– Вот теперь смотри! – говорил мне дядя. – Погоди, и тебя самого научим печатать.
– Все это хорошо, – говорил отец. – Только опять вас прошу: пожалуйста, до времени никому о нем ни слова.
Но осторожные предупреждения отца остались втуне. Уже к вечеру стали заходить кое-кто из интимных друзей нашей семьи, и, как будто случайно заглядывая в маленький кабинет, куда все же по настоянию отца был передвинут и спрятан он, они изумленно-весело вскрикивали: «А! Приехала штучка-то?.. Пора, пора! Не все же из казенного горшка похлебку хлебать… Пора и свой заводить»[2]. И, хитро подмигивая, они весело потирали руки и похлопывали отца по плечу.
Через неделю, когда приехал дядя Александр из Р., в нашем зальце уже опять собрался наш интимный кружок, раньше принимавший такое деятельное участие в обсуждении крестьянского вопроса.
– Слышали, слышали! Привезли его?.. Да? – выкрикивал каждый, входя и особенно выразительно пожимая руку отцу. – Великолепно!.. Значит, начинаем? Пора, пора…
– Господа! надо повременить, – смущенно говорил отец. – В особенности надо избегать излишних разговоров об этом… Ведь нет еще разрешения… Мне говорят: «Вишь, чего захотели! Частную свободную типографию у нас, здесь!.. Э! Об этом надо подумать да подумать»…
– Вздор!.. Нечего на них обращать внимания… Не те времена!.. Пишите прямо в Петербург, – отвечали отцу. – А пока что – канитель тянуть нечего. Надо подготовляться энергично, чтобы с осени двинуть дело с своей газетой… Дело для нас новое, нас тоже не скоро раскачаешь…
– Начинать, начинать! Раз он здесь, с нами, наш собственный, значит дело в шляпе…
– Садитесь, господа… Будем вырабатывать программу, намечать сотрудников…
– Позвольте… Так нельзя, – возразил один из юмористов нашего кружка, почтенный толстяк из дворян, составивший себе в городе громкую известность мастерским чтением сатир Салтыкова-Щедрина. – Надо, господа, прежде всего окрестить нарождающееся детище… Все честь честью… Прошу приступить… А вот я, кстати, захватил с собой и проектец наименования, который у меня уже давно был обдуман… Прошу внимания и оценки.
И наш юморист, вынув из бокового кармана сложенный лист, тщательно развернул его на столе: это была заглавная виньетка.
– Прежде всего, господа, должен вас предварить, что это вовсе не плод моего юмористического легкомыслия. Напротив, здесь все строго взвешено и обдумано, со всех точек зрения: государственно-исторической, культурной, экономической и прочее… Известно ли вам, господа, что уездные гербы нашей губернии представляют собою некое эмблематическое изображение тех культурно-духовных приобретений, на вящее усовершенствование которых наш русский народ с усердием, достойным лучшей участи, потратил ни много ни мало – тысячу лет? Взять эти эмблемы в основу имени нового нашего органа показалось мне идеей поистине блестящей… Прошу взглянуть… Не находите ли – как, можно сказать, гениально-удачно удалось мне скомбинировать, например, хотя бы букву В из муромских калачей и вязниковского вяза?.. Или, например, букву И из переяславских селедок?..
– Браво, браво!.. Бесподобно! – закричала молодежь, разразившись веселым смехом. – Более удачное начало трудно придумать…
– Эх, господа, – вскричал мой экспансивный дядя Александр, – черт возьми, как у вас здесь стало бодро, весело, хорошо!.. Брошу я р-скую гимназию и переберусь к вам… Ей-Богу!.. Там теперь ничего не выходит… Пробовали было хотя бы у казенного станка неофициальный отдел в свои руки забрать: не дают! Ей-Богу, к вам сбегу.
– Ура! Нашего полку прибыло!
– Да я что – пустяки… А вот, господа, я для нашего здешнего дела заручился обещанием настоящего, заправского литератора… Только это пока секрет…
– Говори же по секрету: кого?
– «Бова»[3] из «Современника»!..
– О, о! – крикнула в изумлении молодежь. – Ну, значит, начинаем!..
Вперед без страха и сомненья! —
продекламировал кто-то из них начало только что вошедшего в то время в моду стихотворения.
– Да, да, крестный! – сказал дядя. – Не падайте духом: хлопочите, устраивайте, организуйте – вы свое, а мы будем подготовлять свое…
– Что ж с вами делать! – улыбаясь, говорил отец, шутливо махнув рукой. Но все же, когда были зажжены свечи, он торопливо распорядился тотчас же закрыть закрои у окон и «убрать» из зальца меня с прочей нашей детворой; первое «конспиративное» собрание по поводу появления у нас «чуда» уже продолжало заседать при вполне «закрытых дверях» до поздней ночи. А еще через несколько дней я, вернувшись с гулянья, был несколько изумлен новой «конспирацией», застав двери в наше зальце снова припертыми; толкавшаяся около них детвора таинственно и шепотом сообщила мне, что «там» сидит новый гость, только что приехавший товарищ дяди Александра.
– «Бов»? – спросил я.
– Он, он самый!.. Только не велено нам туда входить. Я припал глазами к дверной щели, чувствуя, что никак не мог бы решиться на «безумный» шаг – отворить дверь и лично предстать перед очи этого, еще невиданного мною, «самого настоящего» писателя. На мое счастье, новый гость сидел как раз против моего наблюдательного поста, и я мог совершенно ясно разглядеть его молодое, серьезное, энергичное лицо и мягкие, глядевшие из-за очков, глаза, которые, казалось мне, иногда пристально как будто обращались к двери, замечали мое присутствие за нею и любовно улыбались мне. Увы! мое созерцание продолжалось только несколько минут. Я застал уже конец визита. «Бов» поднялся, протянул руку отцу, расцеловался с дядей Александром и распрощался… навсегда. Никому из нас и, наверное, ему самому не могла в те минуты явиться страшная мысль, что это свидание – последнее и что эта, такая молодая, необычайно даровитая сила, едва только успевшая размахнуть свои могучие духовные крылья, была уже отмечена неумолимой судьбой… Его живой образ промелькнул передо мной поистине «как мимолетное виденье, как гений чистой красоты». В то время я даже не мог и предчувствовать, что не пройдет и трех лет, как его духовный облик навсегда запечатлеется в моей душе, как одно из дорогих воспоминаний моей юности. В описываемое же здесь время я знал его только, так сказать, понаслышке, из рассказов о нем дяди Александра или из разговоров о его статьях молодежи и, наконец, из того, что я встречал его псевдоним «Бов» в получавшихся в нашей библиотеке книжках «Современника» под «серьезными» статьями, в которые я в то время еще не дерзал заглядывать, а главным образом по разговорам, которые часто велись в последнее время у нас дома и в гимназии по поводу его статей о воспитании и в особенности о розгах.
Не могу удержаться, чтобы не упомянуть здесь кстати об одном трогательном эпизоде. Как-то в начале зимы этого года, уже поздним вечером, когда отец что-то писал за письменным столом, я сидел за учебником, а матушка что-то чинила, присев сбоку, к нам неожиданно вошел молодой, хороший знакомый нашей семьи, учитель семинарии. Он был бледен и сильно взволнован.
– Ужасное известие! – проговорил он.
– Какое? Что с вами? – быстро вставая, проговорил отец.
– Не слыхали еще? Умер… «Бов»!..
– Уже? Боже мой, как скоро! Мне еще недавно писал о нем брат Александр, что, как только он уехал лечиться за границу, его болезнь начала развиваться необыкновенно быстро…
Отец стал передавать учителю содержание писем, а он стоял, беспомощно опустив руки, в то время как глаза его были полны слез. Я невольно смотрел в его лицо, и мне казалось, что он сейчас разрыдается. Заметив мой взгляд, он протянул руку и, приглаживая мои волосы, сказал: «Помни: умер писатель, каких немного, которому вы обязаны тем, что уже больше не могут вас ни сечь, ни мучить. Не забывай его! Вырастешь – узнаешь об нем не это только…»
– Святая душа! – проговорила матушка, крестясь и вытирая слезы.
А когда я с отцом, проводив гостя, опять сидели за столом, матушка, войдя, тихо спросила отца:
– Так это он и был, дорогой, что малюток от иродовых детей спасал?
– Да, он.
– А как его звали?..
– Николай.
– Вот, Николенька, впиши… собственной рукой впиши, – сказала матушка, развертывая передо мною свое поминанье. И я несмелой рукой внес в него скромное имя «болярина Николая» – имя Н. А. Добролюбова.
Посещение нашей семьи «Бовом», повидимому, еще более оживило и подбодрило молодежь, которая все чаще собиралась у нас, чтобы окончательно выяснить и поставить дело устройства типографии и издания «свободной» газеты. Так как осуществление последней мысли требовало солидного оборудования типографии, на что нужны были немалые средства, которых, повидимому, еще не имелось, а также и преодоления разных административных препон, то молодежь предполагала пока использовать привезенное ею к нам «чудо» собственными усилиями… Скоро я имел великое удовольствие созерцать, как одним утром в наше зальце была внесена и установлена столяром первая «касса», около которой тотчас же собрались наши студенты и начали разбирать привезенный ими же со станком шрифт. Работа закипела. Решили на первый раз «самодельным» способом набрать и напечатать крохотную брошюрку невинного содержания. Не только меня, но и самую молодежь прежде всего увлекал и интересовал самый процесс новой для них и мало знакомой работы. Конечно, первые блины выходили «комом»: удалось кое-как, с грехом пополам, отпечатать десяток экземпляров шутливой рекламы о нарождении в г. В. первой «свободной» типографии. Тем не менее это доставило молодежи немало веселого удовольствия. Но… дело на этом и застряло: оказалось, что привезенная ли из Москвы краска никуда не годилась, или что, кроме того, недоставало некоторых важных приспособлений, которых достать в В. в то время было невозможно, – оборудовать дело «самодельным» способом так и не удалось пока. В ожидании, когда получится разрешение и с «оказией» можно будет недостающее получить из Москвы, молодежь разъехалась на лето по деревням.
Однако попытка насадить «самодельным» способом «свободное» слово не совсем осталась безрезультатной.
Спустя некоторое время после разъезда молодежи и с наступлением семинарских каникул, когда у нас наступило полное затишье, на письменном столе отца вдруг появился большой конверт, за судьбой которого я наблюдал издалека, спрятавшись за дверь. Когда вечером отец стал разбирать на столе бумаги, он с удивлением стал рассматривать содержимое в конверте.
– Николя! – вдруг крикнул он. – Где ты? Позовите ко мне Николю.
Не торопясь и смущенный, я подошел к нему.
– Это твоя затея? Да? – говорил он, показывая на два почтовых листика с напечатанными на них странным образом бледной синей краской какими-то стишками.
– Да разве я умею печатать? – сказал притворно я.
– Ну, не запирайся… Что ж тут плохого? Хочешь быть поэтом… да еще сам себя печатать? Это ты ловко придумал… Только, видишь ли, настоящие поэты всегда пишут правду. А у тебя вот написано, что будто бы «поэт утонул в бальзамическом токе воздушной струи!» То-то я думал: чего это ты стал летом в своей каморке по ночам сидеть? А это ты в бальзамической струе плавал… Ну, голубчик, какие же у тебя в каморке бальзамические струи, хотя бы и у открытого окна?.. Ты сам знаешь, что, к сожалению, как раз около твоей каморки навозный хлев… Ну, и потом насчет правописания… есть грешки…
Я покраснел до корня волос: первая критика показалась мне уничтожающей.
– Ты не смущайся уж очень… С кем вначале промахов не бывает, – утешал меня отец. – Но как это ты ухитрился напечатать? Краски нет, станок почти разобран… Удивляюсь! Ты, брат, какой-то новый способ изобрел… Познакомь, пожалуйста.