bannerbannerbanner
Бархатная кибитка

Павел Пепперштейн
Бархатная кибитка

 
Я люблю вас вместе с мужем-бугаечком,
Я люблю вас вместе с сыном-ангелочком…
 

Ангелочек – это я, значит. Назвать моего нежнейшего и возвышенного папу бугаечком – это, конечно, кринж (раньше сказали бы «кикс» или «фо па»). Но Евтушенко явно относился к тем людям, которые ради красного словца не пожалеют и родного отца (в данном случае моего). Еще входила в эту компанию подруга моей мамы писательница Вика Токарева, которая тогда писала вместе с режиссером Данелией сценарии для его фильмов. Евтушенко был явным, как бы солярным центром этой компании, но имелся и более темный, как бы демонический стержень – им являлся Володя Леви, модный в те годы популяризатор гипноза и парапсихологии. Маленький, смуглый, напоминающий Мефистофеля. Между этими двумя альфа-самцами, сияющим и зияющим, и протягивался, звеня и вибрируя, нерв той летней тусовки. В эту удивительную компанию влились молодые чемпионы по фигурному катанию Пахомов и Горшкова (или наоборот), которые в то лето почему-то решили отдохнуть в Доме творчества писателей «Коктебель». Ну, для них все дороги были открыты, они ведь были чемпионы мира. Их обожала, ими гордилась вся наша страна. Они тоже были гениями – гениями ледяного танца. Володя Леви устраивал психодрамы в доме Волошина, который тогда еще не стал музеем. Еще жила там Марья Степановна, волошинская вдова. Психодрамы – еще одна модная тема тех лет. Предполагалось, что Володя Леви всех гипнотизирует, внушая каждому участнику определенную роль. И далее все играют, находясь в состоянии гипноза. Более других нам с мамой запомнилась психодрама на тему «Гибель "Титаника"», разыгранная в доме Волошина. Эту психодраму мама виртуозно описала в романе «Круглое окно». Вся вышеописанная компания явилась в дом Волошина. Мама по сценарию Леви должна была исполнять роль американской миллионерши Патрисии Хольман. Я был ее сыном, но также у нее имелся и второй сын по сценарию, а именно пионер Вася, которого играл Евтушенко. Марии Николаевне Изергиной досталась роль под названием Некто. Мария Степановна Волошина изображала Время. Сам Володя Леви наделил себя ролью Корабельного Паучка. Не помню, какие роли достались остальным. Мы все должны были изображать пассажиров тонущего «Титаника». Распределив роли, Леви стал дуть всем в лицо, гипнотизируя. Но никто не загипнотизировался, кроме, как ни странно, самого Леви. Он действительно превратился в Корабельного Паучка, ползал по полу раскорякой и казался совершенно невменяемым в тот момент (обычно-то он был вполне вменяем). Леви, ставший жертвой собственного гипноза, оказался единственным подлинно мрачным и даже не на шутку пугающим элементом этой гротескной постановки. Остальные просто забавлялись.

Компания собиралась почти каждый день, все друг без друга жить не могли. Однажды все в очередной раз собрались на набережной ради какой-то цели – может быть, планировалась совместная прогулка, или очередная психодрама, или чтение стихов: не помню. Не хватало только чемпионов мира. Меня послали за ними.

Я вошел в писательский парк, приблизился к коттеджу, где жили чемпионы. Ярко сияло солнце. Стеклянные двери коттеджа были распахнуты. Я вошел. И сразу увидел обнаженную парочку in the process of love. Я был настолько поражен этим зрелищем, что даже не догадался выйти вон. Просто стоял и смотрел на них. Они не сразу заметили меня: слишком увлечены были своим делом. Но потом заметили – особо не всполошились, не смутились. Даже не выставили меня за дверь. Просто засмеялись и стали непринужденно одеваться. На дворе стояли семидесятые годы, времена раскованные. Плюс расслабленная атмосфера Коктебеля. Блаженные ветры сексуальной революции долетали и до пуританского якобы Советского Союза. На самом деле Советский Союз не был особо пуританским. Демонстрировать сексуальность вроде бы не рекомендовалось с официальной точки зрения. Но под завесой общей скромности все ебались достаточно привольно.

Моему взору случайно открылась интимная сторона ледяного танца, которым молодая пара восхищала сердца Родины и мира. Их тела казались идеально пригнанными друг к другу, а соитие служило естественным продолжением их спортивно-артистических достижений. В некотором смысле мне посчастливилось созерцать совокупление богов – они ведь и были юными богами в глазах восторженного советского населения. Только одного божественного атрибута им не хватало – физического бессмертия. К сожалению, прекрасная молодая женщина, которую в тот день я увидел обнаженной, не дожила до преклонных лет. Мне хотелось бы верить, что в некоем небесном Коктебеле она вечно совокупляется со своим любовником. И никакие бестактные малыши, никакие бестактные ангелы с огненными мечами – никто не мешает их соитию.

Глава двенадцатая
Бессмертный Гарри

Мой дядя Гарри был убежден, что он – бессмертный. Трудно сказать, каким образом столь странное и анекдотическое убеждение овладело его душой. Безумцем он вроде бы не являлся, напротив, в быту слыл человеком рациональным, даже пользовался уважением в научных кругах. Сейчас не помню (а может, и не знал я никогда об этом), какой именно области научного знания он отдавал свои силы. Знаю только, что Гарри нечто изучал, публиковал научные статьи, выступал на конференциях. Вообще-то его звали Генрихом, но в нашей семье его именовали исключительно Гарри. Человек внешне скучный, в черном костюме.

Как долго мы едем! Славная улица, похожая на черный влажный резиновый шланг.

Белые заборы с дырками. В дырки глядят шахматные глазки фонарей. Домики для чаепития старичков в оранжевых телогрейках.

«Да, я никогда не умру, – думал Гарри. – Никогда не умру, не умру никогда, не умру ни когда, ум-ру ни ког да, ру ум да ког нет, ум рум не рум мер. Никогда не упаду лицом в осеннюю, зимнюю, весеннюю, летнюю грязь. Не умру я ни серым днем, ни желтым вечером, ни черным утром, ни душной припадочной ночью.

А если оглянуться, допустим? Если оглянуться, то увидишь всего только маленького мальчика в классическом матросском костюмчике, катящего вдоль тротуара железный обруч. Сие есть заставка из старинной детской книжки: мальчик, играющий на идиллически безмятежной улице, осененной зарослями цветущих акаций. И если, допустим, только допустим, вглядеться в лицо играющего мальчика, то сразу начнет казаться правдоподобным то нелепое утверждение, что каждый человек когда-нибудь да и умрет. То есть, может быть, и каждый, но только не я, только не я, – так думал Гарри, начиная потеть внутри своего черного костюмчика. – Ежели на одну секунду, даже на половину секунды, даже на четверть секунды может показаться, что я тоже могу как-нибудь эдак невзначай умереть, то это только оттого, что лицо мальчика изображено с излишними подробностями. Кожа на лице такая бледная и прозрачная, что, кажется, сквозь нее просвечивает череп, как скелет рыбки-омуля просвечивает сквозь прозрачное, стекловидное тело. Радужная оболочка глаз цвета нежной зеленой болотной воды с золотыми вспыхивающими искрами, зрачок же, как представляется, слегка красноват. Но при этом глаз выглядит неживым, он похож на инкрустированную крышечку чернильницы. Стоит умело нажать где-нибудь сбоку, как крышечка отскочит в сторону, и за ней будет жидкая чернота. А главное, можно убедиться, что голова у ребенка изнутри полая и, следовательно, сам мальчик поддельный, правда, надо признать заслуги мастера, сделано очень тщательно. Прямо в глаз этого очаровательного муляжа можно, как в чернильницу, обмакнуть перо и что-нибудь написать, но поскольку пера нет, то можно обмакнуть и палец и пальцем вывести что-нибудь на стене близлежащего дома, например: "Руки прочь от Советской России" или "Раз-два-три, мы большевики, мы фашистов не боимся, примем на штыки".

Это, конечно, неприятно, когда палец застревает в глазной дыре черепа и его никак нельзя вытащить, более того, дыра сужается и захватывает палец все теснее и теснее, так что кажется, что это не глаз, а пасть некоей хищной рыбы. Кто его знал, что черепа кусаются глазами? Ну, ртом это еще туда-сюда, но глазами – это уже слишком!

И, безусловно, тоскливо стоять так посреди цветущей улицы, тряся беспомощной рукой, на которой висит тяжелый присосавшийся череп. А ежели представитель закона или блюститель порядка застанет потного Гарри на этом месте, то есть на месте преступления, то придется волей-неволей признать, что каждый человек смертен и из этого правила не бывает никаких исключений, никаких.

Оглядываться не нужно, не следует, не стоит оглядываться, лучше просто идти вдоль по улице в своем безукоризненно черном пальто, сильно стуча каблуками по сухому, чистому асфальту или, еще лучше, зонтом, и не только потому, что Гидрометеоцентр предсказывает затяжные осадки, но и потому, что только стук зонта достигает той категоричности, которая необходима в данной ситуации, ибо именно этим стуком вы даете понять всем окружающим (ФРАГМЕНТ ДЛЯ ИЛЬИ), что идете на прогулку, просто на прогулку, и что вам совершенно не обязательно оглядываться и рассматривать красивую заставку старой детской книжки, мальчик в матросском костюмчике катит железный обруч железной палочкой, маленький лорд Фаунтлерой, детство Марселя, "Сонины проказы"… Зачем рассказывать о детстве? Пусть детство само о себе расскажет.

Я буду спокойно продолжать свою прогулку в своем простом черном пальто, в жестком накрахмаленном воротничке замечательной белизны.

Ведь я сам, глядя в микроскоп, убедился, что живет лишь то, что захотело жить, а умирает лишь то, что захотело умереть. Смешно сказать: ученый возжаждал смерти – этому никто не поверит. Научный работник никак не может возжаждать (что за нелепое словечко) смерти. Только неуч стремится к смерти».

Так думал Гарри, сидя в кресле-качалке, летом, на даче. Нечто подобное он наборматывал в наши детские уши. Мы уже отмечали его необычайную, доходящую до абсурда, самоуверенность.

«Он любил сладкое», – промолвила с печалью престарелая дама, взглянув на вазу с конфетами. Дорожка терялась в тумане, было лето. «Многие любили сладкое, но никто не избежал той участи», – неопределенно пробормотал тот, кто сидел в гамаке. Санаторий уснул. Только там, где уже отцветал жасминовый куст, виднелась освещенная терраса и жила тягучая мелодия гармошки, на которую наседал затушеванный сумерками гармонист. Два старика в шелковых пижамах медленно прошли мимо и кинули свои взгляды на небольшую поляну, где творился запоздалый пикник. Престарелый грибник наклонился и ловким движением срезал гриб с его плотной устойчивой ножки. И все же Гарри был невыносим, отвратителен. Токсично, знаете ли, так много болтать о смерти, даже если ты полагаешь себя бессмертным.

 

Один человек написал книгу под названием «Государство и смерть». В этой работе он подробно рассматривал спорное утверждение, что советское государство является слугой смерти. Приводились примеры культа смерти и умерших. Имелась глава под названием «Не следует ли рассматривать советское государство как прямого продолжателя Древнего Египта?». Судя по всему, автор книжонки был глуп, как пробка, но это не мешало нашему Гарри выписывать в блокнот цитаты из этой почти слабоумной брошюры. Вот, например (мы разыскали блокнотик среди дачного тлена, кстати, Гарри обладал поистине чудесным, совершенно бисерным почерком), такая цитата: «Псевдожизнь выдувает из своего нутра пузырь псевдосмерти, который, качаясь, заслоняет истинное лицо смерти, постоянно предстающее перед государством как единственное неизменное мерило всех вещей. И именно этим неизменным мерилом государство никак не желает пользоваться, поддаваясь низменному инстинкту самосохранения».

Далее автор книжонки в запальчивости утверждал, что демократия далеко отстоит от идеальной государственной системы, каковая, по мнению автора, может существовать только в том случае, если государство встанет не только на шаткий столб жизни, но и на столб смерти. В условиях демократии это не представляется возможным, так как в толпе не слышен тихий голос истины. Затем автор исследует соотношение государства и смерти в странах и обществах различных эпох и заканчивает свою книгу утверждением, что тайна смерти как цели существования государственной системы утонула в далеком прошлом и ей предстоит всплыть в будущем и сделаться важнейшим определяющим фактором будущих государств. Причем, замечает автор, воцарение смерти на престоле социальной власти будет связано с постепенным или мгновенным оттеснением жизни и, как логическое следствие из этого, уничтожением жизни как фактора общественного существования. Это приведет к полному освобождению от жизни, причем в ходе этого процесса исчезнет и смерть, ибо смерть, как это всякому понятно, не может иметь место без жизни, и человечество войдет в качественно новую эру, чье лицо будет определять абсолютно новая форма бытия личности и государства, близкая к бесплотному существованию духов. Над этим высшим государством не будет властно ни время, ни пространство, и эти понятия исчезнут. Такова концепция автора книги «Государство и смерть». Любил ли Гарри эту пустословную книжонку? Да, любил. Он часто ставил на нее горячую чайную чашку, отчего переплет книги постепенно покрылся орнаментом из пересекающихся кружков. Постукивая не вполне нервными пальцами по переплету своей любимой книги, Гарри бормотал: «Мы не можем не согласиться с автором, когда он утверждает, что нет ничего абсурднее, чем ограничивать смерть рамками нежизни, ибо смерть – это в первую очередь жизнь, но жизнь настолько многоохватывающая, в отличие от жизни в обычном понимании этого слова, что захватывает и ледяной кусок нежизни. Впрочем, слово "смерть" излишне поэтично, хотя в нем присутствует корень "мер", то есть "мера", "мерить", а мы именно и говорим о том, что есть "мера всех вещей". В этом слове, как и в слове "Египет", наличествует нечто от смолы, от целительных бальзамов, от мумии. В слове "смерть" содержится также нечто от сумерек, куда погружается душа, посвятившая себя плаванию в водах отдохновения. Оно напоминает нам также о священном растении мирт, знаке чистоты и избранности».

– Усложняешь, – вмешивается голос из гамака. – Бредишь, Гарри. Обоссавшись из-за того, что твоя жизнь когда-нибудь прервется, ты бросаешься в разные углы своего кораллового мозга: то утверждаешь, что никогда не умрешь, то начинаешь обряжать смерть в пестрые одежды своего доморощенного сомнения. Смерть противостоит не жизни, но рождению. Рождение выбрасывает человека в жизнь, смерть же – это обратное рождение, только и всего. Подойди к своей мамаше, Гарри, встань перед ней на колени. Брякнись лбом об пол, попроси: «Роди меня обратно!» А она в ответ щелкнет тебя веером по носу и скажет: «Basta, bambino! Я никогда не производила тебя на свет. Тебя нет, Гарри. Поэтому ты и бессмертен. То, что не было рождено, умереть не может».

И тогда перед тобой встанет выбор. Чем ты хочешь быть, Гарри, – сахарницей или солонкой?

Гарри задумался. Наконец решился и изрек:

– Солонкой, пожалуй. В сахарницу вечно лезут ложкой, а то и пихают в нее свои скверные пальцы, желая подцепить сахарный кубик. А солонку просто переворачивают вверх ногами и трясут. Солонка чем-то напоминает сито. И, в то же время, в ней есть нечто схожее с песочными часами. Решено: стану солонкой покамест, а там посмотрим. Кто знает, какие еще интересные возможности скрываются за углом?

Глава тринадцатая
Ночью

 
Ах, ветреник, зубов открыл он сетку
И кончиком зонта в живую тычет клетку.
Обулся в страх, закутал шею в гнев,
Идет, вязаную мысль на голову надев.
 

Я расскажу вам сказку. Когда я мальчик был, не выше, пожалуй, столика, я помню две комнаты. Одна была желтыми оклеена обоями, а другая – голубовато-серыми. Из одной комнаты в другую вела дверь, она никогда не запиралась. В первой была кушетка, стол, стулья вокруг него и картина висела. А во второй был диван, письменный стол, два книжных шкафа, один напротив другого, кровать, а над кроватью висела черная голова, за которой жили клопы. Еще там на платяном шкафу (про него совсем забыл сказать) стоял гипсовый Тутанхамон, а рядом голова пумы с кисточками на ушах. Когда я вечером лежал в кровати, то голова пумы поблескивала на шкафу, а та черная голова, что над кроватью, она нет, не блестела. Ламп было три, одна под потолком в зеленом абажуре, похожем на рукав средневекового верзилы, с прорезями, куда просачивался свет. Другая на столе, на косой металлической ножке, она над поверхностью стола склонялась, освещая стекло, а под стеклом фотографии: дедушка в костюме и очках без оправы, бабушка в вязаном берете набок. А третья лампа, маленькая, светилась над кроватью. А я, когда лежал в кровати, сбоку, у стены, там, где трельяж, а я совсем забыл про трельяж, а ведь о нем стоит сказать особо, да и подробнее… Так вот, когда я лежал вечером в кровати, готовясь уснуть, то большую часть комнаты я видел в зеркале платяного шкафа. Высокое зеркало, а в самом шкафу на специальной палочке висели различные пояски, а если забраться внутрь, то пахло нафталином, пылью и крокодиловой поддельной кожей, из которой сварганили сумочку, что висела там внутри. Но я о зеркале. В зеркале я мог видеть и часть соседней комнаты, а так как дедушка с бабушкой еще не легли, то там горела люстра, и они сидели за столом, пили чай и смотрели телевизор, который стоял там в углу. Я видел кусок экрана, край чайного стола (чайного, потому что там в тот момент пили чай, а так-то это был обеденный стол), часть серванта и картину над сервантом. Вернее, часть картины. На картине (это был натюрморт) виднелся некий плод, я до сих пор не знаю какой, частично разрезанный, так что виднелась оранжевая мякоть, а около этого очень большого плода много различных фруктов: кисти зеленого и черного винограда, разломанный гранат, груши, персики и прочее. Я очень любил эту картину. Сбоку от этой большой картины висел узкий китайский пейзаж, вытканный на шелке, с островком, красным мостиком и пагодой за деревьями. Да, но, как я уже сказал, они смотрели телевизор, программу «Время». И я, лежа в кровати, дожидался, когда станут передавать прогноз погоды. Потому что этот прогноз сопровождался особенной музыкой, во всяком случае, мне она очень нравилась. И больше всего мне нравилось, что каждый вечер эта мелодия повторялась. Когда впоследствии эту мелодию заменили другой, я был весьма покороблен, весьма. С тех пор испытываю острую симпатию к разговорам о погоде и особенно к слову «Гидрометеоцентр». Я люблю это слово, потому что однажды, когда мы с дедушкой гуляли по улицам, слегка занесенным снегом (именно слегка, слой снега был очень тонок), а дедушка был в черном пальто, и в черной каракулевой шапке, и в очках без оправы, он указал мне на дом с серебристым шаром на крыше и сказал: «Вот Гидрометеоцентр». С тех пор я знал, как выглядит Гидрометеоцентр с серебристым шаром на крыше, занесенный тонким снегом.

Но я, однако, собирался рассказать о том, что было н о ч ь ю. И не вообще ночью, а однажды ночью. Хотя я мог бы рассказать и о том, что бывало ночью вообще. Уже тогда, в те давние времена, ночь вызывала в моей душе благоговение: сугубый уют в черной короне. Хотя я не могу сказать, что я не боялся ночи. Весьма боялся, весьма. Во-первых, я всегда боялся заснуть и не проснуться, уйти слишком далеко, утратить возможность возвращения. Виток за витком быть засосанным в раковину снов. Я прекрасно помню эту спиралеобразную, прозрачную, необозримую раковину: такой она однажды (или много раз?) предстала предо мной во сне. Во-вторых, я боялся страшных, невыносимо страшных снов, а они иногда бывали именно невыносимо страшными, так что я просыпался, охваченный тяжким, душащим ужасом. На этом мне стоило бы остановиться подробнее.

Что можно сказать об этих страшных снах, которые очень много для меня значили, очень много. Я запоминал их так хорошо, что помню и по сей день, так живо, как будто видел их вчера. Но всех кошмаров не перескажешь, не нарисуешь, а главное, не передашь того чувства страха, который и составлял соль этих сновидений. Но самыми страшными были сны беспредметные, абстрактные. Я много раз пытался каким-то образом описать эти сны, лишенные не только смысловой, но и визуальной оболочки, составленные из чистого ощущения, и ощущения притом совершенно необыкновенного, отвратительного…

Но как-то раз… О д н а ж д ы ночью. Произошло нечто чудовищное. Причем мне показалось, что произошло это не в сновидении. Мне казалось, я еще не успел уснуть. Я и в самом деле не спал. Я все еще слышал голоса в соседней комнате, бормотание телевизора, звон чайной ложечки, играющей с кубиком рафинада. Я все еще видел отражение черного лица в высоком зеркале платяного шкафа. Это была маска Пушкина. Она висела над бабушкиной кроватью.

Я еще не спал. Но уже ощущал сладкое слипание ресниц. Я обладал привычкой засыпать, засунув руку под подушку. Это казалось уютным. Я как бы прятался в постели, как в берлоге. А рука моя, словно отдельное существо, словно зимний зверек, готовый окунуться в глубокий анабиоз, пряталась в отдельной берлоге под снегами тяжелой, свежей, окрахмаленной подушки. Мое детское ложе ютилось в закутке, за спиною большого трюмо, под сенью настенного ковра, усеянного вилкообразными и граблеобразными орнаментами. Кровать плотно прилегала к стене. Никто не смог бы затаиться у изголовья. И вдруг…

Может быть, это была просто судорога, отраженная в зеркалах подступающего сна? Откажусь ненадолго от местоимения «я». Пусть речь пойдет об абстрактном ребенке, о всеобщем ребенке.

Произошло что-то чудовищное. Чья-то мягкая, сильная, холодная, как лед, рука сжала его руку под подушкой и потянула за собой. Он сразу догадался, что если поддастся, то погибнет. Ценой страшного судорожного мучительного усилия он выдернул руку из-под подушки. Рука несла на себе отпечаток объятия холодных сильных пальцев, пришедших неизвестно откуда. Одним движением он сбросил подушку на пол. Там не было ничего. Тяжелая кровать плотно прилегала к стене. Разговор за стеной тек все так же спокойно, в дремотной вечерней обыденности.

После этого всю ночь до самого утра он вздрагивал и плакал, свернувшись в недрах своей постели, утирая с лица медленные вязкие слезы.

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30  31  32  33  34  35  36  37  38  39  40 
Рейтинг@Mail.ru