bannerbannerbanner
Фабрика жестов

Оксана Булгакова
Фабрика жестов

Полная версия

«Шехерезада бульварного романа». Пикантная смесь вульгарного и этикетного

«Дитя большого города» (1914) повторяет фабулу «Немых свидетелей»: девушка из низшего сословия становится любовницей аристократа. Но в «Немых свидетелях» ни социальное положение, ни жестовый язык горничной не меняются. В фильме «Дитя большого города» модистка, становясь кокоткой, перенимает осанку и телесный язык, атрибутированные в «Немых свидетелях» аристократке.

Актриса играет два тела. Маня-модистка производит много мелких суетных движений. Даже когда ее руки заняты большой шляпной коробкой, она ухитряется и одной рукой всплескивать, утирать слезы, отмахиваться, касаться своего платья и лица. Попав в отдельный кабинет ресторана и освободившись от коробки, она всплескивает уже обеими руками, заламывает их, защищается, вытягивая их перед собой. Педалируя ее низкое социальное происхождение, режиссер показывает, как она жадно ест обеими руками и хватает еду с разных тарелок. Скучающий аристократ, уставший от манерных светских девушек, воспринимает все это как «неиспорченную природу».

В буржуазных салонах 1914 года так же шокирующе-притягательно действует на публику телесное поведение молодого Владимира Маяковского, определяемого Лившицем как «ходячий grand guignol», «персонаж кукольного театра ужасов». За столом в гостиной петербургских меценатов он «красными от холода руками вызывающе отламывал себе кекс, а когда Д., выведенная из терпения, отпустила какое-то замечание по поводу его грязных ногтей, он ответил ей чудовищной дерзостью»[146].

Бернард Шоу, переведший в 1912 году сюжет «Пигмалиона» из мифологического пространства в социальное, сделал основной упор на произношение и язык, изменение которых влечет трансформацию и духовного мира, и техник тела Элизы Дулитл. В немом кино этот сюжет оформлен (и ощутим) лишь через жест. Когда Маня становится Мери и переходит на положение кокотки, она перестает на экране есть и только пригубливает кофе или шампанское, держа бокал не как горничная Настя – двумя руками, – а небрежно, пальцами одной. Ее контакт с собеседниками отвечает принятым формам телесной коммуникации более высокого социального слоя – она не падает перед любовником на колени (как Настя перед барином), а протягивает ему руку для поцелуя, что дает ей возможность подчеркнуть наготу плеч и продемонстрировать балетную гибкость локтя – как аристократке в исполнении Эльзы Крюгер. В своих соблазнительных позах, прогибая стан, откидываясь назад, кокетливо играя кистью, Мери имитирует модели ранних (soft) порнографических открыток. В финале фильма эротизацию ее тела завершает исполнение танго.

Но режиссер и актриса сознательно сохраняют в телесном языке героини рецидивы ее плебейского происхождения. При первом появлении на экране в новом статусе и новом платье, в сцене с любовником в кафе-концерте, Мери суетится, хихикает и постоянно одергивает на себе одежду. Позже эти жесты убираются в «свете», но в частном пространстве Маня остается вульгарной дочерью низов. Сидя в будуаре, она «не держит спину», зевает, потягивается и опирается головой на руку, как делала это в мастерской. В бурной сцене ревности она, дергаясь, с «растопыром конечностей», как сказал бы Гоголь, отпрыгивает в сторону, утрачивая плавное, замедленное скольжение и грациозную томность, которые отличали ее пластику до «аффекта».

Особенно любопытен финал фильма, в котором режиссер разделяет монтажом ее тело на эротизированную ногу и архаизированно-вульгарную руку. Когда Мери перешагивает через труп покончившего собой аристократа, ее разорившегося любовника, Бауэр дает крупный план ее изящной ступни в прозрачном чулке и танговых туфельках. Этому плану противопоставлен ее выразительный жест отвращения – выставленная вперед ладонь с растопыренными пальцами, который возвращает героиню в область жеста не этикетного, но заклинательного, фольклорного. Это принятый магический жест отпугивания нечистой силы или плохой приметы.

Подобная пикантная смесь фольклорного, вульгарного и этикетного, низкого и высокого телесных языков отличала манеру игры первой европейской кинозвезды Асты Нильсен. Она, «плоскогрудая Венера», то «мещанская, то циническая», стала идолом масс и одновременно идеальной героиней декадентов, воспевающих ее андрогинное тело, «божественное в худобе»[147]. В мемуарах она писала: «Одни считали, что секрет успеха – в моих говорящих руках, другие – в „демоническом одухотворенном эротизме, который проистекает из моей абстрактной худобы“, третьи – в выразительности рта»[148]. «Абстрактную худобу» торса Нильсен подчеркивали длинные тонкие руки и ноги – «копытца в сандалиях», «ноги, в которых есть порода и вырождение»[149]. «Твои движения как цифры», – писал Юрий Анненков в своем стихотворном обращении к Нильсен, не уточняя, что он понимал под этой «цифровостью» (зашифрованность?). Телесный язык Нильсен действительно воспринимался как необычный: играя часто женщин низкого происхождения (служанок, артисток цирка, цыганок, дикарок), она воспроизводила пластику эротизированной дивы, которая действует в рамках поведения леди, то есть поведения стереотипно грациозного. Но, вводя узнаваемый «грациозный» стереотип, Нильсен одновременно разрушала его, пользуясь в то же время вульгарными, мужскими, комическими, детскими, нецивилизованными, «дикими» жестами, недопустимыми в кодах хорошего поведения. Она хлопала себя и своих собеседников по коленям, животу и заду, демонстрировала полное отсутствие навыков обращения с ножом и вилкой, сидела на столе и на полу, ходила на скрюченных ногах с вывернутыми ступнями и коленями, упиралась в бок обеими руками, курила не как леди, а как кучер и т. д. Она перешла границу приличий, став «Шехерезадой тысячи и одного бульварного романа»[150], что хорошо ощущали ее почитатели, воспринимавшие ее игру как «неожиданную», «естественную», «драматичную».

Эротический фетиш – нога; Магический жест руки. Кадры из фильма «Дитя большого города». 1914


Андрей Белый в «Петербурге» в поисках телесного языка новой женщины создает образ Софьи Петровны из смеси вульгарности, истеричности (знака вырождения) и манер леди. Как декадентка, она осваивает «мелопластику». Но автор дает ей смех (истерический или демонический) как примету «неприличного» и физиологичного тела: «молодой, не светский хохот» удивлял, она «хохотала без устали», так что становилась пунцовой и «испарина выступала на крохотном носике» (65). Смех совпадает с другими признаками истерии: «она грохнулась на пол, царапая и кусая ковер; вдруг вскочила, простерла в дверь руки» (69); упала на стул и «на всю комнату разрыдалась» (112)[151].

Моделирование пролетария. Безжестие и анимальность

Максим Горький в романе «Мать» (1904) впервые вывел в качестве главных героев людей нового для России класса – рабочих – и выделил этот новый класс через особые техники тела. Хотя речь в романе идет о массовых движениях (фабричный труд и демонстрации, спонтанные и организованные) и о прямом физическом насилии (побои, истязания, пытки, когда «рвут тело, ломают косточки» (56); «крепко» бьют по лицу или «лениво» по голове), жестовый язык героев подчеркнуто аскетичен. Горький избегает упоминания любого физиологичного проявления: его герои-рабочие не едят, а лишь пьют чай или водку; они не икают, не рыгают, не совокупляются и т. д.

Роман населен людьми из разных социальных слоев (рабочими, крестьянами, интеллигенцией, дворянами, служащими), но автор дифференцирует их телесный язык лишь по двум-трем критериям (на которые я укажу позже), оставляя им для выражения эмоций одинаковую жестикуляцию: растерянность – «разводя руками» (55), виноватость – наклонив голову (рабочий «виновато улыбнулся» (71); девушка-интеллигентка «улыбалась, наклонив голову» (33)); грусть – «вздохнув, опустила глаза в землю» (83); нервность – смена темпа движения («быстрым жестом обеих рук взбил волосы на голове» (57), радость – «приложила руку к сердцу и ушла, бережно унося ласку» (75). Даже жесты матери, Ниловны, чье развитие составляет сюжет романа, стереотипно «записаны» в текст.

 

Зато социальная дифференциация четко разработана через принятый код неравенства в осанке и походке, через темп движения, через технику касания/некасания, подвижность кисти, пальцев и ноги (высший класс) – широкий жест всей рукой от плеча (низший класс).

Прямой – сгорбившийся. Основное социальное различие между господином и рабочим, акцентированное в романе, – это прямая и согнутая спина. Рыбин бросает Софье: «И спина у вас пряма для рабочего человека» (34, 223).

Мать охарактеризована движениями бытовыми и рабочими (моет посуду, топит и чистит самовар, стирает), которые должны были бы придать ее фигуре активность и силу. Но в первой половине романа через манеру стоять и сидеть, в которой проступают покорность, бессилие и приниженность, Горький выделяет ее социальную подавленность: она закрывает лицо, ее спина лишена напряжения, голова опущена, корпус не прямой. Мать стоит, «прижав руки к груди», качает головой и всхлипывает, «утирая лицо фартуком» (19); «бессильно опустилась на лавку» (20); «ткнулась лицом в подушку и беззвучно заплакала» (45); «медленно опустилась на стул с опустошенной головой» (46); «выла, закинув голову» (76); «боком, осторожно, прошла» (91). Придуманная ей Горьким мимика повторяет «согнутость» спины: шрам на лице искривил, «согнул» бровь; у матери выражение лица было, «как будто она всегда пугливо прислушивалась» (11). Она заимствует «прямую выправку» господ как маску, скрывающую ее неуверенность: «Стараясь подавить свой страх, она двигалась не боком, как всегда, а прямо, грудью вперед, – это придавало ее фигуре смешную и напыщенную важность. Она громко топала ногами, а брови у нее дрожали» (52); испытывая ненависть – «она выпрямилась» (54). Выпрямленность у угнетенных связывается с открытым выражением протеста: избитый Рыбин «выпрямился, поднял голову» (295).

Нога – рука – кисть – палец. Активная часть тела, выделенная для жеста, у господ – нога (топает) или разработанная кисть; у рабочего – рука, действующая от плеча, а основной жест – удар кулаком по столу (в нормированной театральной эстетике закрепленный за вульгарным персонажем низкого происхождения). Михаил Власов в гневе ударил кулаком по столу (7); Павел пришел пьяным и «ударил кулаком по столу, как это делал отец» (9). Вариация: Рыбин ударил ладонью по столу (222). Офицер же «топнул ногой» (191); избивающий Рыбина жандарм «затопал ногами» (295).

Офицер производит движения пальцами и подвижной кистью: «быстро хватал книги тонкими пальцами белой руки, перелистывал их, встряхивал и ловким движением кисти отбрасывал в сторону» (49); «хрустнул пальцами тонких рук» (50); «мигнул правым глазом, оскалив мелкие зубы» (51). У революционера-интеллигента действуют ладони и пальцы («крепко потирая руки» (81); «подняв палец кверху»; «крепко пожимая руку»).

В контакте господа подчеркнуто не касаются тела, рабочие же трогают друг друга. Сизов «потряс руку. Взял мать за плечо» (57); «схватили, толкнули вперед» (67); «толкнув мать в плечо, сказал» (69); «она двигалась, расталкивая толпу» (68); Рыбин при разговоре легонько ударяет Власову по плечу (219). Крестьяне постоянно трогают себя: «солидно погладил бороду» (101, 105); забрал бороду в кулак, (303); выпустил бороду из кулака, расчесал ее пальцами (303).

Директор фабрики, наоборот, дает пример культуры некасания, которое, в первую очередь, распространяется на «нечистых»: «отстраняя рабочих со своей дороги коротким жестом руки и не дотрагиваясь до них» (71); перед ним снимали шапки, кланялись ему – он шел, не отвечая на поклоны (71); кто-то сверху протянул ему руку, «он не взял ее» (71). Его поведение указывает на отношения асимметрии между неравными, поэтому он не касается рабочих.

«Безжестие» и анимальность. Рисуя «новых людей», революционеров-пролетариев, Горький наделяет их сдержанной жестикуляцией. В отличие от крестьян и рабочих, они не касаются своего тела, темп их движений размеренный, как у господ, и их руки «не действенны» как знак владения собой, они спрятаны или зажаты: Павел ходит «заложив руки за спину» (59) или «стоит, стискивает руку» (18). Даже на политической демонстрации и в аффекте «Андрей пел, руки у него были сложены за спиной, голову он поднял вверх» (181). Эта сдержанность («безжестие»), отличающая «новых рабочих» – признак городской цивилизации по отношению к крестьянской культуре подчеркнутого широкого жеста и касания себя, – противостоит грубым жестам насилия («анимальности») «старых» рабочих на первых страницах романа. Телесный контакт в интимной сфере «анимальных» героев – между женами и мужьями, родителями и детьми – построен на насилии: ссорились с женами «не щадя кулаков». Молодежь, устраивая вечеринки, «танцовала», но истомленные трудом люди быстро пьянели, и во всех грудях пробуждалось непонятное раздражение, они «бросались друг на друга с едким озлоблением зверей»; возникали «кровавые драки», которые кончались увечьями и убийствами (4). Отец «оттаскал за волосы» ребенка; мальчик (четырнадцати лет) взял в руки тяжелый молоток и пошел на отца, «взмахнул молотком» (7).

Агрессивные жесты – принуждения, угрозы, нападения – перенимаются в сцены любовного контакта между мужчиной и женщиной. Так показано сватовство старшего Власова: «он поймал ее в темных сенях и, прижав всем телом к стене, просил глухо и сердито: – Замуж за меня пойдешь? – Ей было больно и сердито, а он грубо мял ее груди, сопел и дышал в лицо, горячо и влажно. Она попробовала вывернуться из его рук, рванулась в сторону. Задыхаясь от стыда и обиды, она молчала…» (28). Горький подчеркивает «анимальность» Михаила Власова и мимикой (на его лице «страшно сверкали крупные желтые зубы» (7)), и особенностями конечностей («спрятал за спину свои мохнатые руки» (7)), и голосом («зарычал» (28)).

«Безжестие» революционеров смягчено по сравнению с отчужденной выдержанностью господ тем, что пролетарии-аскеты снабжены интимной сферой и робкими проявлениями нежности. Хотя контакт Павла с матерью крайне сдержан (редки объятия, отсутствуют поцелуи), они касаются друг друга – в основном это пожатие ладоней. В том же тоне сдержанности описана ласковость материнских жестов: «села рядом и обняла сына, притягивая голову его к себе на грудь» (9), «гладила рукой его потные, спутанные волосы» (10), «молча похлопала его по руке» (45).

Разрабатывая ораторскую жестикуляцию Павла, Горький закладывает клише нового героя, которые развиваются после революции. Оратор Павел дается в перспективе, издалека, из толпы («глядя на знамя вдали, она – не видя – видела лицо сына, его бронзовый лоб» (178)), поэтому из этой перспективы воспринимаются только подчеркнутые жесты: «широко взмахнув рукой, он потряс в воздухе кулаком» (70)[152]. Лишая героя активного жеста (фабричный труд не присутствует в повествовании), Горький описывает единственное поле его деятельности – чтение и политические споры – в глаголах хаотического движения, сообщая характеру обращения со словом моторную агрессивность: «Порою ей казалось, что ‹…› оба ослепли: они тычутся из стороны в сторону в поисках выхода, хватаются за все сильными, но слепыми руками, трясут, передвигают с места на место, роняют на пол и давят упавшее ногами, задевают за все, ощупывают каждое и отбрасывают от себя» (64).

Революционера Андрея Горький снабжает инфантильными жестами, они работают на характеристику обаятельного комика с украинским говором. Телесный образ «хохла» строится на несоответствии большого роста и шаловливо-неловких движений: он «тяжело возил ноги по полу», как делает ребенок (43), и трет голову руками; «качается на стуле» и «зевает» (21) (крайне редкая физиологическая характеристика). Горький дает и правильное чтение этой телесной пластики: в его «угловатой фигуре, сутулой, с длинными ногами» было что-то забавное (22). Он совмещает широту жестов «славянского богатыря» (34) («широко шагнул», «тряхнул головой» (49)) и эксцентрику, заставляя двигаться «не те» части тела: он «дрыгнул ногами и так широко улыбнулся, что у него даже уши подвинулись к затылку» (23).

Менее приемлемо для Горького смешение мужского и женского жестовых языков, которое он наблюдает в нервных эмансипированных и поэтому ненатуральных революционерках. Роль отрицательного индикатора играет темп движений – он подчеркивает неорганичный сдвиг. Софья производит поначалу отталкивающее впечатление, потому что слишком быстро движется: «В этой женщине было что-то размашистое, слишком бойкое и торопливое» (203), и этот темп передается через ее обращение с предметами: «бросила на пол чемодан» (202), «быстро прихлебывая кофе», курит (203), играя на фортепьяно, «сильно ударила по клавишам» (207). Так же неорганично движется дворянка Саша: «в ее походке и движениях было что-то мужское, она сердито хмурила брови, тонкие ноздри ее прямого носа вздрагивали» (35). Она нарушает код мелких, территориально неагрессивных женских жестов: «быстро вскинула голову» (34), «сидит закинув руку за голову» (86).

Еще одна бросающаяся в глаза характеристика персонажей – строгая геометричность движения или, напротив, его вычурная изогнутость. Жесты положительных персонажей прямы, а отрицательных – завинчены, изломаны. Плохой человек «изогнутой рукой снял картуз, взмахнул им в воздухе и ушел» (41). Изломанная, кривая линия идет от декадентской («больной», «разорванной») эстетики, где она оценивается в противоположном ключе – как характеристика «пылающего» тела. Эта особенность будет позже перенята фильмами времен холодной войны, вырабатывающими различие между западными и советскими людьми через прямые и завинченные телодвижения.

2. Тело театрального натурализма

В то время как Горький, рисуя низший класс, сознательно избегает малейшей физиологической характеристики, Станиславский разрабатывает характер интеллигента-разночинца и дворянина именно через обширный репертуар физиологичного жеста – в противовес русской театральной традиции начала века. Описывая игру одной из самых популярных актрис того времени, Веры Комиссаржевской, Осип Мандельштам замечал:

У Комиссаржевской была плоская спина курсистки, маленькая голова и созданный для церковного пения голосок. ‹…› Ходить и сидеть она скучала. Получалось, что она всегда стоит; бывало, подойдет к синему фонарю окна профессорской гостиной Ибсена и долго-долго стоит, показывая зрителям чуть сутулую, плоскую спину[153].

В Комиссаржевской, как считал Мандельштам, нашел выражение протестантский дух русской интеллигенции, проявившийся как в оформлении театра, так и в специфике актерского стиля:

Она выкинула всю театральную мишуру ‹…›. Деревянный амфитеатр, белые стены, серые сукна – чисто, как на яхте, и голо, как в лютеранской кирке. ‹…› Ее игра была на три четверти словесной, сопровождаемой самыми необходимыми скупыми движениями, и те были все наперечет, вроде заламывания рук над головой[154].

Станиславскому такая жестовая аскетичность не свойственна. О том, какое внимание (с ранних лет!) он уделял телесному языку, будь то походка или манера сидеть и стоять, можно судить по автобиографии «Моя жизнь в искусстве» (1926). Свои впечатления от драматических спектаклей и итальянской оперы он переживал «всем телом»[155]. Уже в гимназии в его памяти отложились «физиогномии» разных походок и осанок школьных учителей, знакомых и случайно встреченных незнакомцев, вдохновивших его опробовать различные телесные техники, через которые потом он воссоздавал характеры[156].

 

Для постановки «Микадо» он приглашает японских акробатов, которые учат актеров не фокусам, а «манере ходить, держаться, кланяться. ‹…› Женщины ходили по целым дням со связанными в коленях ногами»[157]. В театре, замечает Станиславский, актеры скованы одной мизансценой – стоянием у суфлерской будки. Это «чрезвычайно ограничивает гамму пластических поз, движений и действий. ‹…› Трудно в стоячем положении передать то, что требует сидячей или лежачей позы»[158]. Актеры не знают, что делать «с руками, которые не гнутся, с телом, которое коченеет от напряжения, с ногами, которые не стоят, а топчутся на месте»[159]. Чтобы создать новую пластику для пьесы «Потонувший колокол», Станиславский приготовил пол, по которому ходить было невозможно (горы, камни, скалы, деревья, вода), и актеры могли только прыгать по «скалам», балансировать или ползать, спускаться и взбираться, что должно было помимо воли изменить манеру походки, стояния и сидения и привести к новым жестам[160].

Его подчеркнутое внимание к техникам тела особенно интересно проследить на режиссерских разработках чеховских пьес, рисующих современников из близкой Станиславскому среды. Герои чеховской «Чайки», поставленной в 1898 году, принадлежат одному социальному слою, который Станиславский дифференцирует по жестам. Он разрабатывает разные «жестовые костюмы» для молодого поколения нервических «декадентов» (Треплев, Нина) и художественного «истеблишмента» (Тригорин, Аркадина). Он выделяет героев, привыкших вращаться в обществе (Тригорин, Аркадина, Дорн, врач в контакте с пациентами), и деревенских жителей, которые словно забывают о том, что они «на людях», и демонстрируют «бесцеремонно» и публично телесные проявления, допустимые только в частном пространстве (Сорин, Маша).

Неврастеников отличает перепроизводство движений, поскольку они не контролируют свои эмоции. Деревенские жители не контролируют своих физиологических проявлений: храпят, пускают слюни, трут ноги, плюются; их движения естественно грубы. Аркадина и Тригорин – столичная богема, в их поведении смешиваются разные жестовые коды: они умеют контролировать себя, но этот контроль не всегда срабатывает.

146Лившиц Б. Полутораглазый стрелец. М.: Худож. лит., 1991. С. 102–103.
147Анненков Ю. Аста Нильсен // Киноведческие записки. 1998. № 40. С. 260.
148Нильсен А. Безмолвная муза. Л.: Искусство, 1971. С. 171.
149Беляев. Плеяды. С. 267.
150Там же. С. 267.
151Здесь и далее роман цитируется по изданию Белый А. Петербург. М.: Худож. лит., 1978.
152Об ударе кулаком как универсальном жесте, меняющем значение после революции, см. вторую главу.
153Мандельштам О. Соч.: В 2 т. Т. 2. Проза. Переводы. М.: Худож. лит., 1990. С. 153.
154Там же. С. 154.
155Станиславский. Моя жизнь в искусстве. С. 23.
156Вот портрет инспектора гимназии: «…голова немного вдавлена в худые плечи, совершенно впалый живот с приложенной к нему плоской ладонью, которую он постоянно держал на животе, точно компресс; худые ноги и ползущая походка…» – Там же. Коллекционер русского искусства Третьяков описывается так: «Кто бы узнал знаменитого русского Медичи в конфузливой, робкой, высокой и худой фигуре, напоминавшей духовное лицо!» – С. 26. Старость и скупость молодой Станиславский играет через походку. «Сильная старческая сутуловатость. Вся фигура – высокая, тонкая, согнутая, точно вопросительный знак…»; утомление – деревенеют ноги, руки, спина, они становятся точно несмазанными. «Прежде чем встать, надо приспособиться, нагнуться корпусом вперед, чтобы перенести центр тяжести, найти точку опоры и с помощью рук подняться, так как ноги наполовину отказывались служить… Вставши, не сразу разогнешь спину, а выпрямляешься постепенно. Пока не разойдутся ноги, семенишь мелкой походкой…» – С. 32. Случайно замеченный в ресторане «стройный мавр с быстрыми поворотами головы, движениями рук и тела, точно у насторожившейся лани» поражает его своей «плавной царственной поступью» и «плоскими кистями рук, обращенными ладонями в стороны собеседника» – С. 165. В «Отелло» Станиславский скопировал «порывистость движений араба, плывущую поступь, плоскую ладонь» и в быту долго не мог удержаться от этих движений – С. 166.
157Там же. С. 80–81.
158Станиславский. Моя жизнь в искусстве. С. 177.
159Там же. С. 178.
160Там же. С. 170.
1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30  31  32  33  34  35  36  37  38  39  40  41  42  43  44 
Рейтинг@Mail.ru