Не успел доцент филологического факультета Георгий Пантелеймонович Макогоненко оправдаться за свою политическую близорукость в оценке творчества Достоевского, отмеченную 21 января газетой «Ленинградский университет»[74], как уже стал объектом резкой критики со стороны главной городской газеты – «Ленинградской правды».
30 января 1948 г. там появилась статья известного театрального критика Симона Давидовича Дрейдена[75] «О фальшивой пьесе и плохом спектакле». Посвящена она была пьесе Г. П. Макогоненко и его гражданской жены О. Ф. Берггольц «У нас на земле», поставленной на сцене БДТ имени А. М. Горького.
Примечательно, что Г. П. Макогоненко оказался едва ли не единственным среди ленинградских литературоведов, «отмеченным» критикой в связи с Постановлением Оргбюро ЦК ВКП(б) от 26 августа 1946 г. «О репертуаре драматических театров и мерах по его улучшению».
Ко времени появления статьи С. Д. Дрейдена драматическое творчество Ольги Федоровны Берггольц, овеянной славой ленинградской поэтессы, и молодого, но уже знаменитого, благодаря своим выступлениям по блокадному Ленинградскому радио, писателя и литературоведа Г. П. Макогоненко были широко известны в городе. На тему обороны Ленинграда ими в 1943 г. была написана пьеса «Они жили в Ленинграде»[76]; в 1945 г. – киносценарий «Ленинградская симфония», посвященный исполнению Седьмой симфонии Д. Д. Шостаковича в блокадном Ленинграде. Особенным успехом пользовалась их пьеса «Верные сердца», посвященная подвигу молодых ленинградцев, которая была поставлена в 1945 г. на сцене московского Камерного театра[77].
Но уже само заглавие статьи Дрейдена не сулило авторам ничего хорошего, а диагноз автор ставит в первом абзаце своего текста:
«Прошло уже почти полтора года после исторического постановления ЦК партии, сурово осудившего практику драматургов и театров, которые в ряде пьес создавали искаженное представление о советской жизни, изображали советских людей в уродливо‐карикатурной форме. В какой же степени новая пьеса О. Берггольц и Г. Макогоненко “У нас на земле”, поставленная Большим драматическим театром имени М. Горького, отвечает законному требованию народа – “создать яркие, полноценные в художественном отношении произведения о жизни советского общества, о советском человеке”? Драматурги и театр не справились с этой задачей»[78].
По поводу фабулы пьесы рецензент пишет:
«Авторы устами своих героев затрагивают здесь большие вопросы, но разрешают их примитивно и поверхностно.
Для передового советского человека интересы его личности и общества неотделимы. Победы социализма в нашей стране утверждаются не только в острой борьбе с внешними врагами, но и в неустанной борьбе с пережитками прошлого в сознании людей, с остатками буржуазной морали. В процессе этой борьбы вырисовывается новый тип драматических конфликтов. Характеризуются они, в частности, тем, что внутри советского общества борьба с носителями отрицательных, идущих от старого черт является в то же время борьбою за этих людей, за их социалистическое перевоспитание. Всю эту борьбу возглавляет наша великая партия, организующая и вдохновляющая роль которой не находит никакого отражения в содержании пьесы.
Как же понимают и как показывают драматурги “неделимых советских людей” и их внутренний рост?
Пожалуй, ни о ком столько не говорят в пьесе и никого столько не восхваляют, как знатную стахановку Галю Снежкову – гордость завода, всесоюзную знаменитость. Но жизнь ее, до поры до времени, не мила. По собственному признанию, она “герой поневоле, по недоразумению”. На завод Снежкова пошла лишь потому, что “личная жизнь зашла в какой-то тупик”. Очень скоро выясняется, что это за тупик: эвакуированная из блокадного Ленинграда, морально подавленная, одинокая, Галя сошлась с каким-то ничтожеством. Тот ее бросил. Она покорно перешла к его приятелю: “жить не хотелось, умирать не решалась, тянула лямку кое-как…”, пока не “оборвала”.
Выясняется, однако, что и новая жизнь, трудовая слава морального успокоения “мятущейся душе” не приносят. В ответ на слова, что, перейдя из конторы в цех, она совершила своевременный, нужный поступок, Галя с горечью замечает: “Я скоро поняла, что дело не во мне. Нужен был поступок, а не человек, то есть не весь человек”.
Личное и общественное, “человеческое» и “производственное”, как видно, наглухо разгорожены в ее сознании. Никакой, хотя бы минимальной, радости от творческого труда, патриотической воодушевленности всем, чем жил народ в военные годы, живого ощущения коллектива советских людей Галя не испытывает. Она уныло говорит о людях – “все хорошие, а одного, своего, не найти”. Но вот “свой” находится – и всё в порядке»[79].
Столь тонкие наблюдения, особенно с переходом в область идеологии, да еще и озвученные через печатный орган Ленинградского обкома и горкома ВКП(б), гарантировали обсуждение «на местах».
Кроме того, вслед за статьей, 3 февраля, именно вопросу «правильного» изображения положительных героев было посвящено специальное собрание писателей города:
«В Доме писателя имени Маяковского состоялось общее собрание ленинградских прозаиков, поэтов, драматургов и критиков. Оно было посвящено теме “Партия и образы большевиков в советской литературе”.
Во вступительном слове доктор филологических наук проф[ессор] Б. С. Мейлах сказал:
– За 30 лет своего развития советская литература создала ряд ценных произведений, показывающих роль партии в развитии нашего государства, в социалистическом строительстве. Однако здесь писателям еще предстоит создать очень многое. Тов. Мейлах отметил, что некоторые авторы изображают коммунистов, не показывая их связи с массами, вне всенародной борьбы за социализм.
Председатель Ленинградского отделения Союза советских писателей А. Прокофьев критиковал ряд произведений, упрощенно трактующих образ большевика»[80].
Но в случае с пьесой О. Ф. Берггольц и Г. П. Макогоненко произошло довольно редкое для конца 40‐х гг. событие – авторам удалось вырваться из стальных щупальцев большевистской критики. И причиной тому было совершенно исключительное положение, которое занимала Ольга Федоровна Берггольц в послевоенном Ленинграде.
Первым, кто выступил в защиту пьесы, оказался А. А. Прокофьев – глава ленинградской писательской организации. По его инициативе (по-видимому, с подачи Ольги Федоровны и при поддержке со стороны А. А. Фадеева) 19 февраля 1948 г. состоялось открытое заседание правления ЛО ССП, основным вопросом повестки дня на котором было «Обсуждение пьесы О. Берггольц и Г. Макогоненко “У нас на земле”».
В действительности на этом заседании речь шла не о самой пьесе, напечатанной в декабрьском номере «Звезды»[81], а о статье в «Ленинградской правде»; да и разговор велся не столько о драматургии, сколько о театральной критике.
Вводное слово произнес Б. Ф. Чирсков, после которого в своих выступлениях схлестнулись самые знаменитые театральные критики Лениграда – и автор статьи С. Д. Дрейден, и И. Б. Березарк, и С. Л. Цимбал[82] – все те, кто через год без разбору будут названы безродными космополитами и вычищены из советских учреждений.
Если Симон Давидович стоял на своем – выступал с политизированными обвинениями, называл пьесу пасквилем на советскую действительность и даже нападал на А. А. Прокофьева, то и Илья Борисович, и Сергей Львович выступали в защиту пьесы и ее авторов; также к стороне защиты присоединились писатели А. А. Крон, Е. Л. Шварц и др. Евгений Львович Шварц сказал тогда:
«Я не хотел вообще выступать, потому что не считаю себя на данном этапе развития достаточно оснащенным всякими теоретическими знаниями, чтобы твердо и точно разъяснить, хотя бы [Р. Р.] Сусловичу, что в пьесе хорошего и что плохого. Это даже почти невозможно, как, например, в басне Толстого, когда слепому объясняют, что такое белый цвет.
Начну издалека. Не удивляйтесь, что мы говорим о статьях. Именно такого рода статьи мешают говорить по существу. Бывало, не особенно нравится пьеса, но благодаря появлению безобразной, несправедливой статьи приходится забывать гамбургский счет и восстанавливать хотя бы приблизительно справедливость. ‹…›
Каждый раз, когда в пьесе видишь что-нибудь живое, каждый раз, когда видишь, что кто-то еще так же серьезно и так же ответственно думает над тем, как обработать и что делать с новым материалом, радуешься, как будто бы встречаешь попутчика. Мы слышали пьесу Берггольц и Макогоненко, когда она впервые читалась в БДТ, и я был обрадован самым искренним образом. Во‐первых, тем, что встретил товарищей по работе, которые столь же ответственно и с таким же трудом, как в первый раз, пробовали поднять, вскрыть и сделать доступным зрителю новый материал, который до сих пор как следует не был обработан. Делается это со всей доступной им добросовестностью и талантом. То, что было сказано, что эта пьеса поэтическая, – это немаловажно. Пьеса поэтическая от начала до конца. Вот что мне нравится, и вот почему я ее защищаю с особой яростью.
Я должен сказать, что здесь была пальба из автоматов по людям, которые нарушили правила дорожного движения. Раз поднят новый материал, то кончен вопрос о профессионализме. ‹…›
Пьеса несколько приподнята, и поэтому, несмотря на то что материал внешне реалистический, он приподнят поэтически, и естественно, что люди с гордостью говорят о своих традициях. Ложь я очень хорошо чувствую и глубоко убежден в том, что этого как раз здесь и не было. Все мы с волнением слушали эту пьесу. Ощущение времени – сегодняшнего дня и прошедшего времени, которое продолжает жить в сегодняшнем дне, с моей точки зрения, в пьесе достаточно убедительно.
Я не хотел говорить, но в некоторых случаях нужно преодолевать свое отвращение к публичным выступлениям. Я говорю “с отвращением”, потому что труднее доказать, что то, что мне понравилось, действительно хорошо, но поверьте мне – здесь нет никакого желания лишний раз столкнуться с критиком, а глубокое убеждение человека, который работает добросовестно, что это некоторый этап на том трудном пути, по которому мы все идем в меру наших сил и возможностей, и что это настоящее произведение искусства, а настоящее произведение искусства живет. А к тому, что живет, нужно относиться как к живому существу, и то убийственное отношение, которое было в статьях наших критиков, создает нездоровую атмосферу, потому что серьезного разговора не получается. Когда на ваших глазах избивают человека, то вы не занимаетесь тем, что завязываете ему галстук, а стараетесь привести в чувство.
А затем нужно поговорить о методах. Солидаризироваться со статьей Дрейдена невозможно, потому что это сплошные выкрики и окрики. Три дня после этой статьи я ходил как заржавленный, хотя ко мне она никакого отношения не имела»[83].
Ольга Берггольц предпочла дождаться конца выступлений: «Прорабатывают нас, и поэтому я должна выступить последней»[84]. Поскольку о хороших сторонах пьесы уже было сказано другими выступавшими, то Ольга Федоровна коснулась самого главного – методов С. Д. Дрейдена:
«Скажу о вежливости и грубости. Когда двух советских писателей называют пасквилянтами, то это невежливо и грубо, и нужно разговаривать с советскими писателями как с писателями, тем более что ваше обвинение в пасквилянтстве никак не аргументировано.
Я очень внимательно слушала, но тем не менее я все-таки очень много не поняла.
Я не понимаю, почему молодая девушка 20 лет, оказавшаяся в страшно тяжелых моральных и материальных условиях, которую обманул какой-то мерзавец и которая тяжело это переживает, – пасквиль на советскую стахановку. Конечно, это больно и тяжело.
Я считаю необходимым условием вежливости и приличия правильность цитации. И когда цитируется таким образом, что от того, что пишет автор, ничего не остается, то это не очень прилично ‹…›.
Дрейден особенно возмущался, почему пьеса была искусственно раздута. Что это значит? Разве мы взятки кому-то давали? Почему вы это так настойчиво подчеркиваете, что ей искусственно создан авторитет. Ведь ее выдвигали какие-то авторитетные люди. Они даже не знали, что это наша пьеса. Значит, нужно уметь уважать общественное мнение, хотя бы оно и не совпадало с вашим. Почему оно искусственно создано?
(С МЕСТА: Это мнение покойного Михоэлса.)
Человек, который выдвигал эту пьесу, был покойный Михоэлс. Я считаю мнение Михоэлса не ниже вашего. Он говорил о чистоте пьесы. Он говорил о том, что пьеса позволяет ставить вопрос об интегральном человеке. Он находил в ней недостатки и указал на обилие положений. Мы туда страшно много ситуаций наворотили и наверное где-то в чем-то ошиблись. Но почему мы должны верить Вам и не верить Михоэлсу, который в то же время и критикует?»[85]
Поскольку истинные причины гибели С. М. Михоэлса тогда были неизвестны, то его покровительство драматическому творчеству О. Ф. Берггольц и Г. П. Макогоненко, начавшееся еще с постановки их пьесы в Камерном театре, не могло быть пославлено им в вину. Авторитет Ольги Берггольц был в Ленинграде тогда столь высок, что даже критика после августовского постановления не смогла его поколебать. Именно этим и только этим объясняется то обстоятельство, что проведенное собрание остановило волну критики, и серьезных последствий для доцента Г. П. Макогоненко это дело не имело.
Одним из немногих, кто попенял Георгию Пантелеймоновичу печатно, оказался его одногруппник по филологическому факультету, специалист по советской литературе Е. И. Наумов. В августе 1948 г. он отметил в одной из своих статей:
«Однако журнал “Звезда” еще далеко не полностью удовлетворяет высокие требования читателей. Все еще мало в нем произведений, посвященных послевоенному труду, отражающих жизнь сегодняшнего дня. Подчас некоторые писатели больше обращаются в своих произведениях к прошлому, чем к настоящему. В журнале были опубликованы художественно слабые произведения, в частности пьеса О. Берггольц и Г. Макогоненко “У нас на земле”»[86].
Что же касается автора погромной рецензии, С. Д. Дрейдена, то по причине своей нерусской фамилии он был причислен в 1949 г. к безродным космополитам, «разоблачен», получив во время проработки инфаркт миокарда, изгнан со всех мест работы, а 23 декабря 1949 г. арестован по доносу коллеги по писательскому цеху и приговорен к десяти годам исправительно-трудовых лагерей[87].
10 января «Литературная газета» опубликовала статью литературоведа В. И. Бутусова «“Специалисты” по низкопоклонству», посвященную ученым-фольклористам. Этот ныне забытый автор – характерный представитель мощного пласта советского послевоенного литературоведения, был тесно связан с Управлением пропаганды и агитации ЦК ВКП(б) и, как было принято в таких случаях, одновременно трудился на переднем крае советской литературной науки – в ИМЛИ имени Горького[88].
Начинает автор генеалогию «низкопоклонства» от профессора М. К. Азадовского:
«Характер и своеобразие русской литературы нельзя понять, не учитывая ее взаимодействия с устной народной поэзией. Великие русские писатели высоко ценили поэзию народа и пользовались ее сокровищами. Между тем, некоторые ученые “специалисты” рассматривают связь художественной литературы и устной поэзии с ошибочных, ложных позиций.
Известно утверждение М. Азадовского о том, что интерес Пушкина к творчеству русского народа был вызван… влиянием идей, проникающих в Россию с Запада.
Азадовский не один в своих заблуждениях. В сборнике “Песни русских поэтов” (редакция, статьи и комментарии И. Розанова) проф[ессор] Розанов утверждает: “Если сравнить количество песен (Пушкина. – В. Б.), являвшихся подражанием русскому фольклору, с количеством песен, навеянных чужим фольклором, то окажется, что вторых значительно больше”. Следовательно, “русской песенной лирике Пушкин уделял сравнительно мало внимания”.
Путем внешнего арифметического подсчета тем и сюжетов исследователь искажает творческий облик Пушкина, умаляет значение русской народной поэзии для его творчества.
Проф[ессор] В. Пропп в пространной статье “Специфика фольклора” фактически утверждает невозможность изучения народного творчества. Народная поэзия, говорит он, “акт малоизученных форм сознания“. В этой поэзии “поступают так, а не иначе, не потому, что так было в действительности, а потому, что это так представлялось по законам первобытного мышления”. “Это мышление и вся система первобытного мировоззрения должны быть изучены. Иначе ни композиция, ни сюжеты, ни отдельные мотивы не смогут быть поняты”. Так как первобытное мышление, очевидно, кажется профессору непостижимым, то и народное творчество переходит в разряд непознаваемого.
Художественную литературу проф[ессор] Пропп объявляет продуктом “иного”, “высшего сознания”. Таким образом, проф[ессор] Пропп отгораживает ее от народного творчества непреодолимой стеной. Для народной поэзии оказываются неприменимыми методы исследования, принятые для изучения литературы. Художественный опыт поэтического творчества народа изымается из сферы литературоведения»[89].
Затем автор еще раз возвращается к М. К. Азадовскому:
«Возьмем, к примеру, сборник “Фронтовой фольклор”, составленный в 1944 г. В. Крупянской под редакцией и с предисловием М. Азадовского.
В “исследовании”, предпосланном этому сборнику, составитель исходит из тех же антинаучных теорий, по которым поэтическое творчество народа объявляется “переделкой” или “переосмыслением” старого.
В качестве примеров фронтовой песенной лирики составительница сборника приводит образцы “популярнейших песен фронтовой молодежи”, вроде: “За три года в армии вся любовь забудется”, или преподносит “творческую историю” песни о молодом парне, позабытом девушкой.
В качестве “мудрых” народных выражений публикуются: машина системы Рено имеет две скорости: “тпру” и “но” (лошадь); ласкательное прозвище советского ястребка – “Яшка-приписник”. Или: “На бой идти нужно, как к невесте”. Нет нужды приводить все перлы этого сборника, выдаваемые за “фронтовой фольклор”»[90].
21 января 1948 г. большой «поклонник» Б. М. Эйхенбаума – сотрудник аппарата ЦК ВКП(б) Б. С. Рюриков выступил в партийной газете «Культура и жизнь» со статьей «О творчестве Л. Толстого и некоторых его истолкователях». Посвящена она, казалось бы, грядущему юбилею писателя:
«В 1948 году исполняется 120 лет со дня рождения Л. Н. Толстого В связи с этой годовщиной еще более усиливается интерес нашего народа к творчеству великого писателя, возрастает стремление советских людей глубже уяснить историческое место Толстого в развитии русской и мировой литературы. За последние годы появился ряд книг и статей о Толстом, и законен вопрос, насколько отвечают эти работы высоким требованиям, предъявляемым к ним»[91].
Как выясняется из текста статьи, работы этим требованиям не отвечают:
«Некоторые литературоведы в своих характеристиках произведений Толстого отходят от тех гениальных по своей глубине и всесторонности оценок, которые даны творчеству Толстого В. И. Лениным. Работа некоторых литературоведов о Толстом по существу есть не что иное, как попытка смягчить критику реакционных сторон творчества Толстого, уклониться от разоблачения ложных и вредных идей в его мировоззрении»[92].
Таковыми оказываются работы В. С. Спиридонова, Н. К. Гудзия, Н. Н. Гусева и Б. М. Эйхенбаума. Относительно последнего автор пишет:
«Советский литературовед – не летописец, спокойно и равнодушно рассказывающий о писателях прошлого, он сам – носитель и выразитель той высокой идейности, которая всегда отличала передовую русскую литературу. Ленинский принцип партийности литературы требует отчетливого отношения к явлениям прошлого, разъяснения значения передового, идейного творчества, глубокого и боевого раскрытия вредности отсталых, реакционных теорий.
Между тем до сих пор не преодолен ложный академический “объективизм”, и некоторые авторы в “нейтральных” тонах говорят о явлениях, требующих ясной и четкой оценки.
Автор статьи о Толстом в 54‐м томе Большой советской энциклопедии Б. Эйхенбаум, говоря о религиозных исканиях Толстого, ограничивается такой характеристикой:
“В своих религиозно-философских сочинениях Толстой разоблачал церковь, стремясь восстановить чистое (?) христианство с его учением о любви и о ‘непротивлении злу насилием’ ”.
Автор забыл сказать, что в религиозно-философских сочинениях Толстого проповедуется мистицизм, отрицается общественный прогресс, ниспровергается наука, религиозное “очищение” противопоставляется революционной деятельности. Он оперирует словечками о “чистом христианстве”, как будто правомерно само деление религии на чистую и нечистую.
Автор не раскрывает, в чем же вредность толстовского “непротивления злу”. Он забывает слова Ленина, писавшего, что в произведениях Толстого содержится “проповедь одной из самых гнусных вещей, какие только есть на свете, именно: религии, стремление поставить на место попов по казенной должности попов по нравственному убеждению, т. е. культивирование самой утонченной и потому особенно омерзительной поповщины”.
Так дурной “объективизм” оказывается очень удобной формой умолчания о реакционной сущности толстовщины.
Кому не известно, что представляла собой в истории русской общественной мысли толстовщина? “Толстой смешон, как пророк, открывший новые рецепты спасения человечества, – и поэтому совсем мизерны заграничные и русские ‘толстовцы’, пожелавшие превратить в догму как раз самую слабую сторону его учения”, – писал Ленин»[93].
Если указанные статьи В. Бутусова и Б. Рюрикова представляют собой варианты прежних обвинений и даже кажутся сдержанными, то программная статья Ан. Тарасенкова «Космополиты от литературоведения», напечатанная в февральской книжке «Нового мира», выводит обвинения на более серьезный уровень.
Критик Анатолий Кузьмич Тарасенков (1909–1957), ныне известный лишь в качестве выдающегося собирателя русской поэзии ХХ в., в то время занимал входящий в номенклатуру ЦК ВКП(б) пост заместителя главного редактора журнала ССП СССР «Знамя», а все его критические статьи писались исключительно «в духе текущих директив»[94].
Такова и указанная статья, причем термин «космополитизм» вошел в заголовок уже на последнем этапе (номер был подписан к печати 6 февраля), это произошло уже после «публичных чтений» будущей статьи – ее основные положения были обкатаны Анатолием Кузьмичом на партийном собрании московских писателей, посвященном борьбе с низкопоклонством в литературоведении:
«Заслушав и обсудив доклад тов. Тарасенкова “О явлениях низкопоклонства перед Западом в советском литературоведении”, общее партийное собрание московской организации Союза советских писателей отмечает, что в ряде литературоведческих книг и научных трудов, появившихся в последние годы, сказалось влияние враждебных марксизму-ленинизму теорий, сущность которых сводится к преклонению перед западной буржуазной культурой. Это влияние сказалось в книге члена партийной организации Союза советских писателей тов. Нусинова “Пушкин и мировая литература”, в статьях и книгах ленинградских литературоведов тт. Эйхенбаума, Проппа (“Исторические корни волшебной сказки”)…»[95]
Эта значительная по объему (почти полтора печатных листа) статья представляет собой отредактированную стенограмму того самого доклада. Тяжесть политических обвинений этой «критической» стати, неприкрытое заушательство, зубодробительный «дискурс» – даже для того времени такой поток брани еще казался чрезмерным. И хотя главным объектом для избиения, взяв пример с А. А. Фадеева, автор избрал И. М. Нусинова (который, конечно же, не мог оставаться долго на свободе после такого камнепада – 12 января 1949 г. он все-таки был арестован и умер во время следствия), однако досталось и другим историкам литературы, в том числе ленинградским:
«Презрение по отношению к России, ее культуре, ее великим идеям было характерно и для иезуита Бухарина, и для бандитского “космополита” Троцкого. Это грозные напоминания. Они показывают нам, с чем роднится в современных политических условиях дух преклонения перед западной буржуазной культурой и цивилизацией, кому он служит. Под флагом космополитизма действуют сейчас темные дельцы из черчиллевско-трумэновской шайки, всячески стремящиеся ущемить суверенитет малых и больших народов, попрать их национальную самобытность, стереть их национальную культуру, принеся ее в жертву господину доллару.
Нельзя пройти мимо тех тенденций, которые проявились в книге профессора Нусинова “Пушкин и мировая литература”. Эта книга вышла в свет в начале войны, во второй половине 1941 года. В те дни мы воевали, нам было попросту некогда заниматься исследованием пухлых академических литературоведческих трудов. Но пришло время, когда все эти вопросы нужно рассмотреть подробно и обстоятельно. ‹…›
К сожалению, профессор Нусинов не одинок в своих заблуждениях, в своем низкопоклонстве перед Западом, в неумении увидеть и проанализировать самобытный характер нашего искусства, нашей русской культуры, нашей философии, наконец, нашего патриотизма. ‹…›
Какое убожество сводить всю литературу нашего великого народа к перечню бесконечных влияний! Как мало у всех этих “маститых ученых” научной добросовестности, как раболепно они следуют за буржуазной историографией и литературоведением!
Вспомним хотя бы о статье профессора Эйхенбаума, посвященной Толстому. Эйхенбаум – в прошлом один из столпов формализма – в извращенном свете рисует работу Льва Николаевича Толстого над “Анной Карениной”. Широко известны сотни высказываний западноевропейских и американских ученых о том, какое громадное влияние оказал могучий художественный талант Толстого на все развитие мировой литературы. Вместо того, чтобы раскрыть великое значение Толстого для мировой культуры, признаваемое даже нашими врагами, профессор Эйхенбаум ищет литературные источники гениального романа Толстого во французской адюльтерной литературе. Какое убожество мысли, какая псевдонаучная, крохоборческая эмпирика!
“Толстой пишет семейный роман с любовным содержанием, явно следуя западным образцам, – говорит Эйхенбаум. – Толстой в своем романе пошел по пути линии сочетания традиции французского ‘адюльтерного’ романа с английским семейным – в противовес русской прозе 70‐х гг.”
Главным философским учителем Толстого, определившим идейный замысел Анны Карениной, Эйхенбаум считает реакционного мракобеса Шопенгауэра, его мрачную книгу “Мир как воля и представление”.
Даже Дюма-Фис входит в число источников образов Толстого. В одном из писем Толстой пишет, что его “любимица Варя выходит замуж за отрицательного типа, и это вызывает в нем чувство, будто совершается заклание на алтаре”. По этому поводу Эйхенбаум замечает “с ученым видом”: “Эти строки написаны до чтения книги Дюма, а между тем они выглядят отголосками этого чтения, вплоть до слов о человеческом жертвоприношении”.
Как старается Эйхенбаум! Написаны эти строки, как он сам устанавливает, до чтения соответственного места из Дюма, и тем не менее являются его отголосками. Какой вздор!
В этой статье приведена только незначительная часть высказываний наших академических ученых на интересующую нас тему. Их можно было бы увеличить. Позорная, нестерпимая для русского советского человека картина! Какое раболепное ползанье на брюхе перед западной культурой!»[96]
Вскользь разобравшись с лично ему знакомым Б. М. Эйхенбаумом, А. К. Тарасенков целый раздел своей многостраничной филиппики посвящает космополиту В. Я. Проппу:
«А. Фадеев в своем докладе на XI пленуме правления ССП в июне 1947 года говорил об ошибках и заблуждениях академика Шишмарева, который всячески превозносил Веселовского и его школу. Но примеры из Шишмарева бледнеют и отступают перед тем, что написал профессор В. Я. Пропп в своей книге “Исторические корни волшебной сказки”. Книга эта вышла в издании Ленинградского государственного университета тиражом в 10.000 экземпляров (редактор профессор И. М. Тронский). В первой же главе своей книги Пропп приводит многочисленные цитаты из Маркса и Энгельса, объявляя себя их последователем. Но это – лишь внешняя, крайне незатейливая маскировка. На самом деле Пропп продолжает не марксизм, а учение А. Веселовского.
Зависимость Проппа от Веселовского очевидна. В пространной дружески-рекламной рецензии на книгу Проппа, которую поместил в журнале “Советская книга” профессор В. М. Жирмунский, он хвалит “Исторические корни волшебной сказки” именно за то, что автор этой книги следует методологии Веселовского.
“В своей ‘Поэтике сюжетов’, – пишет Жирмунский, – академик А. Н. Веселовский, опираясь на результаты работы этнологов, пытался наметить общую перспективу стадиального развития фольклорных и литературных мотивов и сюжетов, обусловленного закономерным развитием человеческого общества… Эта проблема сохраняет значение и для советской этнографии и фольклористики” (“Советская книга”, 1947, № 5).
Что же представляет собой на самом деле работа профессора Проппа?
Чрезвычайно детально, на протяжении трехсот с лишним страниц своей книги, он исследует мотивы так называемой волшебной сказки. Не думайте, однако, что Проппа интересует русская или, скажем, грузинская, украинская или, наконец, французская сказка. Нет, его интересует сказка вообще. По Проппу получается, будто был когда-то в незапамятные времена некий единый “пра-народ”. От него осталось много сказок, мифов, легенд. Всячески тасуя по методу Веселовского сотни этих сказок и мифов, Пропп устраивает фантастические комбинации. Разные народы, разные исторические эпохи мелькают в его книге, как в калейдоскопе.
Натяжки и вздорные сопоставления несопоставимого не смущают нашего исследователя. Вот Пропп цитирует одну из сказок Афанасьева: “Жена при отправке дает герою цветок. ‘Заткни, – говорит, – этим цветком уши и ничего не бойся!’ – Дурак так и сделал. Стал мастер в гусли играть, а дурак сидит, его и сон не берет”.
Немедленно Пропп комментирует эту русскую сказку: “Здесь поневоле (?! – Ан. Т.) вспоминается Одиссей, так же затыкающий себе уши от сирен. Возможно, что эта аналогия бросает свет на образ сирен, заманивающих героев пением и убивающих его” (стр. 66).
Трудно понять, что общего нашел Пропп между русской сказкой и древнегреческим мифом. Но и этого нелепого сопоставления Проппу мало. От Древней Греции он легко перескакивает к легендам североамериканских индейцев, а от них – к Гильгамешу (вавилонскому эпосу). Что общего между всеми этими совершенно разнородными явлениями – неведомо. Но Проппу нет дела до исторических обстоятельств, породивших тот или иной мотив или сюжет. Его не интересует национальная определенность русской сказки или вавилонского мифа. Убежденный космополит, он тасует эпохи и народы, как колоду карт, не обращая внимания на их самобытность и неповторимость. Ему важно одно – доказать общность всех сказок и мифов мира. “…Ягу ослепляют. “Как она уснула, девка залила ей глаза смолой, заткнула хлопком; взяла свою дитятю, побежала с ним” (Худяков, 52). Точно так же и Полифем (родство которого с Ягой очень близко) ослепляется Одиссеем; в русских версиях этого сюжета (“лихо одноглазое”) глаз не выкалывается, а заливается. Одноглазость подобных существ может рассматриваться как разновидность слепоты. В немецких сказках у ведьмы воспаленные веки и красные глаза, т. е. у нее собственно нет глазных яблок, а есть красные орбиты без глаз” (стр. 59).
Или вот, например, Проппа заинтересовал мотив клеймения героя посредством отрезания пряди волос, который он нашел в одной из русских сказок, записанных Афанасьевым. Тотчас от русской сказки он переходит к лопарскому мифу, в котором рассказывается о смешении крови жениха и невесты перед браком. По Проппу – это одно и то же. От лопарского мифа он легко перескакивает к австралийскому дикарскому обряду, по которому, принимая в родовой союз нового члена, люди пьют кровь друг друга. Тут же ссылка на Швейнфурта, немецкого ученого, исследователя Африки, который отметил обряд смешения и питья крови у негров ньям-ньям, а Велльгаузен (немецкий богослов и ориенталист) у арабов.
Цепь у нашего исследователя замкнута. Родство приемов и мотивов сказки русского народа с каннибальскими обычаями ньям-ньямов, подтвержденное авторитетом Швейнфурта, “доказано”.
Неужели Пропп не понимает, что он лжет здесь на русский народ, на наш прекрасный поэтический эпос, в котором никогда не было ничего общего с каннибализмом?
До чего опускается в своих сопоставлениях Пропп, можно увидеть еще из одного примера. Пропп нашел у Афанасьева русскую сказку, в которой рассказано о том, как живущие в лесной избушке слепые богатыри берут к себе купеческую дочку: “Будь нам заместо родной сестры, живи у нас, хозяйничай… Осталась с ними купеческая дочь, богатыри ее любили, за родную сестру почитали, сами они то и дело на охоте, а названная сестра завсегда дома, всем хозяйством заправляет, обед готовит, белье моет”.
Это – из сказок Афанасьева. В образе “сестрицы”, которая ухаживает за слепыми богатырями, много прелести наивной чистоты русских родовых общественных отношений.
Но что делает с этим мотивом профессор Пропп?
Он тут же сопоставляет образ героини русской сказки с женщинами немецких сказок, которых брали в “мужской дом” в качестве наложниц, проституток. Тут же ссылки на бесчисленные иностранные авторитеты: “У Барро, говорит Щурц, – цитирует Пропп, – половые потребности юношей удовлетворяются тем, что отдельных девушек насильно уводят в мужской дом, где они одновременно служат возлюбленным и получают от них подарки”.
От немецких сказок Пропп опять переходит к русским. На этот раз пермским. А затем к… фольклору Пелейских островов, записанному Фрезером (известный буржуазный ученый-идеалист современной Англии, прославившийся своими антисоветскими выступлениями).
Все эти примеры взяты со страниц 106–107 книги профессора Проппа. Все здесь смешано в одну кучу и объявлено родственным.
И снова русский народный эпос с его мотивами дружбы и товарищества приравнен к воспеванию наложничества и первобытной полигамии.
Книга Проппа – это Веселовский, доведенный до абсурда и мракобесия. ‹…›
Незатейливо прихорашиваясь под марксиста, Пропп пытается возродить в нашей науке худшие черты историко-сравнительного метода Веселовского. Его книга – вредна и ошибочна от первой до последней своей строки. Советские ученые-фольклористы должны сказать о книге профессора Проппа свое резкое и правдивое слово»[97].
Завершает А. К. Тарасенков свою отповедь следующими словами: