bannerbannerbanner
Юные годы

Николай Златовратский
Юные годы

Полная версия

В этот мой приход О-в как-то сразу привлек к себе мое внимание своеобразной оригинальностью, которой я не замечал раньше. Худой, стройный, довольно высокий, с тонкими чертами лица, с ясными, как-то постоянно вдумчиво играющими глазами и длинными кудрявыми волосами, он был очень изящен, несмотря на плебейскую грубость некоторых его манер и выражений.

Он, видимо разгоряченный, наступал на своего оппонента, тоже богослова, великовозрастного малого, с большим носом и постоянно растопыренными ногами и руками.

– Нет, ты этого не говори, – возражал О-в. – Я, брат, сам не меньше, а может быть, куда выше тебя ценю всякое религиозное искреннее чувство… Да… Но только из этого не следует, чтобы я согласился прикрывать им всякую нелепость и ерунду… Это уж, извини, пожалуйста, чтобы я вместе с тобой верил в какого-то черта с рогами и хвостом или… Да мало ли всякой такой дребедени наслоилось около самых возвышенных воззрений…

– Нет, не дребедени… Это все связано гармонически… Вынь однО-все рассыплется, – говорил басом его оппонент. – Я не стою, положим, за то, чтобы злой дух был с рогами и хвостом, но самого злого духа отрицать нельзя… Да… Какая же тогда религия?

– Верно!.. Какая же тогда религия? – подхватили некоторые из великовозрастных.

– Какая? Какая? – вскричал О-в. – Самая возвышенная, трансцендентная, разумно-философская, чуждая всяких диких понятий и влияний.

– Это уж не религия… Религия – это нечто гармоничное, прочно связанное… Религия – это канон, – утверждал N.

– Канон! Какой канон? А ты знаешь ли, вот мой отец, сам священник, старик уж – и тот чуть с ума не сошел от этих канонов… Да! А уж, брат, человек религиозный, не тебе чета. Есть такие каноны, что извращают всякую истинную религию. Да. Попробуй-ка прикрывать святыми символами то дикие суеверия снизу, то всякие возмутительные деяния сверху… Нет, брат, религия должна быть чиста и прозрачна, как хрусталь, и на ней не должно быть ни одного пятна… Она должна быть очищена от всякой житейской скверны.

– Ты будешь очищать так, другой – этак, где же границы? Что же тогда останется? Религия должна быть неприкосновенна, она – откровение свыше. А это, брат, одни твои фантазии…

– Нет, не фантазии! – отчего-то вспыхнув, неожиданно для себя заговорил я. – О-в прав… Да… У меня матушка, знаете, какая религиозная… Я и мысли не имею, чтобы относиться к ее религиозности без глубокого почтения и уважения… Да… но суеверие – дело другое… Да… А суеверий и у нее и у других пропасть… И это всегда меня очень волнует. И я чувствую, что надо в этом разобраться… Надо чистое, возвышенное чувство очистить от всего этого…

Помню, говорил я, отчего-то страшно волнуясь, запинаясь. Вообще я ораторскими способностями не обладал, не умел говорить последовательно, хладнокровно развивая свою мысль; всегда это выходило у меня как-то порывисто, нервно, под влиянием охватывавшего меня в данный момент чувства. Передаю здесь, конечно, лишь общий смысл моих возражений…

– Верно, верно, Николай! – ободрил меня О-в, хлопая по плечу.

– Где границы?.. Вы вот что укажите… А это все фантазии, – настаивали оппоненты.

Спор разгорался. Помнится, что я тогда рассказал, между прочим, как однажды моя матушка, найдя спрятанными мною на чердаке после рождественского ряжения маску и парик, устроила целую демонстрацию. В ужасе от своей находки матушка заставила моего почтенного деда благочинного, гостившего в то время у нас, принять меры к искоренению поселившейся у нас нечистой силы. Дед сделал все, что требовалось по требнику: провел весь чин освящения воды и затем, взяв с собой крест и кропильницу, отправился вместе с матушкой на чердак, где торжественно и совершил заклятие над невинной маской и париком, которые вслед за сим были преданы на дворе сожжению.

Рассказав этот случай, я, волнуясь, передавал, что он произвел тогда на меня сильное впечатление, так как он мне показался профанацией чистого и возвышенного религиозного чувства, и с тех пор я невольно стал критически относиться ко многим предрассудкам, прикрывавшимся религиозным чувством.

– Положим, это так… Но где границы? – продолжали настаивать наши «ортодоксы», как называл их О-в.

– Да, да… Где границы? В этом вся суть; это необходимо определить точно и ясно. Это очень важно, – с особой категоричностью заявил один юноша, до тех пор все время молчаливо ходивший из угла в угол, но в то же время очень внимательно прислушивавшийся к разговору; иногда он подходил к тому или другому из споривших и пытался возражать, но, что-то промычав, опять сосредоточенно продолжал ходить. Это был тоже богослов. Фамилия его была, помнится, Сизов. Он был известен в семинарии своими странностями. Бледный и худой, с, глубоко впавшими вдумчивыми глазами, крайне тихий, скромный и сдержанный, он был на счету у начальства как самый «идеальный» с его точки зрения ученик. Очень способный, он с необыкновенным прилежанием исполнял и проделывал все, что требовалось по семинарскому канону, и не только за страх, но и за совесть. Товарищи над ним подсмеивались, иногда даже издевались, дразнили «паинькой», но все, однако, чувствовали, что он не был плохим товарищем: он не лебезил перед начальством, не заискивал, не был доносчиком, очень охотно посещал «секретные» квартиры и большею частью с живым интересом слушал до поздней ночи всякие диспуты; но чаще молчал, довольствуясь лишь тем, что задавал некоторые вопросы – и затем уходил домой, всегда сосредоточенный, иногда сильно взволнованный. Вскоре за ним утвердилось прозвище «схимник», так как начальство и товарищи были уверены, что он кончит одним из первых кандидатов в духовную академию, по окончании которой непременно пострижется в монахи, чтобы стать впоследствии архиереем.

– Да, вопрос о границах требует самого точного и внимательного разъяснения… Это очень, очень важно… Знаете, без этого, без этого… невозможно! – сильно волнуясь, говорил Сизов. – Вот именно – где границы?

– Границы – в науке, – как бы мимоходом бросил густым баритоном молчавший до того времени богослов, один из обитателей конспиративной квартиры. Все время нашего спора он сидел в стороне и что-то переводил с немецкого. Он был известен среди товарищей как юноша с большим практическим тактом; умный, дельный, энергичный, с положительным складом ума, он был постоянным антагонистом поэтически-философствующего О-ва. Фамилия его была М-ский.

– Как ты сказал? – переспросил его Сизов.

– Границы – в науке, – спокойно и категорически повторил М-ский, не отнимая глаз от лексикона.

– Ну, наука – это особая статья… Это – область практическая, – единодушно заметили ортодоксы.

– В этом и суть, – начал было М-ский, но его прервал О-в.

– Нет, не в этом!.. – сказал он особенно вызывающе.

– Да, да, не в этом!.. – вдруг с особым одушевлением проговорил Сизов. – Все это надо, непременно надо уяснить.

– Постойте, постойте. Давайте разберемся! – воскликнул О-в, взмахнув своей кудрявой поэтической куафюрой (за которую ему частенько-таки доставалось от семинарских «субов», иногда настойчиво заставлявших его отправляться на стрижку). – Скажите, что такое истинное христианство? Имеете вы ясное представление?

– Это Божественное откровение.

– Но ведь и библия была в свое время Божественное откровение. А кто же, как не Христос, внес великий, очищающий и озаряющий свет в захламощенное всяким ужасом и сором библейство, с его книжниками и фарисеями? Кто открыл великую духовную борьбу против всемирного владычества рабского, идолопоклоннического строя жизни? Не он ли был великим очистителем старых религий?

И вдохновенный О-в, как истинный художник-импровизатор (как нам тогда казалось), развертывая одну за другой широкие исторические картины, все яснее и ярче рисовал образ Христа, осветившего миллионы человеческих душ великим просиянием, призывая всех труждающихся и обремененных в единое воинство Христово… – Вот где начало очищения! Он дал нам единственный и великий пример и закон из века в век! А что сделали из его учения вы, новые книжники и фарисеи?

О-в говорил долго, увлекательно, картинно: он был в ударе.

Чем больше говорил О-в, тем больше я приходил в какое-то для меня самого непонятное волнение: я точно теперь впервые в своей жизни почувствовал, что я уже не пассивно воспринимаю то, о чем говорилось, не как младший от старших, что в душе я сам активно переживаю каждый образ, каждую высказанную мысль. Эти образы и мысли моментально, как в зеркале, отражаясь в моем сознании, вызывали за собой целый ряд образов и мыслей, когда-то полусознанно внедренных в мой мозг среди хаоса пассивно воспринимавшихся жизненных и книжных влияний и впечатлений. Все эти образы вспыхивали в моем воображении в каком-то еще неведомом мне раньше, но теперь таком ясном, понятном и волнующем освещении, и я, с тайным чувством приятного сознания зарождающейся духовной активности, в волнении прерывал О-ва: «Да, да!.. Это верно… А помнишь это у Шиллера – в „Дон-Карлосе“?.. Да?.. А читал ты „Тайны инквизиции“ 17? Вот это все… вот также…»

Это мое, еще не испытанное раньше, настроение достигло высшей степени напряжения, когда О-в закончил свои импровизации таким образом:

– Погодите, постойте!.. Вот! – сказал он, роясь в своих карманах и вытаскивая оттуда целую беспорядочную кипу мелко исписанных листков различного формата и цвета – от клочков почтовой до оберточной бумаги. – Вот сейчас, – говорил он, стараясь привести в какой-нибудь порядок этот сумбурный сбор.

Оппоненты весело и ехидно подсмеивались над «пинтой» О-вым, хорошо известным всем по своей безграничной беспорядочности.

– Эх ты, пиита! Все свои фантазии перепутал, концы с концами никогда не соберешь, а тоже доказывать вздумал! – острили над ним.

– Нет, это не мои фантазии… Это… это – голос великого разума человеческого… отражение его истинной Божественной Сущности!.. Вот слушайте, имеющие уши олухи!! – сказал О-в и по подобранным кое-как лоскуткам стал читать перевод знаменитой поэмы Гейне «Горная идиллия».

 

Вначале он, путаясь в лоскутках, читал вяло и невразумительно, и нам, не знакомым с оригиналом, все казалось непонятным и сумбурным и не производило никакого впечатления. Мне даже как-то обидно стало за О-ва, жаль его, мне казалось, что он таким образом испортил все впечатление от своей прежней речи.

Но когда он дошел до половины, он вдруг бросил лоскутки, вскочил и внятно, с поэтическим воодушевлением прочел весь конец поэмы наизусть и даже с каким-то торжественным пафосом закончил, указывая на свою грудь:

Вот смотри, малютка мой:

Рыцарь Духа пред тобой!

– О, о! какой рыцарь проявился! – засмеялись ортодоксы. – Только, брат, все это пиитика, а не фундаментальные доказательства.

– Не пиитика, олухи вы царя небесного! – закричал О-в. – А настоящая, чистейшая поэзия, высочайшее вдохновенное осияние… Олухи, так олухи и есть!.. Их разве проймешь! Будет! Пойдем, Никола, на воздух… Я тебя провожу, – заключил он, наскоро собирая опять в карманы свои поэтические лоскутки.

Приятели весело смеялись, смотря на него. Только один Сизов молча и сосредоточенно ходил по комнате, иногда взглядывая на О-ва странным, блуждающим взглядом. Не было смешно и мне. Я, взволнованный, как-то жался к О-ву, хватая его за плечо, то за руку, стараясь так или иначе выразить ему переполнявшие меня чувства.

– Ты это откуда взял? Сам переводил? А? Ты дашь мне переписать? – шепотом спрашивал я его, ласкательно заглядывая ему в глаза.

Рейтинг@Mail.ru