущего, ожидая всегда того бедствия, которым завистливая судьба заменит каждому настоящее благополучие». После этих рассуждений Эмилий отпустил молодых людей, исправив, точно уздою, гордость их и высокомерие.
После того позволил он войску предаваться спокойствию, между тем как сам обратился к обозрению Греции, занимаясь делами, славными для себя и полезными для других. Объезжая области, он облегчал участь народов, восстановлял правление, дарил из царских хранилищ одним пшено, другим масло. Говорят, что найдено в запасе того и другого столько, что, скорее, недостало просящих и получающих, нежели истощалось его количество. В Дельфах увидел он большую четвероугольную колонну, из белых камней составленную, на которую хотели поставить золотой кумир Персея. Эмилий приказал поставить на нее свой, говоря, что побежденные должны уступать место победителям. В Олимпии, увидев кумир Зевса, сказал он те столь часто упоминаемые слова: «Фидий точно изобразил Гомерова Зевса!»*
Наконец из Рима прибыли десять посланных от сената чиновников*. Эмилий возвратил македонянам их область и города с позволением жить свободно и независимо, платя римлянам по сто талантов каждый год, хотя они платили царям своим вдвое против этого и более. Он устраивал многоразличные игры, приносил жертвы богам, учреждал пиры и угощения, пользуясь в изобилии царскими сокровищами. В порядке, в устройстве, в принятии каждого с надлежащей и пристойной честью он оказывал такое старание и такую точность, что греки удивлялись*, видя, что и самой забавы он не оставлял без особенного внимания; но, произведши величайшие дела, и в самых малых думал о приличии. Эмилий радовался тому, что среди многих и великолепных приготовлений сам он был для предстоящих важнейшим предметом наслаждения и удивления. Он говорил тем, кто удивлялся его вниманию к не важным делам, что одной и той же душе свойственно устраивать ополчение и учреждать пиршество так, чтобы одно было самое ужасное врагам, другое же самое приятное собеседникам.