
- Рейтинг Livelib:1.5
Полная версия:
Олег Давыдов Демон сочинительства. Книга третья: За пределами литературы
- + Увеличить шрифт
- - Уменьшить шрифт
Что же касается декларированного мэром «полного отсутствия интереса к себе», так это вовсе не обязательно означает наплевательского к себе отношения. Напротив: если ты ощущаешь себя растворенным в мире, то интерес к этому своему миру означает одновременно и интерес к себе. В сущности можно сказать, что для Лужкова «Я» — это не только его индивидуальное «Я», но и тот мир, который попадает в поле интересов (если угодно — в поле собственности) его «Я». Лужковское «Я» — это и двор, в котором он рос, и то химобъединение, которым он руководил, и тот мегаполис, в котором он сейчас хозяйничает. Лужковское «Я» — это и есть то, что он называет миром (лучшим из миров). И границы этого мира пролегают каждый раз там, где кончаются возможности этого «Я», где кончается (на сегодня) сфера его влияния.
СУДЬБА И КАРЬЕРА
Если говорить о поворотах карьеры Лужкова, то ключевое слово здесь будет «судьба». Да он и сам его постоянно употребляет. Например, он считает, что лучшим эпиграфом к истории его перехода на работу в городскую исполнительную власть было бы эпиктетово речение: «Судьба покорных ведет, а непокорных тащит». Кстати, перемещению из Министерства химической промышленности в Мосгорисполком он вроде бы даже очень сопротивлялся: «Вы что! Я инженер-механик, специалист по автоматизации химических производств. Когда был директором „Химавтоматики“, это, считал, мое дело. Не хотел уходить. Но здесь предложили главк по науке и технике — ладно. А больше, хоть стреляйте, никуда не пойду».
Это звучит немного комично не только потому, что нормальные люди так не разговаривают (все-таки Юрий Михайлович не слишком искусный писатель), но еще и потому, что с тех пор многое изменилось и сегодня идут постоянные разговоры о том, что Лужков метит в президенты. А тут — «хоть стреляйте, никуда не пойду», не сдвинусь с насиженного места…
В контексте того, что мы уже знаем об эгоцентрическом мироощущении Юрия Михайловича, это его нежелание двигаться с привычного места выглядит не так уж и неправдоподобно. В конце концов, ну что ему был этот Моссовет, если человек и так уже ощущает себя в центре прекраснейшего из миров, умело руководит этим миром, ловко обустраивает его (кто-нибудь может в этом усомниться?) во благо себе и тем, кто входит в его орбиту? И на черта ему тот Исполком («место, меньше всего соответствующее моему складу и темпераменту»), если и в родном министерстве еще непочатый край возможностей для обживания и расширения своего мира?
И тем не менее Лужков в конце концов соглашается — потому де, что его «предал» начальник, не стал бороться за него, даже не попытался отстоять его перед тогдашним главой Москвы Ельциным. Именно предательства наш герой не выдержал, взбесился… ну и перешел. Выглядит такое объяснение странно, но оно не обязательно ложно. Это прояснится дальше, а пока заметим, что упомянутый нами разговор с Ельциным переменил жизнь Лужкова: «С того момента — между прочим, ровно с пятидесяти — я стал различать волю судьбы».
Разумеется, к «судьбе», о которой рассказывает Юрий Лужков, никакое «предательство» и никакое «желание остаться» прямого отношения не имеют. Судьба для человека, который ощущает себя центром своего мира, это некая абсолютно внешняя инстанция, которая переносит его (понуждает переходить) из рамок привычного любовно обустраиваемого мира в другой, который поначалу кажется чуждым и непригодным для жизни. Ясно, что такой персонаж, как Лужков, немедленно начнет свой новый мир обустраивать. Но все же все последствия такого переноса нельзя заранее просчитать.
Если говорить о природе упомянутой инстанции, то, конечно, есть вещи, лежащие на поверхности. Например, нельзя отрицать, что роль этой внешней инстанции (судьбы) в жизни Лужкова с некоторых пор стал играть Борис Ельцин. Именно он перенес Лужкова сначала из Минхимии в Исполком. Именно он через некоторое время определил ему место в Мосагропроме. Он же после выборов нового Моссовета порекомендовал Гавриилу Попову предложить Лужкова (который не стал даже участвовать в этих выборах) на должность председателя Исполкома. Но, если копнуть только чуточку глубже, останутся только вопросы. Почему именно Лужков? Откуда Ельцин вообще узнал о Лужкове? Разве не было других? Или вот еще что непонятно — как он попал в Мосагропром? Сам Лужков подозревает, что его просто хотели подставить коллеги: «почему бы не двинуть соперника в такое гиблое место, где все кончают быстро и бесславно?» Или все-таки кто-то оценили его организаторские способности?
Ответов нет. Да и вопросы эти кажутся детским лепетом на фоне вещей действительно таинственных и ужасных. Например, именно в то время, когда Лужков с увлечением обживает новые для него исполкомовские миры, его первая жена (спутница со студенческих лет) смертельно заболевает… И, еще не зная о ее болезни, Лужков обращает внимание на другую женщину, ставшую впоследствии его второй женой, «вечной любовью» и, так сказать, музой на поприще муниципальной деятельности.
ЗАСТУПНИК ОВОЩЕЙ
Так или иначе, Лужков был вырван из своего привычного и комфортного мира и погружен в мир враждебный и чуждый. Оказавшись в чужом мире, всякий мироцентричный человек — либо бежит из него, либо пытается его освоить. Посмотрим, что происходит с Лужковым в таких ситуациях.
Вот, скажем, его бросают в чужой разваливающийся мир Мосагропрома… Недавний химик был просто потрясен тем, что увидел на овощебазах: немыслимые условия хранения, чудовищное техсостояние, полный организационный развал, высочайший уровень корумпированности. Поначалу ему показалось, что «ситуация оставляет лишь один вариант: начать с того, чем мой предшественник кончил» (инсультные явления на нервной почве). Но что-то спасло.
Лужкову кажется, что «спасло обстоятельство чисто биографическое. Военное детство». Именно тогда испытывал незабываемое чувство голода. «По выходным выезжали на „огород“. Там в земле, говорила мамаша, жили добрые живые картофелины, о которых мы должны заботиться, потому что сами себя они защитить не могут. Мы их окучивали, пропалывали, а осенью выкапывали, везли в Москву и прятали в погреб. Сколько раз, ложась спать, я представлял себе, как они лежат внизу, в темноте погреба, прижавшись друг к другу боками. Это было самое вкусное, что мог тогда вообразить».
Живые овощи, к которым человек имеет личное отношение. Это вот уж действительно — нарочно не придумаешь. Нечто детски-мифологичное, явленное во взрослом мужчине. Но особенно для нас сейчас интересно то, что, только еще начиная осваивать новый для него овощной космос, наш герой сразу же набрасывает на него смысловую сетку своих представлений о жизни, семейные мифы. И притом это наивное — «живые картофелины» — отношение к гибнущим овощам, уже не совсем чужим, сопровождается совершенно непосредственными болезненными ощущениями: «Это было невероятно, чудовищно, эмоциями».
Можно, конечно Лужкову не верить, но ведь это так органично: гибель живых овощей в мире, центром которого является лужковское «Я», — «непорядок» (словечко, сросшееся с Лужковым столь же прочно, как его кепка). А непорядок в таком мироустройстве, ощущается как «задетое самолюбие. Оскорбленное мужское достоинство». Это и должно быть так — просто потому, что «Я» и мир тождественны. И вот уже ущемленный эгоцентрик рассказывает, как он впал в отчаяние, когда Геннадий Хазанов назвал Москву «городом вечнозеленых помидор»: «Было обидно до умопомрачения». И сразу после концерта («так уж совпало») бедняга отправился в помидорный цех: «Я ходил среди „вечнозеленых помидор“, гниющих и мятых. Знал, почему они такие. Мог проследить весь их путь от рассады до прилавка. На каждом этапе этого пути всякий, кто прикасался к ним руками, добавлял какой-то изъян, хамское отношение. В самой закономерности этих изъянов было что-то дьявольское».
Вот и найден враг. Пора приступать к экзорцизму… Ан нет, Юрий Михайлович не стал бороться с дьяволом, «не объявил войну системе». Он «просто встал на защиту овощей».
«МЫЛОВАРКА»
Для того, чтобы ясно понять, почему беда овощей воспринимается столь эмоционально, надо разобраться в том представляет собой «Я» Лужкова. Для этого придется заглянуть в мир лужковского детства. Фундаментальной категорией здесь, конечно, является «центр». «Наш „центр“ находился у Павелецкого вокзала… — вспоминает мэр. — До Павелецкого ходили пешком, но то была забота взрослых. Детвора занималась тем, что находила в округе двора. Тут был целый мир (здесь и далее в цитатах выделения наши. — О.Д.), предназначенный для детского постижения, с презрительно-уменьшительными названиями: „картонажка“, „мыловарка“, „пожарка“…» Запомним: «округа двора» — «целый мир», в котором обозначены три полюса «детского постижения»: «картонажка», «мыловарка», «пожарка».
Центральным и срединным полюсом в перечислении Юрия Михайловича оказывается «мыловарка». С нее и начнем (хотя сам мэр начинает с «картонажки»): «Мыловарка» стояла в самом центре двора. Там делали хозяйственное мыло и в довольно больших количествах. Но нас, детей, занимало не производство, а сырье — постоянно обновляемая и пополняемая гора гниющей падали». На эту падаль естественно слетались вороны. «Они-то и поглощали ребячье внимание. Мы били их из рогаток, воображая фашистскими захватчиками».
Особенно важная деталь: «На мыловарке работала, кстати, кочегаром моя мамаша. У нее было свое помещение — котельная. Там стоял паровозный котел и всегда было жарко, сухо и хорошо. Котел занимал все пространство помещения, горячий и огнедышащий, как пленный сказочный зверь. Мы кормили его углем, принося пищу со двора ведрами. Следили за уровнем воды в организме /…/ Выгребали серый, неинтересный шлак».
Как видим, «мыловарка», этот центральный пункт детского мира Лужкова, тоже в свою очередь четко структурирована. В ней есть внешняя часть: груды вонючего сырья, от которого наш юный герой отгоняет отгоняет захватчиков и из которого делают хозяйственное мыло. И есть часть внутренняя (исподняя, связанная с мамашей), где тепло, хорошо и сухо, где стоит сказочный зверь (архетипическая печь), которого кормят, о котором заботятся. Самая сердцевина лужковского мира (и одновременно самый фундаментальный и архаичный слой мэрской психики) именно здесь, в этом, так сказать, материнском лоне кочегарки. Здесь железяка воспринималась (поразительно, что и до сих мэром пор воспринимается) как органическая система, в которой надо поддерживать жизнь (в частности, кидать уголь «точно в то место, где на фоне ровного красного огня выгорало черное пятно» — сугубый центр), чтобы она давала тепло и уют. И этот любовный уход за отопительной системой и был детской работой в охотку.
Но: «Впрочем главным была не работа, а то, что сейчас я бы назвал созерцанием, а тогда не знал, как назвать. Смотреть на огонь подолгу, не отрываясь, было любимым занятием. /…/ Нас тогда не водили в церковь. Ни золота окладов, ни пламени свечей не присутствовало в детской жизни в те годы. /…/ Но то, что пленило чудом православной литургии, я встретил как нечто знакомое. Потому что впервые душа испытала это в той кочегарке». Юрий Михайлович, конечно, ошибается, связывая мистику огня с мистикой именно только христианства. Будь он мэром какого-нибудь другого города, ему, может быть пришлось бы связать свои детские ощущения с какой-то другой религией, скажем, с зороастризмом. Но дело не в этом. Дело в том, что к намеченному выше комплексу кочегарки, добавляется таинственный объект детских созерцаний — огонь.
К сожалению Юрий Михайлович предпочитает не задерживаться на описании своих ощущений возле огня: «Такие минуты — святые, и говорить о них как-то нескромно». И тем не менее из его беглых намеков следует, что эти созерцания огня погружали его в состояния, которые человек менее целомудренный назвал бы мистическими.
УПРАВЛЕНЧЕСКОЕ РЕШЕНИЕ
Итак, мы установили, что личная мифология Лужкова сводится к тому, что он живет в центре некоего космоса. Точнее — в непосредственной близости от этого центра, каковой центр представляет собой устройство, внутри которого постоянно горит огонь, который ему (Юре Лужкову) надо поддерживать (кормить зверя) ради жизненного комфорта и который он может созерцать, находя в этом наивысшее духовное наслаждение. Стоит добавить, что иногда «Я» Лужкова может отождествляться и с самим огнем, но об этом позже.
Эта, так сказать, детская парадигма проецируется во взрослый мир нашего героя следующим образом: устройство (аппарат), дающее всякого рода блага, это уже не просто паровозный котел (или пленный сказочный зверь), но, скажем, весь Мосагропром или, позднее, вся инфраструктура Москвы (может быть, в более тесном и обозримом виде — аппарат правительства Москвы). Это административное устройство тоже надо кормить, выгребать из него шлаки и так далее. Кроме того, можно наслаждаться бликами огня в этом устройстве. В сущности огонь в нем — это то, посредством чего производится продукт: жизнь в городе.
Подчеркнем: речь идет вовсе не о топливе (каковым для административной кочегарки являются деньги и другие ресурсы), но о самом огне — об особой субстанции, бьющейся в топке аппарата, который тоже ведь не является грубо материальным котлом лужковского детства, но представляет собой сложную и тонкую структуру поддержания жизнедеятельности в большом городе. Что является огнем в этом административном устройстве? Вообще говоря — тонкая субстанция мысли (что, кстати, вытекает и из общечеловеческой мифологии огня). Административной, уточним, мысли.
Вот как сам Лужков описывает процесс горения в топке своего аппарата: «Искусство руководителя заключается в том, чтобы всех собрать, каждого выслушать и действительно, по совету Карнеги, восхититься его виденьем проблемы и знанием предмета. Задача руководителя — создать атмосферу обсуждения, творческой эйфории, «мозговой атаки». Тут можно, конечно, смеяться, представлять себе дело так, вот собирает мэр совещание, создает атмосферу, сидит слушает выступающих (созерцает сполохи разведенного им огня), иногда «незаметно подталкивает» участников, «направляет своими вопросами» процесс горения, «мозговой атаки»… Но вообще-то свято верит, что такие мероприятия приводят к результату — двоякому: во-первых, «наше итоговое решение — вот оно — складывается из ваших идей», а во-вторых, участник «уносит с собой огонек настроя на осуществление, ибо считает принятое решение своим».
В принципе Лужков различает два вида решений — «шаблонное» и «истинно управленческое». Сам он предпочитает рассказывать в основном об «управленческих решениях». И неспроста. Именно они создают ему репутацию хозяйственного гения. Описания Лужковым «управленческих решений» сводятся к тому, что они каким-то таинственным образом появляются в безвыходных положениях. «Лишь в тот момент, когда заходишь в тупик, появляется надежда на истинно управленческое решение». Оно «извлекает творческую энергию из казалось бы гиблого обстоятельства». Оно возникает из «такой ситуации, когда невозможно ни сделать что нужно, ни оставить как есть. Это мощное переживание погружает сознание в какую-то глубину, в хаос мысли и воли. Оттуда и только оттуда возникает подлинно управленческое решение. То, которое никогда не пришло бы в голову чисто логическим путем».
Запомним: безвыходная ситуация приводит Лужкова к погружению в некие глубины и извлечению из душевного хаоса неких внелогических решений. Процедура известная, многократно описанная мистиками и поэтами. Чаще всего она как раз описывается в терминах огня и горения (все эти пылания, угли, искры, пожары в душе). В связи с этим кругом символов становится более понятно и то, почему мэр так часто говорит о «жажде творческого открытия» в хозяйственной деятельности, об эйфории, возникающей после смуты безвыходности. В общем: «Руководитель должен испытывать такое же наслаждение при появлении долгожданного решения, как художник или ученый, когда восклицает „эврика!“ /…/ Просто то, что другим удается в науке или поэзии, у него получается в сфере управления».
«КАРТОНАЖКА»
Продолжая знакомиться с топографией детского мира Лужкова (и соответственно — со структурой его взрослой психики), заглянем на «картонажку». Именно с нее мэр начинает: «Забраться туда было проще всего. Там делали конфетные фантики, шоколадные обертки и прочую красоту». То есть перед нами, значит, открываются представления о красоте, мир лужковской эстетики. Точнее — то из чего эта эстетика выросла. Многие называют мэрскую эстетику безусловно убогой. Пусть так. Зато в ее корнях есть нечто трогательное: «Самих сладостей мне в детстве совсем не досталось, зато фантиками судьба не обделила. Склады (где хранилась „красота“ — О.Д.) запирались, но не охранялись. Мы забирались в огромные ангары и брали сколько могли». Тут в сущности дело не во вкусе шоколада, а во вкусе культуры. В условиях бараков, где родители совсем не следили за своими детьми (см. ниже), а тем более не давали им начатков того, что обычно называется культурой, ребятишки росли на подножном корму, на фантиках, на шоколадных обертках, которые были легко доступны. Вот Юрию Михайловичу теперь и кажется, что культура вещь простая и общедоступная. Потому наш эстет и начинает описание своего космоса с «картонажки» куда забраться было проще всего.
И отсюда же его пристрастие к художникам определенного типа. Ну что такое, например, произведения Глазунова и Шилова, если не эскизы тех самых фантиков? Та же эстетика, тот же стиль, те же приемы. Напечатай их в соответствующем размере, заверни в них конфетку и наслаждайся. Или вот, скажем, Зураб Церетели. Ведь его произведения про самому их смыслу представляют собой увеличенные до колоссальных размеров и выполненные в металле и камне фантики. В общем, и «фасадная архитектура» лужковской эпохи имеет своим прообразом раскрашенную обертку. Да и новодел его храмов внутренне пуст, лишь внешняя видимость старого зодчества… Так из глубин «картонажки» выползает нынешний облик Москвы.
Но вообще говоря, в фантичной эстетике нет ничего зазорного. Более того, такая эстетика может быть по-своему интересна, органична и даже всеобъемлюща. Скажем, поэзию, оказывается, можно воспринимать через обертку шоколада «Сказки Пушкина». Мэр объясняет: «Там на синем, гладком, хрустящем под пальцами фоне, в золотой от сияния комнате сидел некий юноша по имени Пушкин с бабкой по имени Няня. Чем завлекала эта картинка? Ни танков, ни самолетов. Но вся будущая привязанность к поэзии была мне словно предсказана этой оберткой. Подолгу вглядываясь в золотистую охру комнаты, я как бы пытался услышать звук пушкинской речи. И уже потом, в школе, получив доступ к стихам, погружался в сияние того самого света, что был подарен в виде красивой обертки как другим дарили шоколад».
Читая описание этой фантичной иконы, нельзя не вспомнить о сиянии огня, которое созерцал маленький Юра, сидя в уютной кочегарке у паровозной топки. А рядом, конечно, «мамаша». Похоже, живописующий свое детство мэр потому и выделяет из всех украденных им оберток именно пушкинскую, что на ней фактически изображены «святые минуты» его детства: медитации перед огнем рядом с матерью, которая изображена на картинке в виде «бабки по имени Няня». А сам он идентифицируется с «юношей по имени Пушкин». К реальному Пушкину и его поэзии все это отношения, конечно, не имеет. Но вот к лужковской поэзии «управленческих решений» — имеет самое непосредственное. Ведь это вглядывание в «золотистую охру комнаты» (действительно икона), попытки услышать звуки речи не кого-то там, а «нашего всего» (по-простонародному: кто сделал? — Пушкин) — не что иное, как прообраз описанных выше погружений сознания в глубины, из которых приходят те самые «решения».
И чтобы совсем уж покончить с «управленческими решениями», надо заметить что, судя по описаниям мэра, в первоначальном варианте они выглядят совершенно нелепо, даже безобразно (особенно для людей зашоренных своей конкретной узкой специальностью). Так первоначально выглядела идея легально продавать спасенные овощи через магазины: это когда по официальному нормативу можно было сгноить один процент, а реально гноили — более тридцати. Или вот, например, одно из самых тяжких «состояний безвыходности» — когда никак не удавалось решить вопрос движения транспорта в центре Москвы. «Никогда прежде столичный градоначальник не проводил столько совещаний на одну и ту же тему». Ничего не получалось. «И тут от полного, поймите, отчаяния, совершенно неожиданно для себя (я даже не помню, как это произошло) выдвигаю предложение: а что если закрутить Садовое кольцо в одну сторону? (А внутри мысль: ты что, больной? А сам продолжаю.) Бессветофорная трасса внутри города. Скорость 80 км/час». Диковато! Но ведь и сам мэр это понимает: «Чем хороши такие идеи — их можно потом не внедрять. Но они активизируют всю сферу, давая результаты совсем не там, откуда ты начинал». В общем в конце концов пришли к идее закрутить кольцо вокруг Кремля…
«ПОЖАРКА»
Возвращаясь на секунду к «мыловарке», необходимо отметить, что уже здесь, в наиболее нутряном слое психики московского мэра, намечается некая граница между сердцевиной (кочегаркой) и внешним по отношению к этой сердцевине (но все еще «мыловаренным») слоем, где были сырье и вороны, против которых устраивались вылазки. Для уяснения того, что такое граница как таковая в мире лужковской психики, поговорим об упомянутой выше «пожарке» (кстати, очень даже связанное с огнем словечко).
Мэр объясняет: «Пожаркой» называли старый барак на берегу Москвы-реки и недостроенное здание пожарной части, начатое еще до войны. Пожарных мы не любили. Причем взаимно. Мы их — за то, что они оккупировали пристань (там стояли их катера). Они нас — за то, что мы с этой пристани прыгали и вроде мешали работать». Ну и маленькие негодяи устраивали пожарным «пожары». Поджигали им дверь, подперев ее предварительно палкой, и — врассыпную. А бедолагам пожарным приходилось вылезать в окно, тушить. После того, как однажды один из пожарных попытался разделаться с поджигателями (погоня, карабканье на крышу гаража, прыжок — «прощай родина!» — с этой крыши на «кирпич, крючья, балки. Как уж мы остались живы, Бог весть»), детишки «прекратили делать пожары».
Похвально! Но смотрите, как все это описано: детки (среди которых огнепоклонник Юра Лужков, ощущающий себя в центре лучшего из миров) играют на берегу реки. Прыгают в воду, а пожарные их гоняют. Похоже, здесь речь идет взаимодействии двух стихий — воды и огня. А вот любимое развлечение (вполне естественное для огненных мальчиков): задирать пожарных, поджигать им двери. Представителям водной стихии ничего не остается, как только лениво тушить свою обитель. Но вот один разозлился, погнался за хулиганами (как струя воды за расшалившимся пламенем) и чуть всех не угробил. Из происшедшего был извлечен урок: чужая стихия (чуждый мир) опасен, с ним не надо шутить.
На эту мифологическую историю, изложенную нами (вслед за Лужковым) в терминах столкновения стихий, можно теперь взглянуть и иначе: «пожарка» — реальное место, реальные строения, но одновременно, если приглядеться внимательней, это граница мира лужковского детства. Не только топографическая граница, но и — что, пожалуй, гораздо существенней для понимания мироощущения нашего героя, — граница нравственно-символическая. В сущности «пожарка» это то идеальное место, где происходит столкновение законов, по которым живет двор, воспитавший нашего героя, и какими-то иными законами, чуждыми миру лужковского двора. Юрий Михайлович, с его детской любовью к огню, первоначально осмысляет этот конфликт разных миров в терминах взаимодействия воды и огня. Но значение этого конфликта куда шире и интересней. Поджоги — это разведка (боем), познание устройства другого (соседнего) мира. Вот и в приведенном примере, несмотря на «моральную победу» поджигателей, в их головах наступило некоторое понимание того, что можно, а что нельзя. Можно, пожалуй, сказать, что столкнувшись с чужим миром, они постигли некоторые его суровые законы и перестали их нарушать. То есть — пожарка это передний край научения.
Случай, рассказанный Лужковым сразу же за историей с поджогами, подтверждает эту нашу догадку. «После войны пришла другая напасть: в Москве-реке вообще запретили купаться». Этот запрет на контакт с водой (опять-таки) был обусловлен тем, что река уже тогда была слишком грязна (нефть). Но лужковскую компанию такое табу, конечно, не могло остановить. Ребята ловко скрывались от гоняющих их «ментов» (в предыдущей истории — пожарные). Пока не появился тоже один «хитрый как бес». «Свернувшись» в кабине случайного грузовика, «как змей подколодный» (все это символы влаги), он незаметно подкрался к купальщикам и захватил их трусики. Далее: «помахивая арестованным гардеробом», милиционер заставил выйти ребят из воды и, посадив в кузов (трусы, разумеется, не отдал, а борта грузовика для пущего позора опустил), отвез в отделение милиции. «А это и в штанах далеко». Теперь апофеоз: «Вы, конечно подумали, милиционер вызвал родителей, требовал наказания? Нет, господа. Система взаимоотношений того времени не допускала разборок и тяжб. Все строилось на договоре. Каждый из нас получил свои трусики и мощный пинок в зад. Инцидент был исчерпан. Мы обещали там больше не купаться. И действительно не купались. Честное слово считалось святым».





