bannerbannerbanner
Старая записная книжка. Часть 2

Петр Вяземский
Старая записная книжка. Часть 2

Полная версия

* * *

Когда Киселев отнял у Канкрина лесной институт и дачу, которую он для себя устроил, Канкрин сказал, что это министерство не только имуществ, но и преимуществ.

Вронченко рассказал мне, что Канкрин, говоря о нем в Париже с нашим поверенным в делах, Киселевым, хвалил его способности, но прибавил: боюсь, что он будет слишком любострастен к министрам.

Он хотел сказать: подобострастен.

* * *

Bressan хотел дать для своего бенефиса «Manon de Lorme», уже пропущенную с некоторыми обрезками театральной цензурой и графом Орловым. Волконский потребовал пьесу и показал ее государю. Она подана ему была 14 декабря. Он попал на место, где говорится о виселицах, бросил книжку на пол и запретил представление.

* * *

14 ноября 1845. Вчера я был у графини Канкриной при открытии духовного завещания покойного графа. Из посторонних лиц были еще приглашены П.И. Полетика и сенатор граф Кушелев-Безбородко. Завещание написано в сентябре 1842 г. все собственноручно графом Канкрином по-русски.

Начинается оно тем, что всем состоянием своим обязан он милостям государей, и особенно ныне царствующего императора, следовательно, все благоприобретенное, и что может он располагать им по желанию своему.

Жене оставляет он дом, кажется, какую-то деревню и весь капитал свой; все прочее ей же в пожизненное владение, но без отчуждения.

С чувством особенной любви и нежности говорит он о жене своей, благодарит ее за попечения ее о нем, о воспитании детей, коим, к сожалению своему, не мог он, по многотрудным своим государственным заботам, заняться как желал бы того; извиняется перед нею, если по своему холодному или суровому нраву (не помню с точностью выражения) не был он всегда внимателен к ней, как бы следовало.

Говорит, в одном месте, о трудах, понесенных им для любезнейшей нашей России, и о неприятностях, кои он испытал особенно в последнее время, прибавляя: неприятелей имею, но их не заслужил.

Наличными деньгами, то есть билетами кредитных установлений, оставил он менее пятисот тысяч рублей на ассигнации. Графине известны были городские толки о бесчисленных миллионах, оставленных графом, – и она при гласила нас именно с намерением, чтобы были свидетелями того, что по духовному завещанию откроется, и для того, чтобы оправдать память мужа.

* * *

Киселев говорит о Вронченко: это Каратыгин нашей министерской труппы. В прениях Совета и Комитета Министров он ужасно размахивает руками, хватается за парик.

* * *

Блудов говорит о Перовском (Льве, министре внутренних дел): он вседа зверь, но иногда – зверь злобный.

* * *

28 февраля 1846. Отпевание Полевого в церкви Николы Морского, а похоронили на Волковом кладбище. Множество было народа; по-видимому, он пользовался популярностью. Я не подходил к гробу, но мне говорили, что он лежал в халате и с небритой бородой. Такова была его последняя воля.

Он оставил по себе жену, девять человек детей, около 60 000 рублей долга и ни гроша в доме. По докладу графа Орлова, пожалована семейству его пенсия в 1000 рублей серебром. В литературном кругу – Одоевский, Сологуб и многие другие – затевают также что-нибудь, чтобы придти в помощь семейству его.

Я объявил, что охотно берусь содействовать всему, что будет служить свидетельством участия, помощью, а не торжественным изъявлением народной благодарности, которая должна быть разборчива в своих выборах. Полевой заслуживает участия и уважения как человек, который трудился, имел способности, – но как он писал и что он писал, это другой вопрос.

Вообще Полевой имел вредное влияние на литературу: из творений его, вероятно, ни одно не переживет его, а пагубный пример его переживет, и, вероятно, надолго. «Библиотека для Чтения», «Отечественные Записки» издаются по образу и подобию его. Полевой у нас родоначальник литературных наездников, каких-то кондотьери, низвергателей законных литературных властей. Он из первых приучил публику смотреть равнодушно, а иногда и с удовольствием, как кидают грязью в имена, освященные славой и общим уважением, как, например, в имена Карамзина, Жуковского, Дмитриева, Пушкина.

* * *

Я первый готов советовать правительству не обольщаться умом, не думать, что каждый умный человек на все способен. Можно иметь много ума, здраво рассуждать о людях и вещах и все-таки не быть годным занять такое или другое место. Вольтер мог бы быть очень худым министром и даже директором департамента.

Но с другой стороны, позволю себе заметить правительству, что не следует пугаться ума, отрекаться от него, как от сатаны и всех дел его, и поставить себе за правило, что глупость или, по крайней мере, пошлая посредственность одна благонадежна, и вследствие сего растворить ей двери настежь во все правительственные места.

Сенявин, товарищ министра внутренних дел, посажен в сенат.

* * *

Есть у нас какое-то правило, по коему не определят человека губернатором в такую губернию, где он имеет поместье. Ребяческое соображение. Если человек добросовестен и честен, то он не станет обижать чужих в пользу своих. Если нет в нем чести и добросовестности, то не более и не менее станет он кривить душой и наживаться на счет ближнего. Напротив, есть более надежды, что дворянин, помещик той губернии, в которой он и губернатор, захочет поддержать свою честь и сделать себе почетное имя посреди природных своих сограждан.

В экономическом отношении также есть выгода. В своей губернии, при пособиях деревни, губернатору жить дешевле и, следовательно, менее побуждений к лихоимству. Губернатор-пролетарий входит в чуждую ему губернию как в завоеванную землю. У него тут нет земляков и, следовательно, некого совеститься и стыдиться. Выгонят его с места, он не останется в губернии под судом и нареканием своих единоземцев и товарищей по дворянству.

Правилу, тому подобному и еще более несообразному, следует правительство и в другом отношении: оно неохотно определяет людей по их склонности, сочувствиям и умственным способностям. Оно полагает, что и тут человек не должен быть у себя, а все как-то пересажен, приставлен, привит наперекор природе и образованию, например: никогда не назначили бы Жуковского попечителем учебного округа, а суют на эти места Крафстрема, Траскина; а если Жуковскому хорошенько бы поинтриговать и просить с настойчивостью, то, вероятно, переименовали бы его в генерал-майоры и дали бы ему бригаду, особенно в военное время.

* * *

Адмирал Рикорд говорил о смерти Полевого: лучше умерло бы двадцать человек наших братьев генералов. Государь одним приказом мог бы пополнить убывшие места, но назначения таких людей, как Полевой, делаются свыше.

* * *

В одно время с появлением статьи моей о подписке на сооружение памятника Крылову вышла и статья Булгарина о Крылове, где он, между прочим, меня ругал.

Рикорд, повстречавшись со мной на Невском проспекте, сказал мне: «Благодарю вас, князь, за вашу прекрасную статью, славно написана, но спасибо и Фаддею, мастер писать, славно написал».

* * *

Средняя цена, во что обходится на заводе (в Малороссийских губерниях) приготовление ведра вина, есть 45 копеек серебром, таким образом, для достижения существующей ныне нормальной цены вину, необходимо будет предполагаемый акциз определить в 1 р. сер. По приблизительным сведениям выкуривается ежегодно вина:

В Черниговской губернии – 3 761 655

Полтавской – 2 962 933

Харьковской – 2 646 753

Итого – 9 371 341

Ныне чистый государственный доход с грех губерний по винной части составляет 1 961 002 рублей серебром. С возвышением цены на вино, потребление, а с тем вместе и приготовление его должно уменьшиться, допуская даже наполовину, то все-таки, при новом предложении, казенный доход возвысится до 4 685 670.

Можно отдать этот акциз на откуп с уменьшением 15 процентов в виде опыта на два года. Увеличить еще акцизный сбор с шинков, разделяя их по удобствам местоположения на три разряда: с первых брать по 60, со вторых по 40, с третьих по 20 рублей серебром в год. Этой мерой без всяких насилий уменьшится необходимое число мест раздробительной продажи, и, следовательно, уменьшится в народе пьянство.

* * *

Записка о народном образовании и законодательстве в России. К императору Александру от Лагарпа:

«Следует, чтобы русские, как правители, так и управляемые, избавились бы от привычки скачков в управлении и научились бы познавать и ценить медленный и ровный ход событий, неизменная важность которого обязывает всех и ставит правительство перед счастливой невозможностью действовать легкомысленно…» (А мы и доныне все делаем скачками! Петр Великий делал скачки богатырские, а теперь делают детские скачки, то вперед, то назад, то в сторону.) К этому есть выноска, где выставляется пример Пруссии: «Прусские монархи не ограждены в своей власти, и однако они не осмеливаются прибегать к произволу, и их подданные пользуются высшей степенью свободы…»

* * *

Граф Канкрин, во все свое с лишком двадцатилетнее министерство, не отметил секретно, нужно, весьма нужно, сколько Вронченко отметил в месяц. Все это вывеска большой мелкости.

Глядя на большую часть этих бумаг, спрашивается: для чего они нужны и от кого они секретны? Может быть, еще секрет, когда бумага пишется от лица к лицу непосредственно, собственноручно, но какой секрет в бумаге, которая прошла через два или три канцелярские мытарства?

* * *

Василий Перовский, принимая морское ведомство, когда оно являлось к нему, сказал: «Теперь, что казак управляет морской силой, можно надеяться, что дела хорошо пойдут». Частные лица, даже сами действующие лица, по русскому благоразумию и русской смышлености, сейчас схватывают смешную и лживую сторону каждого неправильного положения, но власть лишена у нас этого природного и народного чутья.

 

Разумеется, Меншиков был импровизированный моряк, но Меншиков по специальности – универсальный человек, и что нашли морского в Перовском? Разве неудачный поход его в Хиву на верблюдах, названных, кажется, Шатобрианом, кораблями пустыни.

* * *

Le Peuple par Michelet. «Народ», сочинение Мишле.

Среди многих нелепостей, громких и пустых фраз, проявляются и истины. Вообще довольно верно то, что он осуждает, но когда начнет советовать, учить, преподавать, тут не только ум за разум, но вранье за горячку переходит. Надобно, говорит он, преподавать «Родину как догмат и принцип, а потом и как легенду. Мы имели два искупления – через Орлеанскую деву и через революцию, мы имели порыв 1792 года, чудо молодого знамени, молодых генералов, которыми восхищался и которых оплакивал враг, славу Арколя и Аустерлица и т. д.».

Почему же не прибавляет он унижения Ватерлоо, ибо нет сомнения, что Аустерлиц, рано или поздно, должен был кончиться Ватерлоо или добровольной смертью Европы, чего ожидать было нельзя.

Во многих местах он подражает Мицкевичу, но в Мицкевиче, под туманом заблуждений, все-таки теплится, светится какая-то вера, верование, а в Мишле все это театрально, пустозвучно.

Следующее замечание довольно справедливо: «Только история нашей страны сохранила целостность; в истории Италии отсутствуют последние столетия, в истории Германии, Англии нет первых веков. Лишь читая историю Франции, вы узнаете весь мир».

Но вопрос, чему учиться из этой истории. тому ли, что должно делать, или тому, чего избегать должно, чего делать не должно? Главная мысль сочинения также справедлива, что вообще говоря о Peuple, принимают всегда за целое некоторые части его. Сравнение детей и народа: «ребенок служит объяснением народу. Инстинкт ребенка не бывает извращенным; инстинкт народов-детей – тоже».

И у нас несправедливо было бы изучать и оценивать народ (у нас нет слова peuple в этом особенном значении). Крестьянство – христианство, мир православный; в городских фабричниках, в мастерских, в дворовых. Ищите его ниже, то есть глубже. «Великая слава нашим старым французским коммунам – они первые нашли истинное имя для родины. В своей простоте, полной глубины и здорового смысла, они называли ее дружба (L'amitie); говорили дружба Лилля, дружба Эра)».

Когда вошло у нас в употребление слово: отечество? Жаль, что оно принадлежит среднему роду. Оно облекается в какое-то отвлеченное понятие. Нельзя олицетворить его: отечество, отечествие, отчизна, отчина, все это более тесное значение места родины, последовательности от отца. Отечество, отчество слишком сходны одно с другим. Нет слова patriotisme, patriote. Любовь к отечеству, холодное и неправильное выражение: означает отношение к чему-то, а не чувство чего-то – Vaterland.

* * *

Меншиков, говорят, вне опасности и выздоравливает. Стало быть, Перовский – адмирал на час.

* * *

Когда старику Пашкову, кажется, Василию Александровичу, дали Андрея, и все удивлялись, спрашивая, за что, Меншиков сказал, что за службу его по морскому ведомству: «Он десять лет не сходит с судна».

* * *

Глотка – греческое слово, по-французски glotte, petite fente du larynx, маленькая щель в гортани. В Академическом Русском словаре не обращено внимания на греческое происхождение некоторых наших слов, а если и бывают ссылки, то на латинские слова.

* * *

«Вся земля наша велика и обильна, а наряда в ней нет», говорили славяне, призывая варягов. И ныне то же можем сказать и говорим. Россия в этом отношении все еще та же.

Нынешнее немецкое владычество в администрации России – повторение норманского. И тогда славянский народ не онорманили, и ныне русский народ не онемечили, но официальная Россия – не русская. Слова Погодина: влияние варягов на славян было более наружное, они образовали государство, – может быть применено ныне к немцам и вообще к иноплеменному люду.

Разница разве в том, что норманская, то есть иноплеменная сила воплотилась во втором периоде в русском Петре. Но и он, вероятно, находил, что наша земля велика и обильна, а наряда в ней нет, и призвал немцев на помощь.

* * *

28 октября 1846. Странная моя участь: из мытаря делаюсь ростовщиком, из вице-директора Департамента внешней торговли становлюсь управляющим в Государственный заемный банк. Что в этих должностях, в сфере этих действий есть общего, сочувственного со мной? Ровно ничего. Все это противоестественно, а именно потому так быть и должно, по русскому обычаю и порядку.

Правительство наше признает послаблением, пагубной уступчивостью советоваться с природными способностями и склонностями человека при назначении его на место. Человек рожден стоять на ногах: именно потому и надобно поставить его на руки и сказать ему: иди! А не то, что значит власть, когда она подчиняется общему порядку и течению вещей! К тому же тут действует и опасение: человек на своем месте делается некоторой силой, самобытностью, а власть имеет одни орудия, часто кривые, неудобные, но зато более зависимые от ее воли.

22-го числа октября призвал меня Вронченко и предложил мне это место. Я представил ему слегка свои возражения, говоря, что это место менее всего соответствует моим способностям, привычкам etc. Но, разумеется, эти возражения не могли иметь ни веса, ни значения, ибо они были в противоречии с общим положением дел в России. Что дано мне от природы – в службе моей подавлено, отложено в сторону: призываются к делу, применяются к действию именно мои недостатки.

У меня нет никакой способности к положительному делопроизводству; счеты, бухгалтерия, цифры для меня тарабарская грамота, от коей кружится голова и изнемогают все способности, все силы умственные и духовные: к ним-то меня и приковывают роковыми кандалами.

Было бы это случай, исключение, падающее на мою долю, – делать нечего, беда моя, да и только. Знать, так на роду моем написано; но дело в том, что это общее правило, и мое несчастье есть вместе и несчастье целой России. На конце поприща моего я вхожу в темный бор людей и дел. Все мне незнакомо и все в противоположности с внутренними моими стихиями. Меня герметически закупоривают в банке и говорят: дыши, действуй.

Вероятно, никто не встречал нового назначения и повышения с таким меланхолическим чувством, как я. Впрочем, все мои ощущения, даже и самые светлые и радостные, окончательно сводятся во мне в чувство глубокого уныния.

* * *

75 августа 1847. Я писал Жуковскому о нашей народной и руссославной школе. «Что не ясно, то не по-французски», говорят французы в отношении к языку и слогу. Всякая мысль не ясная, не простая, всякое учение, не легко применяемое к действительности, всякое слово, которое не легко воплощается в дело, – не русские мысль, учение, слово.

В чувстве этой народности есть что-то гордое, но вместе с тем и холопское. Как пруссаки ненавидят нас потому, что мы им помогли и выручили их из беды, так наши восточники ненавидят запад. Думать, что мы и без запада справились бы, – то же, что думать, что и без солнца могло бы светло быть на земле.

Наше время, против которого нынешнее протестует, дало однако же России 12-й год, Карамзина, Жуковского, Державина, Пушкина. Увидим, что даст нынешнее. Пока еще ничего не дало. Оно умалило, сузило умы.

Выдумывать новое просвещение на славянских началах, из славянских стихий – смешно и безрассудно. Да и где эти начала, эти стихии? Отказываться от того просвещения, которое ныне имеешь, в чаянии другого просвещения, более родного, более к нам приноровленного – то же, что ломать дом, в котором мы кое-как уже обжились и обзавелись, потому, что по каким-то преданиям, гаданиям, ворожейкам где-то, в какой-то потаенной, заветной каменоломне должен непременно скрываться камень-самородок, из которого можно построить такие дивные палаты, что перед ними все нынешние дворцы будут казаться просто нужниками. Вот эти русскославы и ходят все кругом этого места, где таится клад, с припевами, заговорами, заклятьями и проклятьями Западу, а своего ничего вызвать и осуществить не могут. Один пар бьет столбом из-под обетованной их земли.

Эти руссославы гораздо более немцы, чем русские.

* * *

Вигель, в записках своих упоминая о Козодавлеве, говорит, между прочим, что он был добрый человек и даже не худой христианин, но видно было из всего поведения и поступков его, что он более надеялся на милосердие Божие, нежели на правосудие.

В записках его много злости и много злопамятности, но много и живости в рассказе и в изображении лиц. Верить им слепо, кажется, не должно. Сколько мог я заметить, есть и сбивчивость, и анахронизмы в событиях. К тому же он многое писал по городским слухам, а не всегда имел возможность проникать в сокровенные причины описываемых им явлений, а мы знаем, как слухи служат иногда неверными и часто совершенно лживыми отголосками событий. Со всем тем, эти записки очень любопытны и Россия со всеми своими оттенками политическими, правительственными, литературными, общежительными, включая столицы и провинцию, и личностями отражается в них довольно полно, хотя, может быть, и не всегда безошибочно и не погрешительно верно. Вчера вечером читал он у нас многие отрывки из них. (17 октября 1847.)

* * *

5 декабря 1848. Сейчас узнаю, что я пожалован кавалером ордена св. Станислава 1-й степени. Видно, что я устарел и что дух во мне укротился. Эта милость меня не взбесила, а разве только немножко сердит. Во все продолжение службы моей я только и хлопотал о том, чтобы не получать крестов, а чтобы срочные оказываемые мне милости обращались в наличные награждения, а не личные.

При графе Канкрине я успевал в этом. Мои нынешние сношения с министром уже не таковы. Ордена, в некотором отношении, похожи на детские болезни: корь, скарлатину. Если не перенесешь их в свое время, то есть в молодых летах, то можешь подвергнуться действию их на старости лет.

Бог помиловал меня до нынешнего дня, но неминуемая скарлатина 1-го Станислава постигла меня на 56-м году жизни моей. Поздненько, но не можно сказать: лучше поздно, чем никогда. Всего забавнее, всего досаднее, что должно еще будет благодарить за это. Прошлого года по представлению моем не дали 1-го Станислава Скуридину, потому что я его не имел. Теперь могу привить его другим. La plus belle fille ne peut donner que ce qu'elle а (Самая красивая девушка не может подарить более того, чем она обладает).

Впрочем, все это, может быть, к лучшему. Лишениями, оскорблениями по службе нельзя было бы задеть мое самолюбие. Провидение усмиряет мое самолюбие ниспосылаемыми мне милостями. Все мои сверстники далеко ушли от меня. Отличие, полученное мной, ни от кого меня не отличает, а, напротив, более прежнего записывает в число рядовых и дюжинных. Когда я ничего не получал, я мог ставить себя выше других, или по крайней мере поодаль, особняком; теперь, получив то, чего не мог не получить, самолюбию моему уже нет никакой уловки, никакой отрады, оно подрезается под общую мерку и должно стать в уровень со всеми. Боюсь только, чтобы не оскорбился Политковский, видя, что я догнал его.

6 февраля 1849. Представлялся сегодня государю благодарить за Станислава. Кажется, с 39-го или с 40-го года не был я во дворце. Государь говорил мне о моей пирушке в честь Жуковского и о желании, чтобы он скорее возвратился. Я нашел, что государь очень переменился в лице. Что-то как будто растянулось в чертах и поблекло.

* * *

Адам Смит, самый ревностный проповедник свободной торговли, умер главным управляющим таможен шотландских.

* * *

Титов передал мне слово, сказанное Карамзиным о политической экономии: «Эта наука – смесь истин, известных каждому, и предположений весьма гипотетических».

* * *

Франклин провел несколько из последних лет жизни своей во Франции. Перед отъездом, когда уговаривали его остаться в Париже, он отвечал друзьям своим: «Я очень приятно провел мой вечер, когда настает час ложиться спать, надобно каждому возвратиться домой. Мне очень тяжело уезжать, часто даже колеблюсь; но надеюсь, что исполню то, что прилично».

Можно каждому применить эти слова к жизни своей; перед тем, чтобы вкусить вечный покой, хорошо бы каждому возвратиться домой, то есть в себя, и отказаться от света и от всех житейских попечений и удовольствий. Так сделал Нелединский.

 
* * *

Москва, 5 октября 1860. Два раза был я у Ермолова. Ум и память еще очень свежи, но иногда говорит как-то с трудом, тяжело и невнятно. Разговор зашел об умении выбирать людей и о том, как редко это умение встречается в правителях…

При Павле, когда Ермолов служил в Петербурге по артиллерии, он неизвестно за что был сослан в Калугу. Через несколько времени объявлено ему высочайшее прощение. Он возвращается в Петербург. Спустя две недели сажают его в крепость в казематы – также не сказавши ему ни слова о причине и поводах к заключению его. Просидел он там два месяца – и сослан на жительство в Кострому, где нашел сосланного Платова.

Говорили о смерти Хомякова. «Очень жаль его, большая потеря, да нельзя не пожалеть и о семействе его», – тут кто-то сказал. «Нет, – продолжал Ермолов, – что же, он семейству оставил хорошее состояние, а нельзя не пожалеть о ***, который без него остался при собственных средствах своих, то есть дурак дураком».

* * *

После причащения Бажанов спросил императрицу Александру Федоровну, простила ли она всем, против которых имела она злопамятство. Она призадумалась и отвечала: «Нет». Духовник увещевал ее держаться христианского правила.

«Если так, – сказала она, – прощаю австрийскому императору все зло, которое он сделал покойному императору и нам».

Это повторение того, что было при кончине Николая Павловича. Когда сама императрица спросила его, не осталось ли на душе его озлобления против кого-нибудь, он отвечал: «Нет, прощаю и австрийскому императору, который так жестоко переворачивал нож в ране, им нанесенной мне, и готов молиться за него и за султана», – последнее слово проговорил он улыбаясь. (Рассказано мне Блудовым, который слышал это от императрицы Александры Федоровны.)

* * *
Рейтинг@Mail.ru