Карлсруэ, 31 декабря 1853
Позвольте мне представить на благоусмотрение и цензуру вашего сиятельства стихи, которые по вашей части. Осмеливаюсь покорнейше просить вас приказать напечатать их в Инвалиде, если будут они удостоены надлежащего одобрения. Во всяком случае, не откажите мне в отправлении прилагаемых у сего пакетов по принадлежности, как слабой, но искренней дани русского сочувствия и русской благодарности, приносимой двум воспетым мною героям. Простите мне, что так нескромно и бессовестно докучаю вам моими просьбами посреди ваших великих забот и многочисленных трудов.
В заключение примите, ваше сиятельство, поздравление мое с наступающим новым годом и желание, чтобы, назло г-ну Droyn de Lhuys с братьями, этот год был годом новой славы для нашего Царя и для христолюбивого и победоносного его воинства и порадовал нас еще чем-нибудь, вроде du desastre du Sinope (синопского краха), как называют они победу нашу, подобно тому, как во время оно и вследствие той же фразеологии, отцы их прозвали свое поражение в России: le desastre de Moscou. В этом общем желании вмещается и частное и усердное желание мое лично вам, почтеннейший князь, лучшей награды за все ваши попечения и труды.
Карлсруэ, 31 декабря 1853
Позвольте незнакомому вам лицу, но русскому и, следовательно, благодарною душой вам и славе вашей сочувствующему, принести вашему превосходительству дань слабую и подвига вашего недостойную, но, по крайней мере, искренно выражающую, как сумелось выразить чувства, коими порадовали и ободрили вы меня на чужой стороне. Покорнейше прошу ваше превосходительство принять уверение в моем глубочайшем почтении и в душевной и неизменной преданности.
Князь Петр Вяземский.
Карлсруэ, 31 декабря 1853
Хорошо русским победоносным громам долетать из-за гор Кавказских до Рейна и раздаваться по всему белому свету, но суетно и высокомерно откликаться им издалека слабыми стихами. Несмотря на то, не умею противиться желанию принести вашему сиятельству посильную дань русского сочувствия и русской благодарности, которую прошу принять благосклонно, вместе с уверением в моем глубочайшем почтении и душевной преданности.
Князь Петр Вяземский.
Карлсруэ, 9 января 1854
Не умею выразить вам, почтеннейший и любезнейший граф Павел Дмитриевич, как неожиданно был я порадован новым доказательством вашего благосклонного и дружеского обо мне попечения, и как глубоко отозвалось в душе моей благоволение государя императора к старому, а ныне заочному и бесполезному слуге его. Но вы, надеюсь, отдадите мне справедливость и без слов моих поймите, что в душе моей умею ценить и всегда помнить оказанное мне добро.
Здоровье мое, благодаря Бога, мало-помалу приходит в надлежащий порядок. Может быть, в апреле и в мае придется мне в третий раз обратиться к Карлсбадским водам, чтобы к вам явиться в июне совершенно очищенному от прежних недугов и дури. Теперь, после нескольких поэтических месяцев, проведенных в Венеции, нахожусь в скромном и прозаическом Карлсруэ. Но здесь сын мой с милым семейством и, следовательно, есть другого рода наслаждение в этой тихой семейной жизни.
Знаю, что вы до стихов не охотники, и помню, что в старину смеялись над моими, но, несмотря на то, позвольте мне сообщить вам стихи, которые могут служить доказательством, что если грешное мое тело скитается по разным немецким мытарствам, то душа моя, более нежели когда-нибудь, в России.
Жена моя благодарит вас за добрую о ней память и передает вам сердечное свое приветствие.
Позвольте мне еще раз поблагодарить Вас от души и примите, почтеннейший и любезнейший граф, уверение в моей глубочайшей и неизменной преданности.
Карлсруэ, 16 января 1854
Мы друг другу не писали, но, без сомнения, часто думали с тобой об одном и том же. Хорош твой восстановитель и блюститель общего спокойствия. Как мог ты со своим монархическим чутьем и монархическим исповеданием не разнюхать тотчас этого негодяя, лже-Дмитрия, лже-Наполеона. Он вас всех напугал красным спектром и за этим пугалом воровски взлез на престол? И что воцарил он с собой на престол. То же революционное начало, но тем еще опаснее, что оно прикрыто некоторой благовидностью порядка.
Престол его, добытый пронырством, есть в виду других законных престолов европейских живое нарушение правил и явное торжество революции. Не говорите мне, ради Бога, о 8 миллионах голосов, провозгласивших законность этого престола. Начать с того, что во Франции все ложь, цифры, как и все прочее, и что французы, храбрые на поле сражения, не имеют вовсе гражданского мужества и готовы на всякую подлость политическую, чтобы только обеспечить обед свой в привычном им cafe и вечер свой в привычном театре.
Не знаю, что из этого будет, не ослепляю себя, в виду трудностей, пожертвований и тяжких испытаний, предстоящих России, но надеюсь на благость провидения. И едва ли, по воле его, не суждено России еще раз очистить французский престол от засевшей на нем саранчи. В этом безумном озлоблении, которое пихает племянника (хорош племянник, курвин сын) на Россию, есть какое-то предзнаменование, что если не в славе, то в паденьи,
Провидение готовит ему участь дяди.
19 января
Каждый раз, что мы прибегаем к дипломатической уловке, есть всегда в поступке нашем что-то ребяческое и неловкое. Наш вопрос, в ответ появлению союзных флотов в Черном море с целью, объявленной и циркуляром французского министерства, и посланниками в Царьград, и адмиралами, командующими этими флотами, – совершенно неуместен и в противоположности с характером государя, который любит и привык делать дела на чистоту. Нам дали пощечину на Черном море, с угрозой, что если не уймемся, то будут нас бить, а мы после того спрашиваем Англию и Францию, каков характер и размах обоих правительств. Разумеется, все журналы подняли на смех этот простодушный вопрос. Да к чему же у нас Брунновы и Киселевы, если они не только не объясняют меры, принимаемые правительствами, но данными объяснениями не предваряют нашего правительства о значении и силе, которые чуждые правительства придают этим мерам. Одно средство выйти из этой путаницы есть – вызвать наших посланников из Лондона и Парижа и прекратить все дипломатические сношения. Тогда дела заговорят: а теперь слова действуют и все и всех сбивают с толку.
Мы около года не только потеряли, но проиграли в пустых переговорах, которые дали время противникам нашим осмотреться, стакнуться и собраться с силами. Если через 24 часа после решительного отказа, сделанного Портою Меншикову, мы приступили бы с флотом своим к Царьграду, одним этим появлением, без малейшего кровопролития, мы предписали бы закон султану и после, отступив, доказали бы Европе вернее, нежели словами, которым никто верить не хочет, что мы не посягаем на целость Турции, а только отстаиваем права свои.
Карлсруэ, 21 января 1854
Вашему Сиятельству теперь не до меня и не до стихов. Но вы читали такое множество скучной болтовни о восточном вопросе и, вероятно, осуждены прочесть еще столько же, что одной глупостью более или менее – все равно. А потому осмелюсь представить вам и мой голос по этому делу. Вы же, почтеннейший и любезнейший граф, ветеран 1812 года и были в числе наших смелых и бойких банщиков. Может быть, ради этого и примите благосклонно воспоминание мое о русской бане, приноровленное к нынешним обстоятельствам.
Как бы то ни было, позвольте от глубины души пожелать вам успеха и счастья, то есть вам и нам. Не совсем легкий подвиг вам предстоит: образумить и навести на истинный путь людей, которые одурели и сбились с толку.
Надеемся, что богатырская, орловская сила и тут перетянет на свою сторону.
За неимением материалов в Карлсруэ для продолжения своего дневника, вношу в него некоторые из моих писем, особенно те, которые касаются восточного вопроса. Мне здесь не скучно, но пусто. Жизнь здесь, как и почва, ровная, плоская. В прогулках за городом ни на что не набредешь. В салонах ни на какую оригинальность или возвышенность не наткнешься. Люди, кажется, добрые, но бесцветные.
Ближе всех сошелся я с m-me Schonau. Разговорчивая, веселая и милая женщина. К тому же глаза прелестные…
В Петербурге в течение нескольких лет не облачался я в мундир и не воздевал ленты так часто, как здесь в течение месяца, на балах придворных и частных, даваемых для двора. Принцесса Мария очень мила. Дрезден новый Вавилон, Содом и Гомор в сравнении с Карлсруэ.
Журналы извещают о смерти Silvio Pellico в Турине, 31 января 1861 года. Помнится еще не так давно пронесся слух о смерти его. Авось и нынешний окажется лживым. Проездом через Турин в 1835 г. познакомился я с Пеллико. После того получал я от него по временам письма. В бумагах моих в Петербурге должны быть два, три письма его, довольно интересных. В одном защищает он смертную казнь. Теперь, в проезд мой через Милан, возобновил я знакомство с Манзони, которого узнал в том же 1835 г. Он вовсе оставил литературу, т. е. деятельную, текущую. Вообще, кажется, ко всему довольно охладел, не сочувствуя ни понятиями, ни чувствами, ни убеждениями со всем тем, что ныне делается и пишется.
Карлсруэ, 28 января 1854
Сколько мне помнится, почтеннейший и любезнейший Дмитрий Гаврилович, ваше высокопревосходительство никогда не очень жаловали стихов. И, вероятно, министерство внутренних дел вас с поэзией не более сблизило. Но вы, как и я, и гораздо более меня грешного и недостойного, ветеран 1812 года. Вы так усердно и себя не жалея парили дорогих наших гостей, что пожертвовали им рукой своей. А потому, не ради стихов моих, а ради воспоминания, прочтете, может быть, мои современные заметки, которые при сем имею честь вам представить.
Один заграничный мой приятель, которому я сообщал их, отвечал мне, что если бы от него зависело, он разослал бы мои стихи во все армейские штабы и всем губернским предводителям и уездным исправникам.
А шутки в сторону. Не только в Европе забыли, но боюсь, что и в России мало или худо помнят наш православный 12-й год. Надеюсь на вас, что вы будете для всех живым и красноречивым преданием. Надеюсь и на левшу вашу, которую оторвало французское ядро, и на ваш французский девиз: fais ce que dois, advienne que pourra (делай, что следует, и пусть будет, что будет). Робеть нечего: увечье не стыд и не смерть. Потерпим и напоследок свое возьмем.
А крепко начинает попахивать двенадцатым годом. Вместо теплого местечка, которого просил я у вас в последнем письме моем, не придется ли вам опять ссудить меня конем, как под Бородином? Жаль очень было выехать из Венеции.
Не знаю, напечатаны ли в Инвалиде стихи мои на Синоп и на Кадык-Лар. Посылаю и их кстати, или некстати. По принадлежности, отправил я их военному министру, но ни слуху ни духу о них не имею. Авось министр Безрукий примет их милостивее министра Долгорукого.
Карлсруэ, 1 февраля 1854
В одно время узнал я от нашей приятельницы Эрнестины Федоровны Тютчевой о вашей сердечной тревоге и о вашем успокоении, то есть о болезни и, благодаря Бога, о выздоровлении почтеннейшего графа Дмитрия Николаевича… Спешу, любезнейшая графиня, от души поздравить вас, что вы благополучно перешли тяжкие дни испытания и, надеюсь, наслаждаетесь ныне ясным спокойствием, которое оправдали и подтвердили мои надежды и сердечные желания.
Вот и мы теперь, хотя иногда со скукой пополам, вкушаем тихое спокойствие в мирном Карлсруэ. Здесь даже и восточный вопрос, на который нельзя добиться ответа, мало волнует умы, или, по крайней мере, гораздо менее, нежели в других местах. Вся политика немцев заключается в одном страхе, чтобы как-нибудь французы их не побили. Далее и выше этого они ничего не видят. Этот страх их привычка и, следовательно, их вторая натура, если, впрочем, не первая. Пока французы не грозятся перейти через Рейн, они на все смотрят хладнокровно.
Впрочем, не подумайте, что я здесь скучаю. Грустно было мне расстаться с Венецией, в которую влюбился я по уши, но рад, что зажил здесь несколько семейной жизнью. К тому же я так часто бешусь на события, на газеты, что и при других условиях не имел бы я времени скучать. Изливаю желчь мою русскими и французскими чернилами, прозой и стихами. Пишу статьи для иностранных журналов и стихи для Инвалида, которые, не знаю какой судьбой, попадают всегда в Северную Пчелу. Жду случая воспеть и князя Горчакова, но он что-то не напрашивается на мои стихи. Я готов, но, кажется, он не готов.
Грешный человек, часто вспоминаю известные стихи отца его и, применяя их к сыну, говорю:
И наконец я зрю в Валахии родной
Движений тысячу, а битвы ни одной.
Но вот и я неправ и попутал меня лукавый. Сержусь на журналы, которые врут ахинею, толкуя о том, чего не знают, а сам делаю то же. При первом случае готов я принести повинную голову и рад буду доказательству, что мое нетерпение было неблагоразумное и несправедливое. Но войдите и в наше положение. Мы здесь не знаем ничего о том, что делается в России. Какое дается там направление событиям, как там судят о них. Иностранным газетам не верим, а все-таки они смущают нас. Дорого дал бы я послушать графа Дмитрия Николаевича Тютчева. Мы здесь с сыном толкуем до упаду, переворачиваем эту материю на все стороны и все не можем добиться толку и узнать положительно, что лицо и что изнанка.
Последние стихи мои, вероятно, уже вам известны. Но несмотря на то, позвольте мне поднести их вам. Я с большим удовольствием читал петербургские стихи о русской машине. Не Мальцева ли? Подбейте Тютчева подать голос в этом деле и написать опровержение по-французски всех бредней не только журналистики, но и Кларендона, и г-на Дрянь-да-и-лыс, как парижский Яков Толстой переводил на русские нравы имя Droyn de Lhuys.
Простите мне, что я так заговорился. Прошу передать мое душевное почтение графу принять уверение в моей особенной и неизменной преданности.
6-е. Вчера был я у гоф-дамы Freystedt. Она была при маркграфине, матери императрицы Елисаветы Алексеевны, и помнит отъезд ее в Петербург. Елисавете Алексеевне было тогда 13 с небольшим лет, а сестре ее, которая была вместе с ней отправлена, менее 12.
Она читала мне несколько выписок из писем ее из Таганрога к матери, после кончины императора. Они чрезвычайно трогательны выражением скорби, покорности. Упоминая, как особенно в последнее время душа его прояснилась, возвысилась, еще более умягчилась любовью и благостью, она говорит, между прочим, что его душа просилась в вечность. Буду просить копии с этих выписок.
Старушка Фрейштедт знавала и помнит Шишкова, с которым игрывала она в бостон в Карлсруэ. Шишков, в записках своих о 1812 г. и о следующих годах, говорит о пребывании своем в Карлсруэ.
По одному из писем императрицы видно, что она не соглашалась возвратиться в Петербург и отклонила предложение императрицы Марии Федоровны занять прежние покои свои в Зимнем дворце. Из Карлсруэ выехала она в Стутгарт, но, подъезжая к городу, встретила посланного ей от короля, который просил ее не ехать далее. Она не могла постигнуть причины тому и только позднее узнала, что в этот самый день скончалась королева Екатерина Павловна, к которой ехала она для свидания. Я в то время приезжал из Варшавы в Петербург, и при представлении моем императору говорил он мне с благодарностью о сердечном участии, принятом Карамзиным в скорби его. Для характеристики времени и общества можно заметить, что по случаю траура, наложенного при дворе, в городе не давали балов, но на вечерах танцевали без музыки, между прочим у князя Федора Сергеевича Голицына.
13 (25) февраля. Представлялся сегодня маркграфу Вильгельму. Добродушный и благоразумный старик.
Он взят был в плен в Лейпцигском сражении и тогда в первый раз видел императора Александра. Он признался мне, что это знакомство в подобных обстоятельствах было для него довольно затруднительно и неприятно; но император ласковым приемом своим тотчас ободрил его, оценил справедливо критическое положение Баденского герцогства, которое не могло уже действовать независимо, имея Францию на плечах своих.
После был он под командой Витгенштейна, против которого сражался в России. В 1816-1819 годах был он в Петербурге. Благодарно предан памяти Александра и глубоко уважает императора Николая, которому, по словам его, не прощают, что в 1848 и следующих годах был он оплотом против революционного потока и что он в Венгрии нанес смертельный удар революции. Я обещал сообщить ему брошюрку Базили.
Первая статья моя из J. de Francfort перепечатана в J de St.-Petersbourg и в Independance. Вчера отправил Independance перевод в прозе петербургских стихов: «Вот в воинственном азарте». Разумеется, перевода не напечатают, а все-таки лучше подразнить этих негодяев.
15-е. Получил милый, скромный ответ Нахимова на письмо и стихи мои. Получил ответ от Дмитрия Бибикова. Он, между прочим, говорит, что оба мои стихотворения напечатаны по повелению государя. В Independance Beige, 2 марта, напечатан мой перевод песни Вот в воинственном азарте. Удивляюсь храбрости редакции. Песня подымает на смех лже-Наполеона; а во Франции смех сильнее и опаснее рассуждения. Но, право, и я заслуживаю георгиевский бумажный крест за мои партизанские наезды в журналы.
Карлсруэ, 13 (25) марта 1854
Горчаков сообщил тебе, любезнейший друг, стихи мои на 1854 год и К Ружью! А вот еще четыре новинки, ему неизвестные, которыми можешь поделиться с ним. Ты видишь, что я по примеру твоему не унываю. Из газет знаю, что и ты в пользу православных наших воинов принес богатые и звонкие рифмы. Спасибо! Надеюсь, что и этому примеру, тобой данному, последуют твои собратья.
Не знаю, оттого ли, что придаю себе бодрость рукопашными стихами моими, или от чего другого, но plus j'approche du terme et moins je le redoute. Хотя мы с тобой новых французов не любим, а все-таки воспитанием и памятью мы старые французы, а потому не удивишься ты цитате моей из Chaulieu.
Но в самом деле, нельзя отвергать руки Провидения в событиях, которые готовы совершиться перед нами. Как люди ни страшны, ни злы, ни безумны, а тут действует сила свыше человеческой. Он гонит, стремит противников наших.
Куда? Вероятно, в бездну, если только Бог поможет нам устоять и ни на какие уступки не поддаваться.
Разумеется, надобно нам будет терпеть; если вытерпим до конца, то неминуемо оттерпимся. Я говорю: русский человек и задним умом, и задним оружием крепок. Мы никогда сразу не управимся. Дело французов вершки хватать. Наше выжидать и у моря ждать погоды.
А читали ли вы, ваше превосходительство, статьи Ветерана 1812 года в Journal de Francfort и угадали ли, что это аз грешный и недостойный кидаюсь в борьбу не на живот, а на смерть с вашими политическими и кабинетными знаменитостями; у меня еще изготовлено несколько подобных статей и начаты другие, которые хочу все вместе отпечатать особой книжечкой. Жаль, что из того прока не будет и никого не вразумлю. Но каждому дан здесь свой удел и свое орудие, мне дано перо – и валяй!
21 марта (2 апреля). Вчера был я в первый раз в жизни в Баден-Бадене. Познакомился с могилой Наденьки, и был в комнатах, где жил и скончался Жуковский. Ездили на развалины древнего замка.
Карлсбад, 16 июня. Сегодня Карлсбад мне опостылел. Утром на водах видел я князя Воронцова, сидящего между двумя леди. Ланскоронский сказал Бибеско, что пишут из Вены, что Россия принимает предложения Австрии и выводит войска свои из княжества. Сам Бибеско, завидя старую курву княгиню Эстергази, подбежал к ней с приветствиями: vorte altesse и проч. Хорошо, что я уже перестал пить воды, а то все нынешнее питье бросилось бы мне кровью к сердцу. По мне лучше проиграть три сражения, чем уступить Австрии. Надеюсь еще, что это ложный слух.
Князь Воронцов дал мне на прочтение биографию Котляревского, написанную Сологубом. Больно читать в нынешних обстоятельствах. Что за время! Разумеется, и ныне не менее храбрости, самоотвержения, но все это жертвы, а тогда и счастье венчало неустрашимые подвиги. Какой-то дух уверенности, удачи, победы носился в воздухе и всех одушевлял.
Граф Александр Иванович Апраксин приехал однажды ко мне с просьбой замолвить о нем доброе слово Дашкову, тогдашнему министру юстиции, для назначения его сенатором, по ходатайству, кажется, графа Бенкендорфа. Апраксин числился тогда где-то по министерству финансов.
Дашков отвечал мне, что он точно спрошен был по приказанию государя о возможности удовлетворить желанию Апраксина и дал поэтому ответ стереотипный, даваемый им всегда в подобных случаях, а именно, что он Апраксина лично не знает и потому не может судить о способностях его, но долгом считает повторить, что для возвышения Сената, как того желает государь, должно иметь постоянно в виду, что сколько определение в Сенате людей способных и того звания достойных может привести к сей цели, столько назначение людей, несоответствующих этому званию, должно неминуемо отклонять от предложенной цели и содействовать упадку Сената.
На этот раз желание Апраксина не состоялось. Но после, не знаю уж ни кем, ни как, но, кажется, уже после Дашкова, Апраксин назначен был в Сенат, украшен лентами и звездами. Вероятно, частью способствовало тому появление в свете дочери его, которая красотой своей очень понравилась honny soit qui mal y pense (обладателю высшего британского Ордена Бани, т. е. монарху).
По этому же случаю Дашков сказал мне, что напрасно приписывают ему назначение сенатором по его усмотрению, что он, например, представлял в сенаторы Д.П. Бутурлина, которого полагал он весьма способным занять место в межевом департаменте, и получил отказ на том основании, что Бутурлин никогда не будет принят вновь на службу в нынешнее царствование. Кажется, недовольны были личностью его во время последней Турецкой кампании. Несмотря на то, Бутурлин вскоре после того был определен в Сенат, потом в Совет, произведен в действительные тайные советники. Тут решительно помогли ему жена и Аничковские балы, на которые он не пускал ее без себя, а его не приглашали, как отставного.
Впрочем, успехи его по службе и по другим отношениям небезосновательны. Он человек был умный и со способностями, с большими предубеждениями; сердца, полагаю, довольно жесткого и честолюбия на многое готового, но вообще одаренный тем, что выводит людей везде и всегда. Мало кто имел бы столько прозвищ, как он. Сперва был он Бутурлин-Жомини, потому что стал известен военными сочинениями; там Бутурлин-Трокадеро, потому что находился при главной квартире герцога Ангулемского во время Испанской войны; там Бутурлин-доктринер, по сгибу ума его и мнениям, цельным и порешенным однажды навсегда. Под конец прозвали его барыней 17-го столетия, по поводу драмы, которую представляли на Александрийском театре, и вследствие понятий его отсталых. Это последнее прозвание придал ему, кажется, граф Николай Гурьев; по крайней мере, от него первого услышал я о нем. Еще можно было бы прозвать его Бутурлиным-цензором, потому что, вероятно, ему обязаны учреждением той высшей и ретроспективной цензуры, которой назначен он был председателем.
Вообще у нас замечается, что люди умные мало способны к службе, а люди к ней не способные, когда и бывают они умны, как-то отрекаются от ума. Первые заносятся в превыспренние, затевают меры и преобразования неудобоприменяемые; другие тащатся в колее формальностей и канцелярской очистки бумаг. Выбор правительства очень затрудняется в тех и других. Но это доказывает, что должно изменить самый состав и дух службы нашей и найти среднюю дорогу, по которой могли бы идти рядом умственная деятельность и порядок, или предание.
«В деле не был, а Георгия получил» (приписывают Меншикову).
Мы слишком уже начали промышлять чудесами. И в официальных донесениях, и объявлениях, и в частных известиях все сбивается на этот лад. И в спасении Одессы чудо, и в крушении Тигра, и в Соловецком монастыре – все то же. Мы должны благодарить Бога за милосердие Его и за каждую нашу удачу и за каждое наше избавление от предстоящей беды, но не имеем права по собственному нашему произволу провозглашать чудеса.
Если на то пойдет, то как же не спросить: почему же в Бомарзунде не явилось чудо и наш тысячный гарнизон не мог устоять против неприятеля, в десятеро его сильнее, а если считать и флот, в 30, в 40 раз его сильнее.
Теперь уж и в Измайловском пожаре не обошлось без маленького, но неминуемого чуда. Полицейские Ведомости доносят, что между лесами, окружавшими строящийся дом, стояла мачта, на верхней части которой был крест, обыкновенно водружаемый при закладке строения, и, продолжают они: «Тут излишни всякие рассуждения, всякие объяснения: все сгорело, крест уцелел. Этот замечательный случай, – говорит донесение полиции, – имеет глубокий смысл, который будет понятен каждому христианину». Дело в том, что и Галахов по своей полицейской части хотел тоже иметь свое маленькое чудо. Статья Погодина о нападении на Соловецкий монастырь – сущая проповедь, но как нет в нем апостольского призвания, то и выходит, что проповедь его совершенно неуместна.
29 августа 1854. Вчера проезжал через Стутгарт Гакстгаузен, и я провел с ним вечер у Титова. Он говорил, между прочим, что беда в том, что демагоги считают все возможным, а консерваторы находят во всем невозможность. Те все разрушают, полагая, что ничего легче, как все сызнова перестроить, а те боятся до чего-нибудь дотронуться, чтобы все тут же не рушилось. Он упоминал об отзыве Гримма во время Германского парламента: когда сойдутся для рассуждения три профессора, то неминуемо окажется четыре мнения.
В донесении о вышесказанном пожаре объявляют, что до ста домов сделались жертвой огня и в числе их до 20 каменных, а казенные здания, за исключением нескольких деревянных навесов, все спасены. Признаюсь, желал бы я, чтобы хотя один сгорел, а то невольно приходит на мысль, что за спасением казенных зданий несколько пренебрегли частными собственностями.
Канштат, 30 августа 1854
В Revue des deux mondes, 15 августа, преглупая статья Saint Rene Taillandier о немцах в России. Говорится тут, между прочим, о Чашникове, директоре Митавской гимназии, который ставил Ломоносова выше Шиллера, потому что этот сын капитана, в ранге майора, едва ли был выше отца своего чином, а Ломоносов сын рыбака, дослужился до статских советников и имел пять знаков отличия.
Неудивительно, что император австрийский поспешил побрататься с нынешним Наполеошкой. Это согласно с политическими австрийскими преданиями. В 1756 г., после Версальского мира, Мария-Терезия не назвала ли в письме г-же Помпадур: ma cousine.
Silhouette, министр финансов, в царствование Людовика XV, начал некоторыми экономическими реформами (например, белье короля и царской фамилии возобновлялось каждые три года; он установил пятилетний срок, позднее Неккер – семилетний), но после года напрасных усилий он оставил свое место. Мода и карикатура овладели его именем: узкие штаны, узкие сюртуки именовались а 1а Silhouette; профильные портреты черной краской – силуэтами, и это имя за ними осталось.