Юлий Кесарь говорил о неприятеле своем Цицероне, что «расширить пределы человеческого ума – славнее, чем расширить пределы владений тленного».
«Будь счастлив как Август и добродетелен как Троян» – было в продолжении двух веков обыкновенное императорам приветствие от сената.
Один умный человек говорил, что в России честному человеку жить нельзя, пока не уничтожат следующих приговорок: «Без вины виноват», «Казенное на воде не тонет и в огне не горит», «Все Божие да Государево».
«Близ царя, близ смерти». Честь царю, если сия пословица родилась на войне! Горе, если в мирное время!
Ум любит простор, а не цензуру.
О девице NN говорят на всякий случай, что она замужем.
Какие трудности представились Екатерине II при вступлении ее на престол по крутой кончине Петра III! Как она долго колыхалась! Малейшее дуновение могло ее повалить. Она искренне и крепко оперлась на народ, и с той поры все грозы были бы против нее бессильны. Ее престол, поддерживаемый миллионами людей, убежденных в выгоде его поддержать, должен был быть неколебим и независим. Вот что княгиня Дашкова, ее приятельница, называла довольно забавно: «обрезать помочи настоящим ножом».
Август, будучи в Египте, велел раскрыть гробницу Александра. Его спросили, не хочет ли он раскрыть и гробницы Птоломеев. «Нет! – отвечал он, – я хотел видеть царя, а не мертвецов!»
Сытый Сганарель думал, что вся его семья пообедала.
Феопомпий, Спартанский царь, первый присоединил эфоров к отправлению государствования; испуганное его семейство, говорит Аристотель, укоряло его в ослаблении могущества, предоставленного ему предками. «Нет! – отвечал он, – я передам его еще в большей силе преемникам, потому что оно будет надежнее».
Цари не злее других людей. Доказательство тому, что обыкновенно обижают они тех, которых не видят, чтобы угодить тем, которых видят. Несчастье в том, что ими видимые составляют малое количество, а невидимые толпу. Перенесите положение, и последствие будет иное. Царь посреди своего двора: он благодетельствует двору в ущерб народу. Поставьте его посреди народа, он будет покровительствовать народу, но не двору («Minerve Francaise» Бенжамена-Констана).
Беклешов толковал таким образом происхождение слова: таможня – там можно.
Французская острота шутит словами и блещет удачным прибором слов. Русская – удачным приведением противоречащих положений. Французы шутят для уха, русские для глаз. Почти каждую русскую шутку можно переложить в карикатуру. Наши шутки все в лицах.
Русский народ решительно насмешлив. Послушайте разговор передней, сеней: всегда есть один балагур, который цыганит других. При разъезде в каком-нибудь собрании горе тому, коего название подается на какое-нибудь применение. Сто голосов в запуски перекрестят его по-своему. Прислушайтесь в ареопаге важных наших сенаторов и бригадиров: они говорят о бостоне или о летах, и всегда достается несколько шуток на долю старшего или проигравшего; шуток не весьма ценных, но доказывающих, по крайней мере, что шутка – ходячая монета у этих постных лиц, кажется, совсем не поместительных для улыбки веселости. Острословие крестьян иногда изумляет. Менее и хуже всех шутят наши комики.
Разговорные прения в гостиницах, за круглым столом, в толпе слушателей нетерпеливых не выслушать, а перебить вас, сказать свое мнение, где часто поборник ваш не только вас не слушает, но и не слышит… Вы пускаетесь не так, как в дорогу, чтобы от одного места дойти до другого, но как в прогулку. Дело не в том, чтобы дойти до назначенного места, а в том, чтобы ходить, дышать свежим воздухом, срывать мимоходом цветы. На бумаге ставишь межевые столбы, они свидетельствуют о том, что вы тут уже были, и ведут далее. В разговоре иль по прихоти, или с запальчивости переставляешь с места на место и оттого часто по долгом движении очутишься в двух шагах от точки, с какой пошел, а иногда и в ста шагах за точкой.
Бенжамена укоряли в непостоянстве политического поведения. Он оправдывался. «Правда, – отвечал он, подумавши, – я слишком круто поворотил. J'ai tourme trop court».
Впрочем, можно изменять людям и правительствам, по читая их за орудия, и не изменять своим правилам. Если все государственные люди шли бы по следам Катона, то во многих случаях общественные дела сделались бы добычей одних бездельников. «С большей гибкостью, – говорил Мюллер, – он был бы отечеству полезнее, но хартиям истории недоставало бы характера Катона». Мы должны служить не тому и не другому, но той нравственной силе, коей тот или другой представителем. Я меняю кафтан, а не лицо. И если Бенжамен переносил свои мнения от двора Наполеона к двору Людовика и обратно, то может избежать он осуждения; но дело в том, чтобы переносил мнения, а не слова. Передаваться часто и их видом собственной корысти есть признак… [Недостает конца записи.]
Г-жа Сталь, говоря о поляках, сказала: «В них есть блеск, но ничего нет основательного. Я их скоро доканчиваю. Мне нужно по крайней мере двух или трех поляков на неделю». (Je les acheve vite; il m'en faut au moins deux ou trios per semaine.)
Стихи Храповицкому (Державина)… отличаются благородным чистосердечием, а два стиха:
Раб и похвалить не может,
Он лишь может только льстить
одни стоят ста звучных стихов.
Державина стихотворения, точно как Горациевы, могут при случае заменить записки его века. Ничто не ускользнуло от его поэтического глаза.
Как герой полубарских затей имел своих арапов, так Польша имеет своих великих мужей. Поляки создали себе свою феогонию и жертвуют кумирам своих рук. Народу должно иметь своих героев. На них основывается любовь к отечеству.
Последним их краеугольным камнем был князь Понятовский, великий человек доморощенный.
Власть по самому существу своему имеет главным свойством упругость. Будь она уступчива, она перестает быть властью. Как же требовать, чтобы те, кои, так сказать, срослись с властью, легко подавались на изменения. Их, или им самим себя нужно переломить, чтобы выдать что-нибудь.
Граф Кобенцель накануне отъезда своего был так снисходителен, что согласился еще раз позабавить общество, маскировавшись курицей, которая защищает цыплят своих от нападений, угрожающих ее невинной семье!
Признаться, теперь не найдешь запаса такой веселости ни в министре, ни в царе. События остепенили умы: правителям труднее, но народам легче.
Душа республиканского правления – добродетель, монархического – честь, деспотического – страх. Светозарное разделение Монтескье. Здесь глубокомыслие кроется под остроумием. Сначала пленишься им, а после убедишься.
После ночи св. Варфоломея Карл IX писал ко всем губернаторам, приказывая им умертвить гугенотов.
Виконт Дорт, командовавший в Байоне, отвечал королю: «Государь, я нашел в жителях и войсках честных граждан и храбрых воинов, но не нашел ни одного палача; итак, они и я просим ваше величество употребить руки и жизни наши на дела возможные».
О Петрове можно сказать почти то же, что Квинтилиан говорил о Лукане: Magis oratoribus quam poeris enumerandus – Более оратор, нежели первоклассный поэт.
Боссюэт в первых своих проповедях был далек от Боссюэта в словах надгробных. В одном месте он говорит: Да здравствует Вечный (vive l'Eternel)! Детей называет постоянным рекрутским набором человеческого рода (la recrue continuelle du genre humain).
Если бы мнение, что басня есть уловка рабства, еще не существовало, то у нас должно бы оно родится. Недаром сочнейшая отрасль нашей словесности – басни. Ум прокрадывается в них мимо цензуры. Хемницер, Дмитриев и Крылов часто кололи истиной не в бровь.
Что кинуло наше драматическое искусство на узкую дорогу французов? Худые трагедии Сумарокова. Будь он подражателем Шекспира, мы усовершенствовали бы его худые подражания англичанам, как ныне усовершенствовали его бледные подражания французам. Как судьба любит уполномочивать первенцев во всех родах. Не только пример их увлекает современников, но и самое потомство долго еще опомниться не может и следует за ними слепо.
Смелые путешественники сперва открывают землю, а после наблюдательные географы по сим открытиям издают о ней географические карты и положительные описания. Смелые поэты, смелые прозаики! Откройте все богатства русского языка: по вас придут грамматики и соберут путевые записки и правила для указания будущим путешественникам, странствующим по земле знакомой и образованной.
Людовик XVIII может сказать, как Валуа в Генриаде: Et quiconque me venge est Francais a mes yeux – Вся мстящий за меня, в душе моей француз.
Монморен, губернатор Оверни, писал к Карлу IX: «Государь, я получил за печатью вашего величества повеление умертвить всех протестантов, в области моей находящихся. Я слишком почитаю ваше величество, чтобы не подумать, что письма сии подделаны; и если, отчего Боже сохрани, повеление точно вами предписано, я также слишком вас почитаю, чтобы вам повиноваться».
Какой несчастный дар природы ум, восклицает Вольтер, говоря о исполинских красотах Гомера, если он препятствовал Ламоту их постигнуть, и если от него сей остроумный академик почел, что несколько антитез, оборотов искусных, могут заменить сии великие черты красноречия. Ламот исправил Гомера от многих пороков, но не уберег ни одной его красоты: он претворил в маленький скелет тело непомерное и чересчур дородное.
В Паскале, говорит Вольтер, находишь мнение, что нет поэтической красоты, что за неимением ее изобрели пышные слова, как: бедственный лавр, прекрасное светило, и что их-то и называют поэтической красотой. Что заключить из такого мнения, как то, что автор говорил о том, чего не понимал.
Чтобы судить о поэтах, нужно уметь чувствовать, нужно родиться с несколькими искрами того пламени, который согревает тех, кого мы знать хотим; равно как и для того, чтобы судить о музыке, не только мало того, но и вовсе недостаточно уметь математика рассчитывать соразмерность тонов, если притом не имеешь ни уха, ни души.
Вольтер говорит о Трисине: он идет, опираясь на Гомера, и падает, следуя за ним, срывает цветы греческого поэта, но они увядают от руки подражателя.
Среди всех наций наша – наименее поэтична. Вольтеру можно поверить, если и без него убеждение внутреннее не сказало того же всем тем, кои знакомы немного со свойствами поэзии, понятными чувству, но не поддающимися истолкованию правил и пиитики.
Сии примеры (т. е. Депрео и Расин), говорит Вольтер, отчасти приучили французскую поэзию к ходу чересчур однообразному; дух геометрический, завладевший в наши дни изящною словесностью, сделался еще новой уздой для поэзии. Наш народ, порицаемый за ветреность иностранцами, судящими нас по нашим щеголям, есть рассудительнейший изо всех с пером в руке. Метода – отличительнейшее свойство наших писателей.
Если родился бы я царем, я желал бы иметь сверхъестественное средство сделать всякое преступление в царствовании моем невозможным. Что же за жестокий и мелкий был бы расчет, имея это средство, дать каждому подданному волю, чтобы после в день суда отличать неповинных от виновных.
Мумия одного из потомков Сезостриса уже несколько веков содержалась во внутренней зале большой пирамиды; она была облечена всеми царскими достоинствами и занимала место на престоле, где сидели его предки. Когда Мемфисские жрецы захотели явить ее народу на поклонение, она в прах рассыпалась; она уже не была в отношении с атмосферой и теплотой солнца.
Чтобы подтвердить мнение, что иностранцу редко можно судить безошибочно об отделке писателя, признаюсь, что я не догадался бы о несравненном превосходстве Лафонтена, когда не прокричали бы мне уши о том. Я крепко верю, что он для французов неподражаем, потому что все французы твердят это в один голос, а кому же знать о том, как не им? Но и без единодушного определения понял бы я достоинство лирика Руссо, ясность, рассудительность, точность Депрео, пленительную сладость Расина, мужество Корнелия, остроту Пирона. Дайте Державина имеющему только книжное познание в русском языке, и он не поймет, отчего мы красоты его почитаем неподражаемыми.
Не дай Бог, чтобы все словесности имели один язык, одно выражение: оно будет тогда вернейшим свидетельством, что посредственность стерла все отличительные черты. В обществе встречаешь пошлые лица, которые все на одно лицо. Образ гения может иметь черты, сходные с другим, но выражение их открывает прозорливому взору физиономию совсем отменную.
4-го августа 1819 г.
Иные мгновенные впечатления не только живее, но и полнее долговременных размышлений. Я вчера ехал один из шумной Багатели через уединенную, сумрачную рощу Лазенки. Сей одинокий, неосвещенный замок, сие опустение в резкой картине явили мне судьбу сей разжалованной земли, сего разжалованного народа.
Я часто размышлял об участи Польши, но злополучия ее всегда говорили уму моему языком политической необходимости. Тут в первый раз Польша сказалась мне голосом поэзии. Я ужаснулся! И готов был воскликнуть: «Государь, восставь Польшу! Ты поступишь в смысле природы, если душа твоя встревожена была ощущением, подобным моему! Но если слепое самолюбие ставит тебя на степень восстановителя народа, оставь это дело. Ты не совершишь его во благо. Человеческое несовершенство проглянет в сем подвиге божественном, и ты вынесешь с поприща своего негодование России и открытый лист на осуждение потомства».
В одном письме к г-же Неккер Томас говорил о строгом суждении парижан о царе Леаре в трагедии Дюсиса:
«Деспотический приговор сих преподавателей вкуса сходствует немало с государственными постановлениями некоторых государей, кои, чтобы покровительствовать скудным заведениям отечественным, преграждают привоз изделий богатых мануфактур чуждого народа. Негодующие бедняки издают законы против богатств, коих у них нет, и гордятся потом экономической своей нищетой.
Иные говорят, что такие трагедии хороши только для народа. Мне кажется, что никогда гордость так унижена не была, как сим различием: ибо с одной стороны ставят нравственность и чувство; с другой – критику и вкус; сим последним отдается преимущество. Ничто, может быть, так хорошо не доказывает, что у просвещенных народов некоторый вкус усовершенствовался почти всегда в ущерб нравственности. Может быть, чем народ развращеннее, тем вкус его чище».
Суворов писал к адмиралу Рибасу: «Непобедимый Дориа! Для Вашего превосходительства настало время взять в плен преемника Барбароссы».
Преданнейший слуга
Ал. Суворов».
Он писал к человеку, которого подозревал в том, что он худо о нем говорил и обманывал его дружбу: «Я не знаю ваших несовершенств, но знаю ваши хорошие качества: сущность сношений, истина приличий, вот дружба (realite de rapports, verite de convenance, c'est l'amitie)».
Что такое за страсть, если она не страдание? Недаром говорят по-французски: la paisson de notre Seigneur, а по-русски: страдания Господни. Любовь должно пить в источнике бурном: в чистом она становится усыпительным напитком сердца. Счастье тот же сон.
Запоздалые в ругательствах, коими обременяют они Вольтера, называют его зачинщиком французской революции. Когда и так было бы, что худого в этой революции? Доктора указали антонов огонь. Больной отдан в руки неискусному оператору. Чем виноват доктор?
Писатель не есть правитель. Он наводит на прямую дорогу, а не предводительствует…
Шамфор людей дурачит, Ларошфуко их унижает, Вольтер исправляет их.
Жуковский похитил творческий пламень, но творение не свидетельствует еще земле о похищении с небес. Мы, посвященные, чувствуем в руке его творческую силу. Толпа чувствует глазами и убеждается осязанием. Для нее надобно поставить на ноги и пустить в ход исполина, тогда она поклоняется. К тому же искра в действии выносится обширным пламенем до небес и освещает окрестности.
Я не понимаю, как можно в нем не признавать величайшего поэтического дарования или мерить его у нас клейменым аршином. Ни форма его понятий и чувствований и самого языка не отлиты по другим нашим образцам. Пожалуй, говори, что он дурен, но не сравнивай же его с другими, или молчи, потому что ты не знаешь, что такое есть поэзия. Ты сбиваешься, ты слыхал об одном стихотворстве. Ты поэзию разделяешь на шестистопные, пятистопные и так далее. Я тебе не мешаю: пожалуй, можно ценить стихи и на вес. Только сделай милость при мне не говори: поэзия, а – стихотворство.
Невежество не столь далеко от истины, как предрассудок (Дидерот).
Я никак не понимаю начало 3-й песни Россияды, из чего, однако же, заключать не должно, что берусь понимать начала и содержания других песен:
Уже блюстители Казанские измены
Восходят высоко Свияжски горды стены!
Сумбеке город сей был тучей громовой,
Висящей над ее престолом и главой,
И Волга, зря его, свои помчала волны,
Российской славою, Татарских страхом полны;
Ужасну весть ордам и о граде принесла;
Что значат стены, которые блюстители Казанские измены. Город, который громовая туча, и следственно город, который висел над ее престолом и головой. Где тут ясность? О поэзии Хераскова, как о смутном сновидении, никакого отчета себе дать не можно. Какая нить критики проведет по этому лабиринту слов, картин?[1]
В народе рабском все понижается. Надобно стремиться выговором и движением, чтобы отнять у истины ее вес и обиду. Тогда поэты то же, что шуты при царских дворах. Презрение, которое к ним имеют, развязывает ум и язык. Или, если хотите, они походят на тех преступников, которые, представленные к суду, избегают наказания только тем, что притворяются сумасшедшими (Diderot de la poesie dramatique).
Я всегда люблю в многолюдном обществе мысленно допрашивать спины предстоящих, которые из них подались бы на палки? И всегда пугаюсь числом моих изысканий.
Я не говорю уже о спинах битых с рождения, а только о тех, кои торговались бы с палками и выдавали бы себя на некоторых условиях: иные щекотливые согласились бы с глазу на глаз; другие менее, но при двух или трех свидетелях.
Вот испытание, которое я, будучи царем, предлагал бы при выборах людей.
Как трудно с девственной спиной ужиться в обществе! Как собаки обнюхиваются и бегут прочь, когда ошибутся, так и битые тотчас, встречаясь с вами, обнюхивают вашу спину и, удостоверившись, пристают к вам или от вас отходят. Нет сомнения, что общежитие более или менее уничижает души. Сколько людей, которые сквозь строй пробежали к честям и достоинствам. Как мало дошли до них нетронутые.
Не надобно уверять себя в излишней честности или твердости; но хорошо твердить себе: ты честен, ты тверд, – кончишь тем, что не захочешь прослыть лгуном в своих глазах.
Не говори трусу, что он излишне храбр, он тотчас тягу даст из осторожности; но уверяй его под пулями, что он стоит с благородным хладнокровием – он, вероятно, устоит на месте, или по крайней мере получасом позже навострит лыжи, и то при удобном случае.
Я ничего не знаю величественнее благородства души и твердости в правилах. Вот зрелище, достойное небес: человек, идущий шагами верными и без оглядки против мелких заговоров зависти, разрывающий одной силой своей сети коварства.
Быть безмятежным под ударами рока есть дело благоразумия. Какие могут быть переговоры с врагом незримым и неодолимым? Но презреть врага, коего можно смешать хитростью, подкупить пожертвованиями, вот дело великодушия.
Я никогда не позволил бы себе сыну своему сказать: угождай ближнему, а твердил бы: угождай совести! Любовь к ближнему должна быть запечатлена в сердце, благоговейное уважение к совести – в правилах.
Посади меня на Хераскова одного на две недели, меня от стихов будет тошнить. Он не худой стихотворец, а хуже. Чистите, чистите, чистите ваши стихи, говорил он молодым людям, приходившим к нему на советование… И свои так он чистил, что все счищал с них: и блеск, и живость, и краску.
Петров также иногда тяжел и всегда неправилен, но зато каждый стих его так и трещит. У Петрова стих трещит, у Хераскова др…
Меня можно назвать заваленным колодцем многих достопамятностей исторических.
Немцевич застал раз Лагарпа за переводом Камоенса.
«Как, – спросил он, – при скольких различных познаниях в науках и языках, вы еще нашли время и испанскому научиться?!»
«Видно, что вы молоды, – отвечал он, – как будто нужно знать язык, чтобы с него переводить. Хороший лексикон и ум, вот и все!»
– Высокомерие, сей нищий, который столько же громко взывает, как и нужда! – говорит Франклин.
Нет хуже этих либералов прошлого века, которые либеральничали, когда власть еще не тронута была; теперь, отставши от тех, которые власть обрезали, они видят в нынешнем образе мыслей мятеж и безначалие.
Несправедливо называть холопами царедворцев. В своих холопах найдется мало льстецов и суеверных обожателей господской власти. Напротив, таковых, если найдутся, приличнее называть царедворцами.
Вообще, в служителях домашних встречаешь какую-то врожденную независимость и недоброжелательство, которые могут быть очень неприятны для службы, но утешительны в отношении человечества, которое только с помощью противоестественных установлений научилось искусству рабствовать добровольно.
В доказательство, что порабощение не есть природное состояние человека, можно заметить, что каждый при случае умеет повелевать, но не каждый может повиноваться. Дух господства внушен человеку самой природой, данницей его различных требований. Духом повиновения заразился он в обществе, которого польза побуждает ослаблять его силы и умерить напряжение. Одно, польза общества; другое, польза лица частного.
Тайна правления в том и состоит, чтобы согласовывать, как можно более, ту и другую и в случаях необходимости пожертвований части в пользу целого призывать эту часть для общего соображения, как выдать нужную жертву с меньшим ущербом жертвоприносителя и большей выгодой жертвовзымателя. Тут и есть тайна представительства, которое как сфинкс пожрет всех Лайбахских тугоумцев, не умеющих разгадать его, и поднесет венцы Эдипам, постигнувшим его откровение.
Не довольно размышляют о том, что цари не могли наравне с народами подвигаться к просвещению соразмерно.
Без сомнения, Людовик XVIII не многим образованнее Людовика XIV, а Петр I, конечно, не уступил бы в познаниях Александру I. Но подданные первых двух царствований далеко отстают от современных, если не в художествах и изящной литературе, то во всем том, что составляет существенность гражданских сведений. Вот чего цари и спесивые их подмастерья никак понять не могут или не хотят и в чем, быть может, заключается главнейшая причина разладицы, господствующей в нынешних событиях. Писатели современные, пожалуй, и не превзошли предшественников, но читатели нынешние – рассудительнее и многочисленнее. И тогда все еще наш век превосходнее прошлых веков.
Живописна картина нескольких ветвистых гигантов, разбросанных по голой степи; но расчетливый хозяин дорожит более рощей ровной, но дружно усаженной деревьями сочными и матерыми.
Остафьево, 13 июня 1823
В сочинениях Мармонтеля находишь: Des en faveur des paysans du Nord («Речь в защиту северных крестьян»), писанный в 1757 году, для решения задачи, предложенной Обществом Экономическим в Петербурге о том. «Выгодно ли для государства, чтобы крестьянин обладал собственным земельным участком или только движимым имуществом? До какой степени может простираться право крестьянина на эту собственность, так, чтобы это было выгодно государству?»
Речь писана вообще с жаром, но в ней более риторства и философических видов, чем государственных. Мало применений к местности, мало дела. Рассуждая об опасении, чтобы крестьяне, освобожденные и приобретшие право владения, не нашли в чиновниках тиранов алчнейших, бесчеловечнейших и более надежных на безнаказанность, он говорит: «Во всех монархиях, где хотели оградить свободу, собственность, спокойствие, благоденствие народов, как в римской, китайской и у инков, следовали всегда одному и тому же средству. Везде видели, что судьи и приставы поселенные (постоянные) были податливы на подкуп – что, участвующие в применении, они вскоре делались их сообщниками. Тогда учредили суда подвижные и временных надсмотрщиков (у римлян назывались они Curiosi, у перуанцев Cucuiricoe, всевидящие, у французов – Missi dominici), кои везде чужие, не заводили никогда ни связей, ни привычек, и в поручении своем нечаянном и быстром не давали времени соблазну преклонить их строгость.
Полагая, что задача о собственности решена в пользу поселян, спрашивают: как далеко должно простираться сие право собственности для пользы государства? На это отвечаю: столь далеко, сколь способность приобретать. Увы! Какие другие пределы ставить благосостоянию того, который едиными трудами может обогатиться? Дай Боже, чтобы он надеялся вознестись до степени гражданина зажиточного и могущего приобретать в округе (выше в предположениях своих Мармонтель говорит, что на первый случай можно будет ограничить для поселянина право приобретения границами того округа, где он родился), в коем он родился, есть единое исключение, позволительное в законе. Всякая граница, предпоставленная соревнованию людей, сжимает их душу и опечаливает; в особенности же для надежды. Темница обширнейшая есть все же темница».
Это напоминает мне два стиха, гораздо до прочтения писанные:
И светлых нив простор, приют свободы мирной
Не будет для него темницею обширной.
Дмитриев в записках своих нарисовал портреты некоторых из своих современников по министерству и по совету, и между прочими регента Салтыкова, который был ему недоброжелателен и вероятной, главной причиной, что Дмитриев просился в отставку в то время, когда министры перестали докладывать лично.
На страстной неделе, в которую Дмитриев говел, попалась ему на глаза страница, означенная резкими чертами регента, и он, раскаявшись, вымарал главнейшие из своей тетради и из книги потомства! Движение благородное, или, лучше сказать, добродушное! Уважаю движение, но не одобряю. Писатель, как судья, должен быть бесстрастен и несострадателен. И что же останется нам в отраду, если не будут произносить у нас, хоть над трупами славных, окончательного египетского суда.
Записки Дмитриева содержат много любопытного и на неурожае нашем питательны; но жаль, что он пишет их в мундире. По настоящему должно приложить бы к ним словесные прибавления, заимствованные из его разговоров, обыкновенно откровенных, особенно же в избранном кругу.
Довольно одного следующего параграфа, чтобы правительству нашему не разрешать выпуска «Истории Наполеона» В.Скотта: «Посредственные умы всегда придают рутине такое же значение, как основным вещам; они судят о небрежности во внешнем виде так же сурово, как о дурном поступке. Французские генералы проявили свою гениальность в том, что восторжествовали в момент опасности над всеми предрассудками профессии, обладающей такой же педантичностью, как и все другие; они умеряли дисциплину согласно характерам их подчиненных и срочности обстоятельств.
Наши педанты, несмотря на победы республиканских генералов, посадили бы их под арест за каждое отступление. Что мне в храбрости ваших солдат, если они не умеют маршировать? Вот ответ, или смысл ответа, наших педантов».
О Фон-Визине. Перевод Тацита и намерение издавать журнал, на что не согласилась императрица Екатерина, недовольная им, вероятно, за бумагу, известную под названием: О необходимости законов (названием, данным ей не Фон-Визиным, а гораздо уже после; вероятно, Никитой Муравьевым, который сократил ее). Кажется, бумагу сию написал Фон-Визин по предложению Панина для великого князя Павла Петровича.
В императоре Павле были царские движения, то есть великодушные движения могущества. Они пленяли приближенных к нему и современников, искупая порывы исступления. Я видел слезы отца моего и Нелединского, оплакивающие Павла. Слезы таких людей – свидетельства похвальные.
Nouvelles de Jean Восасе. Traduction libre par Mirabeau. Paris, 1802, 8 томов. (Новеллы Жана Боккачио. Свободный перевод Мирабо)
Вероятно, перевод не Мирабо, по крайней мере о нем не упоминается в Biographie des Contemporains – «Биографиях современников», в статье Мирабо, в числе произведений, оставшихся от него. Есть перевод Тибулла, напечатанный под именем Мирабо, но и тот, по удостоверению биографии, составлен вместе с воспитанником его Poisson de Lachabeaussiere, сыном наставника Мирабо.
По этому переводу Бокачио нельзя судить о подлиннике; французы, по крайней мере давнишние, несносны своими офранцуженными, облагороженными переводами. Бог весть откуда нападут на них тогда целомудренные опасения, совестливость. Вместо того нужнее было бы поболее смиренномудрия. Или не переводи автора, или, переводя, покорись ему и спрячь свой ум, свои мнения.
Впрочем, все-таки трудно понять славу Боккаччо, основанную на его «Декамероне». Кажется, теперь не так была бы она дешева. Итальянцы восхищаются прозой Бокачио, писателя XIV века. Он был для итальянской прозы то, что был для поэзии Петрарка, с которым жил он в тесной дружбе. В «Декамероне» славилось описание флорентийской чумы, но французский переводчик был, кажется, Еропкиным этой чумы: ослабил ее и если не совсем прекратил, то сократил.
В «Декамероне» находится сказка о трех кольцах, приведенная Лессингом в его «Натане Мудром». Бокачио был весьма ученый человек и один из водворителей в Италии любви к познаниям и греческому языку. Он был и поэт, но посредственный: оставил две поэмы греческие: Фезеиду и Филострата. Он был изобретателем итальянской октавы, присвоенной после всеми эпопеями итальянской, гишпанской и португальской. Фезеида была переведена отцом английской поэзии Чосером (Chaucer). Драйден переделал его после. Латинские сочинения Бокачио многотомны, между прочими О генеалогии богов и другое: О горах, лесах и реках. На конце жизни посвятил он себя духовному званию.
Странно и поучительно видеть эти противоречия в знаменитых людях средней древности. В наше время одного характера станет на жизнь человека, не говоря о политических превращениях. Бокачио соблазнительный сказочник, вместе с тем и глубокий ученый, часто поверенный в важных делах и посольствах, возложенных на него правительством, друг целомудренного Петрарки и под конец жизни духовная особа.
Известны еще романы его: la Fiammetta, – Filocopo. В Fiammetta изображена принцесса Мария, незаконная дочь короля Роберта, предмет любви Бокачио. В «Литературе южной Европы» Сисмонди (Literature du Midi de Г Europe) хорошо изложена противоположность бедственной эпохи, в которую Бокачио переносит свой рассказ с живым вымыслом самих сказок. Граф Нулин – сказка Бокачио XIX века. А, пожалуй, наши классики станут искать и тут романтизм, байронизм, когда тут просто приапизм воображения.