bannerbannerbanner
Птичка польку танцевала

Ольга Батлер
Птичка польку танцевала

Полная версия

Некоторые эпизоды, названия и имена вымышлены.

Все характеры описаны в контексте реальных событий


Иллюстратор: Катя Милославская

Художник Катя Милославская

Редактор Александр Титов

© Ольга Батлер, 2024

ISBN 978-5-0059-6052-8

Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero

Действие первое. Анхен


Поздно вечером в доходном доме недалеко от Владимирской в небольшой квартире на третьем этаже мотылёк порхал в круге света. Он подлетал к огню так близко, что его мохнатые крылышки становились прозрачными.

На диване, поджав ноги и завернувшись в шаль, сидела хорошенькая девочка с тёмными волосами. Она следила за мотыльком, играла бахромой шали и слушала сказку, которую ей читала мама.

– И вот у королевы родилась точь… Мошете себе представить, какой праздник устроили по случаю её рождения, какое множество гостей пригласили во творец, какие подарки приготовили!

От мамы пахло лавровишневыми каплями, на ногте у неё было синее пятнышко – недели две назад она ударила по пальцу, отбивая мясо на кухне. Мама не отличалась ловкостью, а кухарки в доме не было.

Анечка поглядывала на мамин широкий лоб с длинной тонкой морщиной, на её губы, которые то смыкались, то размыкались, то стягивались в кружочек. Вроде мама двигала губами так же, как Аня, папа и все остальные люди, а звуки получались другие. Вот странно… Из-за этого мама казалась беспомощной, словно она была не взрослой женщиной, а Аниной младшей сестрёнкой.

– И фошла старая фея. Старуха наклонилась над кроваткой младенца и, тряся головой, сказала, что принцесса уколет себе руку веретеном и от этого умрёт…

– Мамочка, а что такое веретено?

– Это такой палочка, шпиндль, чтопы телать… ган… нитки.

– Почему ты по-русски смешно говоришь?

– Потому что я немка.

– Почему ты немка?

Аня не первый раз задавала эти вопросы. Мама всегда отвечала одно и то же.

– Потому что мой фатер… Потому что мои родители немцы.

– А где они живут?

– В России. Вся деревня немцы. Главный там форштегер. Церковь там кирха… Твой гросфатер там кузнец – «шмит» по-немецки.

С улицы донеслись лошадиный цокот, грохот колес и грубый окрик извозчика, остановившего пролётку:

– Тпру!

Анечка быстро вскочила с дивана, бросилась к окну, чтобы посмотреть, кто подъехал к их дому. Это был не тот, кого она ждала. Разочарованно скривив губы, девочка вернулась в свой уголок на диване, снова закуталась в шаль.

– А мои бабушка и дедушка знают про меня?

– Да, – не сразу ответила мама.

– Странно… Почему же я их не знаю? – развела руками девочка.

– Ну… так получилось.

Женщина вздохнула. Ребёнку это знать не положено. Даже знакомым такое знать не положено. Хотя сюжет интересный, фильм можно снять.

Она часто ходила в синематограф. Там пахло аптекой и немного кондитерской, тапёр с неровно постриженным затылком стучал по клавишам пианино, пыльный шар света кипел над головой, и с перебоями жужжал проекционный аппарат. Механик крутил смешные сцены быстрее, сентиментальные – медленнее. На экране плакала Вера Холодная, бегали или дрались разные чудаки, изображали любовь парочки – более красивые и страстные, чем те, что сидели в зале. Зрители много разговаривали, то и дело аплодировали, а она, не отрывая глаз от экрана, доставала из рукава скомканный платочек, готовилась попереживать.

В кино про её собственную страсть главный герой тоже был бы красавцем. Он и сейчас хоть куда… Он – на сцене, она, конечно – в зале. Она и в жизни всего лишь скромная зрительница, которая восхищённо глядит на своего героя. Но вот чудо – он заметил её среди сотен других, остановил свой взгляд именно на ней.

Приезд гастролирующей труппы в провинциальный городок – это всегда смятение чувств. «Сегодня в театре состоится пьеса Вильяма Шекспира, любимца грязнухинской публики!». Обыватели глазеют на прогуливающихся по главной улице актёров. Театральные герои-любовники, гранд-кокет дамы выступают в своих лучших платьях, раздавая улыбки поклонникам и поклонницам.

А у тех сердца взбудоражено бьются. Чего ждут от актёров обитатели этого сонного местечка? Конечно, романа. Пусть и платонического, пусть и наполовину выдуманного. Им хочется тоже побыть героями и героинями. Потом труппа уедет в другой городок смущать новые сердца, зато поклонникам останутся воспоминания.


Гаснет луч забытого заката,

Синевой овеяны цветы…

Где же ты, желанная когда-то?

Где же ты, дарившая мечты?


Но бывают исключения… Плёнка жизни крутится. О, эти сладостные свидания тайком. Барышня мила и неопытна, а кавалер галантен и искушён в изображении чувств. Он целует её руку, пальчик за пальчиком, глядя прямо в глаза. И девушка почти теряет сознание от этой неторопливой ласки.

Распахивается дверь, в кадре возникает отец. Его усы топорщатся, глаза сверкают. Грозно жестикулируя, папаша наступает на любовников. Скандал в почтенном семействе! Тапёр берет трагические ноты. На черноте экрана повисают белые буквы: «СВЯЗАЛАСЬ С АКТЁРИШКОЙ!»

Девушка мечется по комнатам родительского дома. Её любимый покинул пределы их городка. Она напугана разлукой и, похоже, кое-чем ещё. Неужели… Да, этого следовало ожидать. На экране дрожит очередная виньетка: «ЗАПРЕТНАЯ ЛЮБОВЬ ПРИНЕСЛА ПЛОД».

Взяв несколько промежуточных аккордов, тапёр переходит на увертюру. В ней слышны быстрый стук каблучков и загнанного девичьего сердца. Барышня бежит по перрону, в руках у неё чемоданчик. Вот она заходит в вагон, паровозный дым сменяется паром, снизу вылетает белое облачко и… пошли крутиться колёса.

В кино они крутятся не в ту сторону, но это сейчас неважно. Главное, что барышня едет, куда её влечет сердце. За двойным окном мелькают тёмные леса, полустанки, красивые станции, не очень красивые станции, большие и маленькие дома – они всё теснее стоят. Наконец в кадре появляется высокая башня с часами. Состав прибыл в столицу: «САНКТ-ПЕТЕРБУРГ, НИКОЛАЕВСКИЙ ВОКЗАЛ». Прямо под его высокими сводами девушка падает в объятия любимого. Вокзальная публика – кто с осуждением, кто с пониманием – поглядывает на парочку.

На экране подрожала виньетка «ЧЕРЕЗ ДВЕ НЕДЕЛИ». Влюбленные идут венчаться. Оба так бедны, что у них нет денег даже на извозчика. Священник соединяет руки молодой четы, накрывает их концом епитрахили.

Эти кадры – самые любимые, она всегда задерживается на них, пересматривает, с улыбкой вглядываясь в подробности. Вот священник говорит важные церковные слова, а молодые слушают, склонив головы: «Жениху предписывается умножаться и ходить в мире, а невесте… заботиться о веселии мужа». Последнее время эти слова всё чаще всплывают в её памяти.

Батюшка, держа крест, обводит пару вокруг аналоя, за ними шаферы несут венцы. Молодые держат в руках горящие толстые свечи – символы чистоты и целомудрия. Уже заметна беременность невесты.

Проходит несколько месяцев, об этом сообщают очередные интертитры. В другом городе к церкви подъезжает пролётка, из неё выходит та же молодая пара. У них в руках корзина с младенцем, рядом с ними шагают двое очень нарядных, красивых людей – крёстная и крёстный.

Когда после обряда все выходят из церкви, какая-то нищенка тянет руку за подаянием. Но они беспечно проходят мимо старухи. Обиженная нищенка грозит своей клюкой вслед молодому семейству.

Празднование продолжается в нарядной, как бонбоньерка, квартире крёстной. «БАХ!» – вылетает пробка из бутылки с шампанским. Отец и крёстные музицируют, поют, танцуют, а в ушах у зрителей тренькает быстрый фокстрот, исполняемый тапёром. Пение с танцами похожи на настоящее представление. Иначе и быть не может, ведь веселятся профессиональные актеры, одни из лучших. Крёстная, так та вообще – примадонна в оперетте.

Новорожденная малышка агукает в своей корзине, дёргает ручками и ножками. «ОНА ТОЖЕ БУДЕТ АКТРИСОЙ!» Крёстная мать, захмелев, театральным жестом открывает шкатулку и неожиданно дарит молодым родителям крупную купюру.

И вдруг вместо фильма – серое полотно экрана. Если вставить плёнку по новой, кадры опять запрыгают и оборвутся на том же месте. А ведь какое интересное начало было. Но нечего больше показывать. Пошла просто жизнь: переезды, Анечкины болезни, бесконечные гастроли мужа. И ожидание, ожидание…

– Мама, я тоже немка?

Женщина улыбнулась, погладила дочь по волосам.

– Du bist deutsche, meine tochter.

– Почему говоришь по-немецки? – насупилась девочка. – Говори со мной по-русски, как папочка! Gut?

– Gut, gut… Но ты дольжна знать сфой язык.

Обе помолчали, прислушиваясь к звуку поздней пролётки. Она не остановилась, процокала вниз. Снова стало тихо, лишь далёкий трамвай сердито подал сигнал своей трещоткой. Анечка представила, как трамвай – штанга с колёсиком на проводе – едет по тёмной улице, и поздний пассажир выскакивает из него на ходу, не дожидаясь остановки у монастыря.

– А что там было дальше с той злой старухой? – спросила она.

Мама близоруко склонилась над книгой.

– И тогта старуха, тряся головой, сказала, что принцесса уколет себе руку веретеном и от этого умрёт…

– Я не хочу, чтобы она умерла! – расстроилась Анечка.

– Потожди… Но вот тут-то пришла юная фея и громко сказала: не плачьте, король и королева! Фаша точь останется жива.

Хлопнула входная дверь.

– Папочка!

Аня бросилась в прихожую. Редкие дни, когда папа бывал дома, становились праздником.

Недавно они вместе ходили на базар, там Аня видела распряжённых из возов огромных волов. На них – цоб, цобэ! – приезжали в Киев седоусые бандуристы и их чернобровые дочери с лентами, рушниками и вышиванками. Было Благовещение, оно совпало с Пасхой, и всюду красовались куличи, крашенки, а в развешанных на будочках клетках щёлкали и свистели птицы.

 

Папочка катал её на карусели, качал на качелях. Что за чудесный праздник он устроил дочери! Когда они возвращались домой в разукрашенной, звеневшей бубенчиками пролётке, на коленях у него стояла клетка с диким щеглом. Птичка была нарядная, настоящий щёголь с жёлтыми крыльями и в красной масочке. Дома они ещё раз послушали её милое пение, потом выпустили птицу в открытое окно.

Отец приехал навеселе.

– Вы ещё не спите, дорогие мои!

В одной руке он держал чемодан, в другой – какой-то деревянный шкафчик.

– Уф, еле дотащил.

Жена поспешила принять у него пальто. Он поцеловал её в щёку, а дочку поднял на руки.

– Ты моя любимая душечка!

Девочка счастливо засмеялась, прижимаясь к нему. От него пахло табаком и ещё чем-то чужим и в то же время приятным.

– Как гастроли? – недовольно спросила жена. Она уже унюхала исходящий от мужа запах дамских духов.

Он опустил дочку на пол.

– Очень удачно прошли! Два раза был аншлаг. Так что мы теперь с деньгами! – он был радостно возбуждён. – И я привез кое-что в подарок Анечке.

– Папочка, какой подарок? Какой? – девочка захлопала в ладоши, нетерпеливо запрыгала вокруг его вещей.

– А вот такой, моя принцесса!

Он открыл свой загадочный сундучок. Внутри оказались покрытый войлоком диск, хитрый механизм с иголочкой и маленький рупор.

– Граммофон!

Анечке сразу захотелось послушать.

– Тай папа отдых, – предупредила мать.

– Ничего, я не устал.

Отец щёлкнул замками чемодана, жестом фокусника достал оттуда пластинку.

– Шансонетки!

Он поставил её на диск. Покрутив ручку, завёл граммофон. Когда пластинка разогналась, плавно опустил на неё иглу. Послышалось шипение. Анечка, замерев посреди комнаты, вслушалась в звуки оркестра. Она покрутила головой, согнула коленки в такт музыке, воспринимая её всем своим маленьким телом.

Женский голос запел:


Не щекочи голубчик,

Не щекочи голубчик,

Не щекочи голубчик…


– Иглу надо заменить! – спохватился отец.

Он отыскал в чемодане жестяную коробочку – не больше леденцовой, с нарисованным на ней ангелочком. Открыв её, неловкими пьяными движениями перебрал запасные иглы.

– Ладно, потом! – папа захлопнул коробочку и завёл граммофон по новой. На этот раз не заело.


Не щекочи голубчик,

Меня не раздражай!

Ты, миленький амурчик,

Почаще приезжай!


Анечка начала танцевать, заламывая руки и кокетничая. Ей хотелось быть похожей на взрослую артистку. Она была такой крошечной, такой деликатно сложенной, с большими глазами и каштановыми локонами, спускавшимися до самой талии, с маленьким вздёрнутым носом и прекрасным цветом лица. Отец сидел, расслабленно помахивая ногой в лакированном ботинке, и с хмельной улыбкой смотрел на дочку.

– Запомните мои слова – эта барышня будет королевой сцены!

Он наконец заметил, что жена собирает на стол.

– Не надо, дорогуша, я совсем не голоден.

– Почему? – поджав губы, женщина замерла над столом.

– Поужинал в ресторане.

– Опять празтник? – ревниво спросила она.

– Ну да. Отмечали… Одна удачная гастроль закончилась, завтра другая начинается.

– Опять со своими тамочки?

– Зачем ты так? Эти дамы – тонкие ценительницы искусств и таланта.

– А мы с Анхен только ждать? – в её покрасневшем от обиды лице проступило что-то кроличье.

Анечка слушала их, испуганно присев перед граммофоном. Песенка закончилась, но пластинка всё крутилась, издавая слабый шум, словно кто-то маленький отбивал на ней неторопливую однообразную чечётку своими крошечными ботиночками.

Отец закатил глаза – ну вот, началось! А ведь он явился домой в прекрасном настроении. До чего надоели эти скандалы.

– Ну что ты опять, право дело… Ну нельзя артисту без гастролей. Гастрольная жизнь нелегка, ты должна это понимать. Или, может, я чего-то не знаю? Может, у нас под окном выросло волшебное дерево, на котором висят банкноты?

Женщина опустила глаза. Когда разговор заходил о деньгах, ей нечего было возразить. Покорности и расчётливости она научилась у своей немецкой матери.

Молча убрав нетронутую еду, она подошла к окну. Из черноты на неё посмотрело отражение – некрасивая тётка с толстой шеей. Она нелюбимая, скучная и никому не нужная – как те бабушки в чёрных платьях, которых водят на прогулку вокруг Сулимовской богадельни.

Её золотая сказка на серебряном экране закончилась, едва начавшись. И не выросло под окном никакое волшебное дерево, лишь старая липа стоит с пустым вороньим гнездом. В марте там выводила потомство ворона, из-под её крыльев высовывали свои голодные клювики воронята. Они дожидались папочку, а он нечасто прилетал, тоже безответственный попался.


* * *

Шло время. Пластинок в доме становилось всё больше, граммофон играл и играл, Анечка пела и танцевала.

И через год, и через два… И через восемь лет: в той же квартирке, обвязавшись шалями и распустив волосы, она изображала танец восточной красавицы.

Некоторые пластинки она покупала сама. На полочке в её комнате стояла латунная копилка, девочка отправляла туда пятаки, которые мама выдавала ей на завтрак в гимназии. Каждый месяц Аня вставляла в скважину копилки ключик и высыпала монеты на кровать – опять набралось на новую пластинку.


Пупсик, звезда моих очей!

Пупсик, приди на зов скорей!

Пупсик, мой милый пупсик!

Ты наш кумир! Тебе весь мир!


Граммофонные голоса стали её первой школой. К счастью, не последней. Другая шансонетка исполняла игривые куплеты «В штанах и без штанов» с мужским хором. Дуэт частушечников был не лучше:


Я ведь – Ванька! Я – Машуха!

Я те – в зубы! Я те – в ухо!


Настоящей звездой считалась Ленская. Говорили, что ей принадлежит огромный семиэтажный дом на Прорезной. Анечка мечтала петь, как эта Ленская.


Захочу – вот вам и ножка,

Захочу – ещё немножко!


Облик девочки пока состоял из острых углов, но она уже научилась этим смущающим изгибам. И призыву в глазах: «Я не женщина и не ребёнок. Я невинна… А может быть, и нет!»

Гимназическая классная дама Софья Эмильевна эти домашние танцы под граммофон точно бы не одобрила. Она с симпатией относилась к Ане, но все равно скривила бы губы: благовоспитанные девочки так не танцуют. «Это не комильфо», – говорила Софья Эмильевна на переменах, останавливая гимназисток, когда те носились по коридорам. А им очень хотелось побегать, ведь целых полтора часа просидели на уроке.

Хорошие манеры считались более важными, чем образованность. «Не комильфо» было много говорить, прихорашиваться на людях, путать столовые приборы, смеяться невпопад, сплетничать. Пусть этим занимаются простолюдинки.

Любимыми предметами гимназистки Пекарской были музыка, пение, гимнастика и танцы. А всякая там арифметика, иностранные языки (сразу три – немецкий, французский, польский), физика с космографией и вдобавок дамское рукоделие с вышивками и муслинами Анечку не интересовали.

Она училась в гимназии, основанной самой императрицей-матерью. Императрица иногда приезжала навестить своих подопечных. Избранные девочки стояли перед ней в рекреационном зале: коричневые платьица, белые парадные фартуки, белые манжеты и воротнички. Каждой отводилось место, где делать реверанс. Анечка тоже полуприседала, исподлобья поглядывая на важную гостью.

Лицо императрицы казалось застывшим, словно покрытым прозрачной эмалью. Её Императорское Величество даже не могла растянуть свой рот в улыбку. Живыми на её лице оставались только добрые и умные глаза. Они одни и улыбались девочкам, словно из-под маски. Императрицы стареют не так, как остальные женщины, думала Аня, пока однажды не подслушала тихий разговор классных дам о том, что Мария Федоровна делала в Париже омолаживающую операцию. Неужели вправду французы соскоблили с её лица почти всю кожу и покрыли его лаком?

После занятий в гимназии Анечка ходила в балетную школу на Рейтарской. Там под старыми каштанами стоял трёхэтажный дом с флигелем. По весне каштаны становились похожими на пышные подсвечники с горько пахнущими свечами-соцветиями. А зимой, спящие, они тихо скребли по крыше своими чёрными голыми ветками. Этот шум добавлялся к дребезжанию пианино.

Во флигеле проходили бесплатные занятия для талантливых детей. Маленькие балерины – кто в пышной юбочке до колена, кто в тунике с пояском – занимались прямо в центре зала. Балетных станков в этой школе не признавали. На банкетке лежала груда разноцветных кофточек. Балерины начинали упражнения закутанными в эти кофты. Потом, разогреваясь, сбрасывали с себя тёплые одёжки.

– Тандю!

Учительница выдавала команды на русском и французском, и ученицы отводили ноги, не отрывая носков от пола. Икры у этих маленьких киевлянок были крепенькие, тренированные на крутых городских спусках и подъёмах.

– Держать, держать осанку! Ещё раз! – приказала учительница. Со спины она выглядела юной, но лицо у неё было, словно печёное яблоко. Наверное, танцовщицы тоже стареют иначе, чем остальные женщины, думала Анечка.

– Так… Теперь рон де жамб…

Ученицы совершили круговые движения вытянутыми ногами.

– Переставь ногу! – заметила учительница одной девочке.

– Плие!

Ученицы стали совершать полуприседания.

– Пятки не отрывать! Я сказала, не отрывать! Все посмотрите, как Пекарская выполняет…

Это именно Аню она похвалила. Пекарская была лучшей ученицей и уже выступала один раз в балетной массовке в опере. Где-то у театрального задника, на котором ядовитой краской был нарисован Днепр, она выскакивала и пробегала через сцену. Ей казалось, что весь зал смотрит только на неё.

– Фондю!

Девочки не успели исполнить фондю – с улицы донеслись громкие хлопки. Они были похожи на взрывы фейерверка или на удары пастушьего бича. Но маленькие балерины сразу узнали стрельбу. Они уже привыкли к постоянной войне на окраинах города и разговорам взрослых про «наступают—отступают».

Недавно по Фундуклеевской в последний раз промаршировали, стуча своими коваными сапогами, немецкие полки. Пехотинцы в стальных шлемах и лягушачьего цвета униформе били в барабаны. За пехотой проехала, цокая по брусчатке, кавалерия и прогрохотали орудия. Немцы ушли из Киева и из России, потому что у них дома тоже началась революция.

Сейчас в городе звучал чужой галицкий акцент и раздавались лозунги про «незалёжность» и «ганьбу». Повсюду висели «жовто-блакитные» флаги с трезубцем, который сразу получил прозвище «дули». По улицам ходили черноусые гайдамаки из войска Петлюры. На спинах у них болтались разноцветные шлыки, а спереди из-под шапок свисали длиннющие иссиня-чёрные чубы. Гайдамаки выглядели так маскарадно, что киевляне спрашивали друг друга, не актёры ли это.

Некоторые петлюровцы таскали с собой стремянки. Они забирались на них, чтобы срывать русские вывески. Работы у них оказалось немало, ведь русские в Киеве являлись большинством. Уже было ясно, что это ненадолго. На смену Петлюре двигались красные.

Обычно бои шли под Киевом, но на этот раз стреляли в центре. Ученицы потянулись к окнам. Тонкие девичьи силуэты застыли у широких подоконников. Улица оказалась пустынной, и от этого стало ещё тревожнее.

– Так! – хлопнула в ладоши одна стройная фигурка. Обернувшись, она снова стала старенькой учительницей. – Война войной, революции революциями, а занятия продолжаются!

Как большинству киевлян, ей казалось, что если в будничной жизни всё будет находиться на своих прежних местах, то и хаос пролетит мимо. Но хаос не собирался лететь мимо. Раздался оглушительный грохот, с потолка посыпалась штукатурка. Второй разрыв снаряда был ещё сильнее и ближе. Петлюровцы уходили второпях, чем сильно расстроили киевских щирых украинцев.

На следующий день в город вошли красные. В полдень на Цепном мосту раздались их крики, загрохотали колёса, понеслись песни и звуки гармошек. Красные двигались по Крещатику в своих картузах, будёновках, папахах, кожаных куртках, шинелях нараспашку. Это было очень пёстрое войско. Они ехали на лошадях и тачанках с плакатами «Да здравствуют коммунары», у них были винтовки разных систем – и со штыками в виде кинжалов, и берданки.

– Товарищи, как же мы вас ждали! – сквозь слёзы горячо закричала молоденькая еврейка, размахивая красным платком.

Другие горожане робко стояли по краям улицы.

– Это который раз у нас власть меняется? – спросил мужчина в брезентовой куртке у другого – щеголеватого, с лакированными гамбургскими передами на сапогах.

 

– Так… Царское, временное, Рада, большевики, опять Рада, гетман, Директория, теперь снова большевики, – лакированный стал загибать пальцы, подсчитывая. – Красные третий раз заходят… Или четвертый? Запутался я… Немцы были, поляки были, большевики. Петлюра, Деникин…

Проезжавший мимо конник в малиновых рейтузах, мерлушковой папахе с красной лентой и с саблей на боку рявкнул на них:

– Ну и где ваши цветы? Белякам-то небось подносили!

И вправду, Киев совсем недавно радовался приходу белых. Он тогда вдруг сразу преобразился. Откуда-то появились улыбчивые лица и красивая одежда. На главной улице белогвардейцам приветственно махали господа в котелках и с крахмальными воротничками. А нарядные дамы с кружевными зонтиками, надушенные духами «Коти», подбегали к кавалеристам Деникина, совали им цветы и даже целовали их лошадей в морды.

– Ну? Чего молчите?

Испуганные зеваки отступили на несколько шагов.

– А чего радоваться-то… – осторожно произнёс мужчина в брезентовом, дождавшись, когда недовольный красноармеец отъедет подальше. – Вон, жиды радуются. Они страху натерпелись… Вся нищета с Подола радуется. А мне чего радоваться? Мне уже без разницы – белые, красные, синие или поляки… Все напиваются и безобразят.

– Не скажи, – возразил ему лакированный. – При немцах хоть порядок был.

– Да? А при ком календарь наш поменяли? При немцах твоих!

– Не, то при красных было.

– А я говорю, при немцах…

Концерты шли при любой власти. В тот вечер узкий и длинный, как коридор, зал городского синематографа был увешан коммунарскими лозунгами. Огней сначала не зажигали. Разноцветные лампочки рампы вспыхнули только после того, как за сценой ударили в гонг. Представление началось!

Артисты, среди них отец Ани, показывали фрагмент оперетты. На заднем плане танцевали две юных балерины, одной из них была Анечка. Из зала на сцену умильно глядела подруга отца. Последнее время эта женщина везде была с ними.

Сидевшие за дамой красноармейцы возмущались её большой шляпой, которая не только вызывала у них классовую ненависть, но вдобавок мешала смотреть представление. Они грызли семечки, зло сплёвывая шелуху.

– Ишь, барыня. Шла бы взад сидеть!

Подруга нервно повела плечами, но шикнуть на простолюдинов побоялась. Сейчас сила была на их стороне.

После выступления Аня, как всегда, взглянула на папу, ища его одобрения: «Очень хорошо, принцесса!» А он даже не повернулся к ней, послал воздушный поцелуй своей подруге.

Следующим выступал старик-куплетист в босяцком одеянии.

– Куплеты на злобу дня!

Он запел про город, всех жителей которого повесили на фонарях. На базаре, словно куколки, висели торговки. И на улице – все прочие профессии: сапожник, мясник, ювелир, портной, пекарь, гробовщик, дровяник, парикмахер, аптекарь.

Страшная была песня и почему-то смешная. Над этими куплетами раньше смеялись белые. Правда, в глазах у белых плавали печаль и злость. В этот раз зал вполне добродушно гоготал, пока кто-то с последнего ряда не крикнул тонким голосом:

– Зря смеётесь, хлопцы! Эта сволочь, он то же самое во вторник для Петлюры пел! Над нашей властью народной надсмехался.

Залу потребовалось совсем немного времени, чтобы перейти от благодушия к ненависти.

– Гоните его со сцены!

Но тонкому голосу этого было мало.

– Пока мы грудями за революцию шли, они тут обнахалились! До издевательства! Фильму свою про нашу ЧеКа тут намедни крутили, а вот эти все плясали.

В рядах произошло брожение, и зал потребовал сразу несколькими голосами:

– В расход гада!

Актёры оцепенели, а куплетист затрясся вместе со своей ветошью. Началась суматоха. Анечке захотелось подбежать к папе, вжаться лбом, почувствовать отцовскую руку на своей голове и не видеть, что произойдет дальше. Но её опередила та самая подруга. Она почти без чувств упала на папу, угодив ему в глаз краем своей шляпы.

Куплетиста поволокли к выходу. Он болтался в руках своих палачей, как тряпочный паяц. Его плешивую голову мотало из стороны в сторону, театральные лохмотья развевались среди солдатских шинелей. Вскоре с улицы раздались два выстрела, и сразу заголосила какая-то женщина.

Анечка смотрела, как разбегаются актёры, как папа и его любовница обнимают друг друга. Шляпа-абажур сползла даме на лицо, остались лишь щёки и искривленный страхом рот.

– Жорж, пообещай, что мы уедем отсюда! – неслись рыдания из этого мокрого рта. – Пообещай прямо сейчас ради нашей любви! Ты ведь знаешь, что я не вынесу этот ужас!

Отец гладил свою подругу по спине, успокаивая.

– Я знаю, я знаю…

Он легко давал обещания.


* * *

Со дня появления красных прошло три недели. Ранней весной на широком тротуаре Крещатика рядом с книжным магазином Идзиковского, что напротив Прорезной, группа буржуев неумело скалывала лёд ломиками. За ними присматривал молодой жгучий брюнет, одетый с комиссарским шиком. Всё на нём, кроме галифе, было кожаным – фуражка, куртка, сапоги.

С торца многоэтажного дома на углу резко идущей в гору Прорезной улицы на буржуев не менее строго взирал огромный красноармеец, изображённый в кубистическом стиле. Фасад того дома был опоясан красными транспарантами на двух языках – «Мир хижинам, война дворцам. Мир хатинам, вiйна палацам», и обвешан табличками с непонятными названиями советских учреждений: ПУОКР, Реввоенсовет, ПоАрм, Агитпроп, Политпросвет.

Вдруг улица притихла. По ней вели большую группу арестованных. Их было человек двести. Люди шли в той одежде, в которой их взяли – кто в пальто и шапке, кто в лёгком домашнем; некоторые несли наспех собранные узелки.

Конвоирами были китайцы. Киевляне со страхом смотрели на этих раскосых чекистов, которые не дорожили жизнью – ни чужой, ни собственной. Даже латышские стрелки, среди них почему-то было много немцев, не могли сравниться с ними в жестокости.

С винтовками наперевес, китайцы тесным кольцом окружали арестантов. На их одинаковых лицах не отражались никакие чувства. Китайцы были равнодушны к этой стране, в которую приехали ещё до войн и революций с единственным желанием – заработать. Просто в «Киевском коммунисте» были недавно напечатаны объявления о наборе в ЧеКа. Триста рублей хорошие деньги.

Процессия поравнялась с буржуями, и те прервали работу, всматриваясь в лица арестованных.

– Господи…

Высокая пожилая дама с муфтой в одной руке и ломиком в другой повернулась к мужу.

– Володенька, это же нашего Прокофия Ивановича повели! За что, за что старика арестовали? Ведь он честнейший человек, русский профессор!

Её муж горько усмехнулся.

– За это самое и арестовали, Тосенька.

Кожаному не понравилось, что они отвлекаются от колки льда, и он прикрикнул:

– Граждане буржуи, а ну-ка, хватит разговоры разговаривать!

Перед тем, как вернуться к работе, дама перекрестила воздух, посылая знамение арестованным.

Патриархальному Киеву, каким он был на протяжении веков, приходил конец. На Большой Подвальной перед дверями грязной гостинички «Версаль» теперь стояли пулемёты. Здесь была наспех устроена тюрьма. Каждую ночь в саду напротив «Версаля» прямо над обрывом раздавались выстрелы – это казнили арестованных. Перепуганные горожане шептались, что счёт убитым уже пошёл на тысячи.

А всего в двух верстах от этого страшного места по инерции кипела богемная жизнь. Киев уже год, как был приютом для сбежавшей из обеих столиц художественной интеллигенции. Сначала беглецам казалось, что дела в Петрограде и Москве наладятся через месяц или два. Но смутное время не кончалось.

Богема облюбовала подвалы двух гостиниц (ох, уж эти киевские гостиницы с французскими названиями) и превратила их в кабаре. Анечка бывала в обоих артистических подвалах с папой и его подругой. Чтобы попасть в первое кафе, надо было пройти через две очень разных двери. Одна, высокая и зеркальная, вела в вестибюль, возле неё стоял швейцар. А в самом вестибюле была неприметная дверца, за которой находились ступеньки вниз. Спуск по ним заканчивался в совершенно необыкновенном месте. Там светились цветные фонарики и повсюду стояли бочки. На маленьких все сидели, большие служили столиками, и на одной бочке красовалось одноглазое чучело.

Зимой в подвале выступал «салонный хор нищих». В нём участвовали лучшие артисты в масках «бывших людей», потерявших своё положение после революции. Ими управлял бойкий одессит с зачёсанной набок длинной чёлкой.


Ах, мама, мама, что мы будем делать,

Когда настанут зимни холода?


– хрипловато выводил регент. Хрипота и серьёзность соответствовали его маске.


У тебя нет тёплого платочка,

У меня нет зимнего пальта…


Киев уже признал своей эту песенку беспризорников – её пели на Крещатике, на Подоле, на Днепре.

В другом кафе над входом висела вывеска, на которой человек летел в ультрамариновом и розово-серебряном пространстве. «Войдя сюда, сними шляпу. Может, здесь сидит Маяковский». Конечно, это относилось к мужчинам. Папина подруга оставалась в своем неизменном абажуре. Наверное, она и спала в нём.

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18 
Рейтинг@Mail.ru