bannerbannerbanner
Бархатная кибитка

Павел Пепперштейн
Бархатная кибитка

Глава четвертая
Стремление к синему домику

Вот одно раннее воспоминание. Мне было года четыре или пять, мы жили в чудесном доме творчества на озере Сенеж. Дом творчества принадлежал Союзу художников[1] и располагал множеством блаженств, начиная от гигантских литографических и офортных мастерских и заканчивая пушистыми собаками, кошками и даже лошадьми, которым мне нравилось преподносить сахарные кубы на протянутой ладони. Мягкие лошадиные губы касались моей руки, а крупные зубы разгрызали сахар одним плавным движением, напоминающим взмах длинной юбки, которую испанка или цыганка взметает окрест себя дрожью своего бедра. Зимой лошадей запрягали в сани, и тогда разверзался мир изначального русского кайфа: поездки сквозь лес, с бубенцами. Гладкий надснежный полет, утепленный мехами и фырканьем конских ноздрей. Миновав лес, мы выкатывались в раздольное чистое поле, где на горизонте виднелась классическая деревенька: домики разных цветов, а из печных труб поднимались в ясные дни светлые дымы, передающие привет синему небу. Отчего-то наши сани никогда не приближались к этой деревеньке, мы ехали всегда краем поля, и я наблюдал это пленительное селение в отдалении, за обширной и ослепительно сверкающей белизной. Там облюбовал я взглядом один синий домик – ортодоксальную избушку с палисадом и наличниками. То ли оттого, что цвет этого домика совпал с цветом неба, императорствующего над ландшафтом, то ли над этой избушкой поднимался особенно затейливый дымок – короче, не знаю по каким причинам, но мне страстно захотелось приблизиться к этому синему домику, войти в него. И вот как-то раз я, никому ничего не сказав, отправился в путь к этому синему домику. Один, без взрослых, без иных детей, без саней и лошадей. Я прошел сквозь лес, пересек белоснежное поле и постучал в дверь синего домика. Мне казалось, там меня ожидает нечто волшебное. И ожидания меня не обманули. В домике обнаружились какие-то совершенно прекрасные обитатели – увы, не помню их лиц. Не могу вспомнить, кто меня там встретил. Помню только, что эти люди оказались божественно добры и приветливы. Может быть, сказочные дед с бабой или какая-то чудесная женщина с ее детьми? Мне так жаль, что я не могу вспомнить этих волшебных людей, зато помню неимоверный запах испекающихся в печи пирожков с яблоками. Этот аромат объял меня целиком, стоило мне переступить избушечный порог. Я явился к моменту поспевания пирожков. Меня напоили сладким чаем с горячими пирожками, после чего я сразу уснул, утомленный своим одиноким броском сквозь снега. Уснул в райском уюте этой избушки. Проснувшись, я увидел своих родителей, пришедших за мной. Обитатели домика, увидев меня спящим, сходили куда-то, где был телефон, позвонили в дом творчества и сказали, что я у них. Потом мы еще пару раз заходили к этим людям, уже с родителями, и каждый раз там было так же зачарованно и невероятно. И пирожки были тут как тут. Если бы я писал книгу для детей, я написал бы, что в этом домике жили пирожки. Приходишь к ним в гости, съедаешь их, а они потом снова откуда-то появляются. Вот такая вот райская пряничная избушка – без облома, без обмана, без ведьм и колдунов.

Глава пятая
Весы

Году, наверное, в 2009-м мне позвонили из какого-то московского журнала и сказали, что вот, мол, готовят номер, посвященный чудесам, и не могу ли я в связи с этим с ходу рассказать им по телефону какую-нибудь историю из своей жизни. То есть вспомнить какую-то ситуацию, которую я сам склонен считать чудом. Поначалу я замялся, начал лепетать что-то о том, что чудеса всегда сыпались на меня в избытке и мне трудно выбрать что-либо в этом потоке, но затем в голове моей словно молния сверкнула, высветив одно раннее воспоминание.

Не скажу точно, сколько лет мне было, наверное, около девяти, когда я решил обратиться к Богу с одной просьбой. В тот вечер взрослые много говорили о молитве. Наслушавшись этих разговоров, я, лежа в своей детской кроватке, перед засыпанием решил тоже помолиться и кое-что попросить. Это было моление о весах.

В детстве я часто болел. Соответственно, являлся постоянным посетителем детской поликлиники, где происходили различные терапевтические процедуры – вспоминаются кварцевые прогревания (достаточно приятная, кстати, штука). Ну и каждый раз, когда я там бывал, происходило ритуальное взвешивание меня на больших весах, специально предназначенных для взвешивания детей.

Я был ребенком высоким и длинным, но до тринадцати лет очень тощим и весил меньше, чем следовало, но это меня не волновало. Почему-то я влюбился в эти весы, они казались мне умопомрачительно прекрасными! Нечто таинственное, нечто совершенно обворожительное чудилось мне в этом объекте. Объект состоял из большого металлического квадрата, на который следовало вставать, причем он слегка пружинил под ногами. Квадрат был снабжен металлическим столбиком, на котором (примерно на уровне глаз стоящего на весах, если взвешиваемому было лет под девять) располагалась подвижная градуированная шкала из толстого и блестящего металла, а по шкале перемещался тяжеловесный цилиндрик из того же металла, настолько гладкого, что он обладал отражающими свойствами. Взвешиваемый мог рассмотреть на поверхности цилиндрика свое исхудалое, вытянутое лицо, а также освещенный неоном закуток поликлиники, где из керамического вазона (прилепившегося к стене, словно ласточкино гнездо) свисали бессильные и печальные стебли традесканции – традиционная меланхолическая флора учреждений, больниц, почтамтов и прочих присутственных мест, – это растение всегда казалось почти безжизненным, растратившим все свои силы в неведомой борьбе, бессильно опустившим руки, – и эти его свойства как нельзя лучше гармонировали с долгими ожиданиями, тусклыми волнениями и томительной скукой. В глубине неонового пространства маячило поликлиническое окно, а за ним, как правило, проступало нечто заснеженное, бело-черное или же синеватое в силу ранних сумерек, потому что затяжные простуды, бесконечные летаргические недомогания, сопровождающиеся повышенной температурой, имели обыкновение являться в начале зимы, чтобы продлиться затем до влажного и подспудно тревожного апреля. И все же, несмотря на опрятное уныние этих коридоров и кабинетов, залитых ярким неоновым светом, несмотря на легкую жуть, проступавшую в разноцветных пластмассовых телах детских игрушек, никому не принадлежащих, присутствующих здесь лишь ради временного развлечения не вполне здоровых детей (все эти поликлинические игрушки были одутловаты, легковесны, как бы даже пузырчаты – легкие, ядовитых оттенков Чебурашки, большие Крокодилы Гены, элементарные клоуны, коты-обмылки, космонавты, маленькие красноармейцы, – если таких уронить на кафельный пол, то они катились, полые, словно легковесные кегли, издавая гулкий звук, свойственный чему-то сугубо пустому и отчужденному), – несмотря на все эти вроде бы не вполне очаровательные аспекты, я все же любил детскую поликлинику. Более того, я любил даже те долгие недомогания, те простуды и острые респираторные заболевания, которые и служили причиной моих визитов в это медицинское здание, обращенное своим стерильным лицом в сторону детей. Причина моей приязни была проста: поликлиника в сочетании с болезнями обещала мне свободу. В этих неоновых кабинетах меня освобождали от школы, которую я ненавидел всеми фибрами своей невзрослой души. Ради того, чтобы не ходить в школу, я готов был на большие жертвы – я соглашался пить приторную анисовую микстуру от кашля и глотать янтарный рыбий жир, сервированный в столовой ложке, я пил даже омерзительно горькую жидкость под названием «хлористый кальций», а эту субстанцию следовало смешивать с теплым молоком, – и, хотя вся моя душа и все мое тело вопили от ужаса при виде молока, я все же вкушал это тошнотворное пойло ради тех дней, недель, а иногда и даже месяцев свободы, которыми одаривала меня детская поликлиника. Я жертвовал обожаемыми скольжениями с ледяных горок, я отказывался от вожделенных дворовых игр, от метания снежков, от санок и лыж, от лепки кособоких снеговиков, от румяных лиц моих друзей и подруг – и все лишь для того, чтобы как можно дольше не переступать порог ненавистного учебного заведения.

Я никогда не спрашивал себя: почему я так истово ненавижу школу? Ведь, строго говоря, там не происходило ничего столь уж чудовищного. Но я не думал об этом – ненависть к школе казалась мне столь же естественным делом, как дыхание или испражнение.

И все же я полюбил весы не потому, что они принадлежали к освобождающему миру детской поликлиники. Весы были прекрасны сами по себе – нечто совершенно завораживающее содержалось в этом объекте. Причем гипнотический эффект этой вещи не имел никакого отношения к ее функциональному назначению, то есть к взвешиванию. Мне было насрать на то, сколько я вешу, и моя худоба, внушающая тревогу взрослым, мне самому не внушала никаких опасений. Я считал, что быть тощим так же естественно, как ненавидеть школу.

 

И вот, в один из вечеров, лежа в кровати перед засыпанием, я обратился к Высшим Силам с просьбой. Я попросил весы. То есть очень вежливо и ненавязчиво попросил: если, мол, это не противоречит ничему существенному, нельзя ли мне предоставить в личное пользование такие же весы, на которых меня взвешивали в поликлинике?

Каково же было мое изумление, когда на следующий день утром я вышел из квартиры и увидел, что в коридоре, прямо напротив нашей двери, стоят точно такие весы, которые я так необдуманно осмелился попросить. Я был настолько потрясен таким быстрым и фронтальным исполнением моей глупой просьбы, что даже не сделал ни одной попытки затащить этот тяжеловесный агрегат к нам домой. Родители наверняка не разрешили бы мне отяготить квартиру столь громоздким и совершенно ненужным объектом (дома меня никогда не взвешивали, да и никто не взвешивался – зачем, собственно? Глупость какая-то). Но я даже не попытался их уговорить. Я вообще ни слова не сказал ни о молитве, ни о моем приколе на весах. Честно говоря, меня слегка испугал молниеносный ответ Высших Сил на мою просьбу. Это напоминало отрезвляющий щелчок по лбу. Легкий щелбан. Ты хотел весы? На, вот тебе весы. В этом ответе мне почудилась какая-то высшая ирония. Ты попросил, мы ответили. Как ведром по голове. Я понял, что с молитвой лучше не шутить.

Поэтому весы так и остались стоять в коридоре. Они простояли там пару дней, а потом исчезли.

Итак, я вкратце рассказал эту историю в телефон, общаясь с незнакомым мне голосом журналиста. Через некоторое время кто-то передал мне уже вышедший номер журнала с моим рассказом о весах. Там была даже иллюстрация: незнакомый мне художник изобразил меня в виде курчавого мальчика в пионерском галстуке, стоящего на коленях перед весами.

Через десять лет после описанного мной телефонного интервью эта мистическая история получила свое продолжение. И снова имело место интервью. На вернисаже некой выставки ко мне подошла дама лет шестидесяти пяти или чуть старше, приятная, моложавая, с блестящими глазами. Она сказала, что она журналистка и хочет взять у меня интервью для какого-то издания.

– К тому же я хочу рассказать вам кое-что, – добавила дама, – это может вас заинтересовать.

Я был заинтригован, но тут же забыл об этом. Она позвонила мне через несколько месяцев и напомнила про обещанное интервью. Мы встретились с ней в кафе, записали интервью, а после она сказала, блестя своими моложавыми глазами:

– Я обещала вам кое-что рассказать. Десять лет назад я прочитала в одном журнале ваш маленький рассказ «Весы». Рассказ про небольшое чудо, с вами случившееся. Так вот, хочу вам сообщить: это были мои весы. Я была вашей соседкой по лестничной площадке. Вы меня не помните, а я прекрасно помню ваших родителей и вас – вы тогда были маленьким мальчиком. А я была тогда молодой матерью. У меня родилась маленькая дочь, и я должна была взвешивать ее каждый день – поэтому мне и привезли эти весы. В какой-то момент необходимость в этом отпала, и я решила избавиться от весов. Я выставила их на лестничную клетку – вдруг они кому-нибудь пригодятся? Но их никто не забрал. Через несколько дней я отдала эти весы одной своей знакомой. А знаете… – Дама задорно и даже игриво сверкнула глазками. – Я ведь очень нравилась вашему папе. Ваши родители уже развелись тогда, и ваш батюшка оказывал мне кое-какие знаки внимания. Но я была замужем, так что… ничего не вышло. А то бы могла стать вашей мачехой. – Дама звонко и весело рассмеялась наподобие седого колокольчика.

Глава шестая
Вещи

В предшествующей главе затронута тема, имеющая значение для каждого детства. Дети (да и не только дети) испытывают эффект очарованности неодушевленными предметами, их завораживают и околдовывают вещи, открывающиеся им как некие миры. Взрослые тоже подвержены гипнотическому воздействию вещей, однако это гипнотическое воздействие, которое взрослые остро ощущают на себе, в большей степени подчинено законам фетишизма. Вещь для фетишиста, как известно, замещает собой иной вожделенный объект, или же она выступает в качестве символического воплощения тех аспектов бытия, к которым тянется взрослое существо. Женщины любят, как принято полагать, драгоценности, украшения, красивую одежду и обувь, аксессуары, домашних животных, детей, красивые флаконы, шкатулки, керамику, мебель, игрушки. Мужчины (согласно общепринятому мнению) любят автомобили и другие транспортные средства, оружие, инструменты (включая музыкальные), спортивные объекты, ботинки, хищников, курительные принадлежности, дорогую или, наоборот, старую и привычную одежду, гаджеты. Все обожают компьютер. Персоны, достигшие в обществе привилегированного положения, любят объекты искусства – эти объекты, как правило, не вполне понятны массам, и обладание ими доставляет коллекционеру сладкое чувство исключительности. Маги и мистики любят предметы силы, объекты, обладающие необычной аурой или силой воздействия. Короче, все эти приверженности обладают социально-психологическими основаниями, по большей части достаточно очевидными, и только дети или же люди, находящиеся в психоделическом состоянии, обожают вещи как нечто неопознанное, поразительно-странное: они воспринимают иногда вполне обыденные предметы как зашифрованные послания, пришедшие из неведомого мира, как артефакты, свидетельствующие о грандиозных событиях, которые навсегда останутся скрытыми, лишь отчасти проступающими сквозь покровы священного неведения.

В какой-то момент я составил список (или, точнее, эскиз списка) тех вещей, которые околдовывали меня в детские годы. Вот этот черновой набросок списка (я не стал включать в него весы, потому что про них я уже рассказал):

Термос

Зонты

Прозрачные и полупрозрачные стеклянные объекты: архаическая соковыжималка (так называемая «лимонница») из зеленоватого стекла

Голландские стаканы с пузырчатыми ногами

Стеклянная корова

Старинные очки

Линзы: микроскоп, подзорная труба, увеличительное стекло

Швейная машинка

Пишущая машинка

Морские раковины и улиточные панцири

Окаменевшее среднее ухо кита (пепельница)

Сердолики, агаты и прочие полудрагоценные камни

Пуговицы

Ордена

Монеты

Гравюры (марки, ассигнации)

Коробки из-под сигар

Бутылки

Шляпы (мечта о цилиндре)

Лыжи

Санки

Лопата для разгребания снега

Секретер

Ширмы и веера

Складной стакан

Радиоприемники с выдвигающейся антенной (звуковоспринимающая эрекция)

Странная штука для монет (туда полагалось вдавливать монеты специальным нажатием пальца)

Металлический перекидной календарь

Тарелки (фарфор)

Ковры

Тапки

Небольшое примечание о зонтах. В ранние годы я рассматривал сложенный зонт как скопище лысых чернокожих жрецов в широких шелестящих одеяниях, собравшихся вокруг изогнутого тотемного столба. Одним движением руки я заставлял этих жрецов, этих магов, теснее прильнуть к молитвенному столбу. Они явно в экстазе совершали таинственный коллективный ритуал, а их святыня вздымалась над ними, совершая высоко над их головами таинственный, крючкообразный изгиб. Я гадал об особенностях этого культа адептов Гигантского Крюка, я воображал себе их мифы, их песнопения, их влажные жертвы. Так я развлекался (впрочем, и сейчас развлекаюсь) в часы ожидания, когда приходилось (приходится) мне скучать в транспорте или в коридоре какого-либо учреждения либо медицинского заведения, куда довелось мне явиться в дождливый день, захватив с собой зонт. И до сих пор, сжимая сложенный зонт рукой, гляжу я на него сверху и вижу этих лысых магов. Чаще всего они чернокожие, но случаются зонты, чьи маги бледноголовы.

Примечание о термосе. Термос, без сомнения, принадлежал к числу культовых объектов моего детства. Он был прекрасен снаружи (китайские термосы славились своими цветами и драконами), но еще прекраснее внутри. Заглядывая в термос, я созерцал зеркальную капсулу, покрытую капельками испарины, оставшимися от недавно выпитого горячего напитка.

Тогда я начинал понимать, что не все зеркала существуют ради отражений. Есть зеркала, ничего не отражающие, предназначенные для сохранения тепла.

Ленин назвал Толстого «зеркалом русской революции». К какой разновидности зеркал следует отнести Толстого? Он отражал революцию или же сохранял ее тепло?

Глава седьмая
Призрак мечты

На каменном парапете набережной сидел небольшой белый кот с хрустальными глазами. А рядом с ним стоял загорелый паренек, который вроде бы добивался чего-то от белого существа.

– Привет! Привет! – настойчиво повторял юноша, всматриваясь в окабаневшую мордочку животного. – Привет! Привет, говорю! Что же ты молчишь?!

Внезапно веселый парень дернул белый ус нечеловека, на что обитатель парапета лениво мяукнул.

– Привет! – настаивал удивительный любитель беседовать с животными.

– Мяу, – ответил кот, когда его снова потянули за ус.

– Зачем вы мучаете бедное животное? – вмешался я.

На это юноша очень бодро и весело ответил, улыбаясь всеми фрагментами своего лица:

– Это мой друг. Он живет здесь и никуда отсюда не уходит. Я его все время кормлю. Еды ему приношу. Но я его не только кормлю, но и воспитываю – он должен со мной здороваться.

Молодой человек расплывался в улыбке, его глаза на бронзовом лице кокетливо хохотали. Я даже не успел внимательно окинуть взглядом этого загадочного отдыхающего, как он уже оставил нас с котом, на ходу крикнув мне, чтобы я приходил вечером в кафе «Степан», что в «Степане» мол дико весело и что его зовут Аким Мартышин.

Когда этот загадочный молодой человек скрылся в аллее, я присел на корточки и, следуя мартышинскому примеру, несколько раз обстоятельно поздоровался с белым котом. Но ответом мне был только безмолвный хрустальный взгляд.

Бездонные, как сладкий космос, глаза кота напомнили мне светящиеся очи Нелли Орловой.

Я вспомнил картину, что висела у Нелли. Картину с изображением старинной виллы. Внезапно я осознал, что не смогу жить, если не отыщу эту виллу.

Я медленно бродил в задумчивости, пока не узрел иную виллу – эта оказалась псевдоготической, заброшенной, с выбитыми окнами, местами заколоченными старыми досками. Ржавая крыша, острая трава на щербатых карнизах. Я подумал о людях, которые когда-то жили здесь.

Передо мной разорванными хороводами пронеслись их вечера. Долетал их смех. Мне казалось, даже обрывки русских и французских фраз шелестели в спутанных зарослях окрест виллы. Хрустящий трепет… Грассирующие снаряды чужой памяти… Но вдруг я услышал уже знакомый мне голос:

– Привет, Кай! – взглянули на меня морские глаза. – Мы теперь будем везде друг друга встречать!

Передо мной стояла девушка, с которой я успел познакомиться на пляже.

Однако можно ли считать знакомством этот пляжный разговор? Я успел заметить пару ее плавных жестов, которые, видимо, она совершала с наслаждением, но, кроме ее предложения убить пятерых неизвестных мне людей, я мало что помнил из нашей пляжной беседы.

– Меня зовут Бо-Пип, – произнесла она. – Все меня здесь так называют. Впрочем, можешь звать меня просто Бо. Знаешь стишок?

 
Ах, дело не шутка, ведь наша малютка
Бо-Пип потеряла овечек.
Пускай попасутся – и сами вернутся,
И хвостики с ними, конечно.
Бо-Пип задремала и тут услыхала,
Как рядом топочут копытца.
Проснулась – и что же? – ничуть не похоже.
Никто и не думал явиться.
Взяла посошок и пошла на лужок,
И твердо решила найти их.
И впрямь углядела – но страшное дело! –
Ведь хвостиков нет позади них.
Давно это было, и долго бродила
Бо-Пип, и скажите на милость –
За рощей кленовой, на ветке дубовой
Висели хвосты и сушились.
 

Я почувствовал, что меня словно бы неожиданно посвятили в некую религию под названием Бо-Пип. Я еще не знал правил, молитв и ритуалов этой религии, но уже слегка догадывался о них.

Влюбленный человек – это зеркало. И, вне всякого сомнения, я скоропалительно возжелал отражать Бо-Пип в ее различных нарядных платьях и без них, стоящую, бегущую или танцующую на фоне моря, на фоне гор, на фоне серых скал, поросших кривыми кустарниками, на фоне гротов, арок и колонн, на фоне заснеженных лесов, на фоне хвойных лабиринтов, орошенных быстрыми или медленными дождями. И в особенности я желал наблюдать ее на фоне той виллы, которая мне так мистически приглянулась на картине, увиденной мною в Поселке Наук. Поэтому я спросил Бо-Пип, известно ли ей что-либо относительно виллы в можжевеловой роще.

 

Светящееся личико Бо-Пип стало слегка печальным.

– Ты ищешь эту виллу, но в некотором смысле ты живешь в ней, – сказала она. – Увы, эту прекрасную виллу снесли лет двадцать тому назад. А на том месте, где она стояла, построили тот искрящийся белоснежный отельчик, где проходит твой приморский отдых, дорогой Кай. Мне не так уж много лет, поэтому я эту виллу видела только на фотографиях, но дед мой до сих пор любит рассказывать легенды об этом маленьком дворце, когда-то слывшем жемчужиной нашей бухты. Якобы эту виллу построил в самом начале двадцатого века один океанский капитан, решивший провести здесь свои преклонные годы после того, как он избороздил все моря. Ходят слухи, что он назвал виллу в честь своего корабля, в честь парусника «Мечта». Или это был не парусник, а паровой корабль – не знаю. Известно только, что когда-то этот корабль видели во всех портах мира, а его капитан слыл отважным мореплавателем. Итак, этот корабль также называли «Мечта», только вот на каком языке – неизвестно. Говорят, он ходил под американским флагом, да и сам капитан был американец, причем родом из североамериканских индейцев, что редкость среди капитанов дальнего плавания, потому что, по слухам, индейцы не любят выходить в открытое море. Легенда гласит, что, когда после долгих странствий капитан вернулся на родину, он столкнулся с какими-то отвратительными несправедливостями, упавшими на головы людей его племени. Возмущенный этими обстоятельствами, наш обветшалый мореход решил навсегда покинуть Америку и выбрал наши края, чтобы бросить здесь якорь. Но ходят и иные слухи об этом капитане. Судачат о его богатстве – и в самом деле, с чего бы это он был так богат, этот соленый и йодистый индеец? Так богат, чтобы выстроить себе виллу дворцового типа, и разбить вокруг нее можжевеловый парк, и на этой вилле вальяжно проводить свою соленую и йодистую старость в нашем курортном нежном уголке. А этот курорт в те времена считался весьма изысканным – настолько, что его то и дело сравнивали с Ниццей. Ну, конечно же, циркулируют в сказаниях версии о сокровищах, привезенных из дальних стран, – ведь люди жить не могут без побасенок о кладах. Намекают некоторые, что капитан был в молодости, мягко говоря, не совсем честен, что он обладал темной и запутанной биографией и что вовсе не притеснения по отношению к индейцам, а его собственные тайны и не вполне законный его капитал – именно это заставило его покинуть родную Америку и затаиться в нашей пиратской бухте. Да, наша бухта когда-то была пиратской. И многие желали бы и в лице капитана-индейца обнаружить старого пирата. Но это мифы. Все это, дорогой Кай, не более чем wishful thinking. Или же, говоря по-нашему, мечты, а капитан-индеец, видимо, любил это русское слово. Слово «мечта» связано с морем, недаром оно лишь одной буквой отличается от слова «мачта». Слово «мечта» родственно отметке на морской карте, но не следует забывать, что это слово таит в себе меч и созвучно индейскому словечку «мачете». Башня, напоминающая мачту и меч, возвышалась над виллой «Мечта», но виллы больше нет. Однако кое-кто утверждает, да еще с запалом, что корабль, в честь которого капитан назвал свою виллу, существует и все еще на плаву. Встречаются личности, настаивающие на том, что видели этот корабль. Подумать только, даже этим не ограничиваются наши мифотворцы! Самые дерзкие из них готовы часами убеждать своих собеседников в том, что не только корабль, но и его капитан-индеец все еще жив. Более того, он якобы по-прежнему обитает в наших краях, но видят его немногие – говорят, он является некоторым впечатлительным странникам в день, когда они впервые достигают нашего селения. Это считается счастливой приметой! – Бо-Пип внезапно мне подмигнула, затем звонко рассмеялась и вдруг исчезла, юркнув в незаметную калитку, скрывающуюся среди густых кустов. Впрочем, прежде чем калитка затворилась предо мной, рука Бо-Пип помахала мне из-за этой зеленой дверцы, на которой была начертана цифра 7. И она крикнула мне, почти повторив слова Акима Мартышина.

– Приходи вечером в «Степан». Я тебя кое с кем познакомлю. Пока, Кай!

– Покакай! – фамильярно повторило кипарисовое эхо.

И я отправился к себе в отель, чтобы в задумчивости последовать этому доверительному совету.

В своем номере я опять лицезрел белую занавеску, развевающуюся за окном. А за этим знаменем медленно и ароматно сгущался курортный вечер. Небо над горами пребывало в упоении относительно своего многоцветия: оно приобрело пурпурные и алые муаровые ленты, словно старый сановник, и эти ленты рдели на фоне его мундира, чей цвет на глазах переходил от сливы, тронутой патиной, к черносливу яркому и блестящему. Горы становились все темнее, зажглись огоньки, и одновременно с огоньками зазвучала музыка: сотни песен сочились из разных точек пространства и воспаряли над полупустынным поселком, сплетаясь в воздухе, образуя над скалами, ржавыми крышами и кипарисами диффузную зону звука, где совершалось броуновское движение аккордов и слов, воспевающих разлуку, измену, ревность, любовь, разочарование, нежность, обиду, готовность к действию, танцы, сексуальную озабоченность и сексуальную беззаботность.

Создавалось ощущение, что музыки здесь гораздо больше, чем людей, желающих ею насладиться. Казалось, количество поющих голосов значительно превосходит количество внимающих ушей, потому что улочки поселка еще не заполнились вечерними гуляющими. В заведениях еще не галдели пьяные, еще не извивались танцующие, а музыка уже звучала повсеместно, и по маленьким танцполам уже носились разноцветные пятна, но лучи не высвечивали пока ни одной пляшущей фигуры.

Звучали одновременно песни разных десятилетий, сообщая о том, что приморские обитатели открыты всем временам, как и само море. Многие песни (как веселая девичья попса, так и меланхоличный мужественный шансон) обращались к маме. И, видимо, небо было этой мамой, потому что оно утешало и смешивало воедино все поющие сердца.

 
Снова стою одна,
Снова курю, мама, снова.
А вокруг тишина,
Взятая за основу…
 

Или:

 
Мама Люба, давай, давай, давай.
Мама Люба, давай, давай, давай
 

Или:

 
Мой любимый самый,
Улетаю, таю – ну и пусть.
Не звони мне, мама,
Я сегодня ночью не вернусь…
 

Или:

 
Mamma! Mamma mia! Let me go again!
 

Или:

 
Не жди меня, мама,
Хорошего сына…
 

Или:

 
Muter! Muterrrrr!!!
 

Встречались в песнях и такие адресаты, как «Мама Одесса», «Мама Америка» и даже «Мама Галактика».

Или:

 
Скажи мне, мама,
Сколько стоит моя жизнь?
 

Или:

 
Мама, я жулика люблю,
Мама, я за жулика пойду.
Жулик мой в кандалах,
А я фраера в шелках.
Мама, я жулика люблю!
 

Или:

 
Mother! Mother! Let me…
 

Или:

 
Возьми две копейки,
Домой позвони:
До свиданья, мама!
 

Все эти голоса звучали из воздуха, как голоса бесплотных духов, расставшихся с телами, и все они взывали к матери, как к самой материи, то умоляя о возвращении в бренный мир, то требуя отпустить их на волю, требуя окончательного освобождения: «Mother, Let me go! Mamma mia, Let me go again! Mamma, never, never Let me go!»

Но ни то ни другое невозможно: никогда эти голоса не вернутся в тела теплые и вертлявые, и никогда тела не отпустят их от себя: они всегда будут вращаться вокруг тел, обеспечивая их танцы, совокупления, опьянения, питая их отдыхом и радостью, энергией и тоской, соборностью и одиночеством.

Конфуций спросил: «Разве небо говорит?» Нет, небо не говорит, оно поет. Поет тысячью голосов, воспаряющих над землей.

1Дома творчества (писателей, художников, композиторов, актеров и прочее) возникли в СССР на заре тридцатых годов и явились следствием создания централизованной системы творческих союзов, олицетворяющих собой советскую практику управления культурой. Предполагалось, что представители творческих профессий, в отличие от прочих трудящихся, стремятся сочетать работу и отдых. В любом случае эти блаженные заведения являли собой «кормящую», «заботливую», «материнскую» сторону управления культурой. Читателю может показаться забавным, что эти дома творчества вызывают в моей душе столь же трепетные и восторженные чувства, какие вызывали дворянские и аристократические усадьбы в сердцах Аксакова, Набокова или кн. Феликса Юсупова, – чувства, щедро выплеснувшиеся на страницы их сублимированных воспоминаний. Забавно, но так оно и есть. Возможно, дома творчества вызывают даже более нежные чувства – все же статус хозяина или же хозяйского отпрыска есть разновидность бремени (пусть сладкого, но бремени), а у социалистических домов творчества не было хозяев, кроме абстрактного (в глазах ребенка) государства и не менее абстрактных (в тех же глазах) союзов творческих работников. – Здесь и далее прим. автора.
1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30  31  32  33  34  35  36  37  38  39  40 
Рейтинг@Mail.ru