Начало крушения моего «нового храма». – Печальный финал.
Однажды, накануне праздника, отец раньше обыкновенного вернулся со службы домой и за обедом неожиданно заявил:
– Ну, готовьтесь… Надо переселяться!..
И матушка и мы, детвора, были изумлены необычайно.
– Куда нам переселяться? – испуганно крестясь, спросила матушка.
– Не нам, не нам самим… Нам дай Бог уцелеть хоть на своем месте, – сказал отец. – Ты завтра свободен? – спросил он меня. – Ну, так с утра отправляйся в библиотеку и займись вместе с П. (отставным старым чиновником, замещавшим в качестве библиотекаря меня и отца) упаковкой и переправкой твоей любимой литературной братии в наш шалаш… Будет!.. Пожили в барских палатах, теперь пора и в черном теле уметь прожить…
– Господи! да куда ж мы-то денемся, Николай Петрович? Ведь у нас мал мала меньше, кроме самих девять человек. Подумал ли ты? – вскрикнула матушка.
– Так, значит, за нас подумали большие люди, а нам, хочешь не хочешь, надо слушаться… Что ж тут разговаривать! У них уж это давно подстраивалось, да только я тебе не говорил, – заметил отец матушке. – Все думал, что ежели нас не пожалеют, так по крайней мере хоть дела не загубят… «Ну, говорят, нам теперь не до этого… Нам только дай Бог экономию навести… Будет, говорят, доигрались!..» Ну, нечего еще толковать. Другого ничего не придумаешь… Пойдем, брат, соображать, как нам наших литераторов по нашим каморкам рассадить… Немало ведь их… Штука эта хитрая! – говорил мне отец, стараясь шутить в то время, как губы его были белы и дрожали.
– Да как же это можно? Все книги, всю библиотеку? – вскрикнул я, все еще не приходя в себя от изумления, когда мы вошли в наше зальце.
– Все книги, которые наши… Старую городскую библиотеку опять отправят в архивные подвалы на снедь крысам… Довольно посмотрела на свет Божий!
– Всю библиотеку… здесь, в зальце? – продолжал я изумляться. – Да ведь вот… померяйте: ведь в ней всего три квадратных сажени… А высоты четырех аршин нет… Да тут и двух шкапов не уставится…
– А кабинет?..
– А в кабинете девять квадратных аршин… Да туда ни один шкап не войдет.
– А еще передняя?
– Ну, в ней всего шесть аршин.
– А коридор?
– Да ведь он холодный?..
– Ну, да ведь нам и самим не очень тепло… А потом еще – чердак, амбар… Ты не считаешь?
Я пожимал плечами, думая, что отец шутит.
– А ты поскромнее, брат, поскромнее рассуждай, – сказал он. – Шкапы, брат, деланы не по нашему дворцу – значит, и думать нечего их сюда тащить… Разве один-два возьмем, а другие до поры до времени в сарай свалим… А здесь мы, брат, везде полочки, простые самые полочки вдоль всех стен наколотим, где только свободное местечко есть… Да тут мы со всего мира литераторов разместим. Никого не оставим… В тесноте, да не в обиде!
– Ну, разве ж так можно? – огорчился я.
– А что ж? Разве от этого господа поэты хуже будут, испортятся, по-твоему?
Пришлось мне согласиться и признать, что, пожалуй, с милым рай и в шалаше может быть.
– Вот возьми-ка теперь бечевку да вымеряй, сколько нам надо будет полок заказать, – серьезно заключил отец, уже раньше, видимо, обдумавший всю операцию «переселения литераторов» из барского дворца в разночинский шалаш.
Благодаря тому что с самого начала нынешнего года я должен был заниматься в гимназии и утром и вечером (в землемеро-таксаторских классах), мне пришлось совсем почти расстаться с нашей библиотекой, и я заглядывал в нее уже очень редко. Когда в начале зимы, после неожиданного известия отца о «переселении» библиотеки, я зашел в нее, то был изумлен происшедшим в ней «переворотом»: две трети прежнего обширного помещения ее уже были очищены как от сельскохозяйственного музея, так и от шкапов с книгами старых российских классиков. Вся библиотека была теперь скучена в двух небольших комнатах. Отец коротко пояснил мне: «Велено все очистить к съезду депутатов… Говорят: самим нужно… Ну, укладывайтесь, да поскорее».
И вот началось печальное передвижение остатков полуразрушенного моего «нового храма» из барских палат на разночинскую окраину.
Через несколько дней переселение было закончено более или менее благополучно, и наш маленький домик до такой степени наполнился книгами, что трудно было сказать, книги ли жили в нашем доме, или мы, семья из десяти человек, жили в домике, сложенном из книг. Кажется, не осталось без книг ни одного свободного местечка: чего нельзя было поместить на полках, то лежало в ящиках под столами, под кроватями, в чуланах, на подволоке, в амбаре… Устроилось книгохранилище невероятное – поистине «нигде пред тем невиданное»…
В первое время я был очень опечален этой картиной. Но вот когда через несколько дней привезли старую вывеску, обмыли ее от пыли и водрузили, как будто вновь заблестевшую, на карнизе нашего дома, я был поражен тем, какую сенсацию произвело это в нашем скромном околотке. В первые, два дня около нашего дома буквально образовалась толкучка из больших и малых семинаристов, двадцать раз перечитывавших вывеску и заглядывавших во все окна и двери, постоянно вызывавших то меня, то брата для переговоров.
– Так она здесь и останется? Навсегда, значит, при нас? – спрашивали они в удивлении.
– Да, останется.
– Ну, это, брат, ловко!.. А?.. Вот так штука… Теперь дело-то сподручнее будет… А? – коварно допрашивали меня великовозрастные, поталкивая в бок.
И мне стало веселее, когда я увидел, какое оживление произвело появление библиотеки в нашем околотке, сплошь переполненном зеленым семинарским поколением, ежедневно по нескольку раз двигавшимся из своих квартир целыми шеренгами мимо нашего дома в расположенную вблизи семинарию. И каждому юнцу ежедневно блестела хоть раз в глаза наша сияющая вывеска, невольно возбуждая в нем духовную жажду… «А что ж, может быть, мой „новый храм“ будет здесь даже более у места и у дела?» – думал я.
А через некоторое время, не имея сил устоять против напора всех алчущих и жаждущих духовной пищи юнцов, я, как богач, обладавший несметными сокровищами, тайно делился ими, не думая ни о какой мзде… И теперь, вместе с ними, уже был так доволен этим неожиданным перемещением моего «храма» из барских палат на дно жизни…
Так храм покинутый – все храм,
Кумир поверженный – все бог!
Как произошло другое роковое для нашей семьи событие, я теперь не могу себе представить ясно. Ничего эффектного; все шло, казалось, так последовательно и «закономерно». Сначала крушение свободного станка и с ним надежд на «чудеса» свободного слова, потом «осиротелость», шедшая таким изумительным торопливым темпом, потом переселение нового храма из барских палат, а наконец, и этот решающий финал…
Шли рождественские каникулы. Наш городок был опять оживлен съездом дворянских депутатов, как и три года назад, в бурное время освободительного движения. Но теперь сам съезд был уже далеко не прежним: не было ни лирических речей рыцарей освобождения, ни страстных эксцессов со стороны противников: теперь все шло в каком-то зловеще сдержанном, строго деловом настроении, диктовавшемся громадным большинством, поставившим своей целью, вкупе с новой, пореформенной администрацией, ликвидировать всеми силами все, что напоминало о недавнем освободительном «помешательстве». «Ликвидационная» партия старых крепостников выступила с таким единодушным напором, что пред нею совсем исчезли, как-то стушевались все прежние «прогрессисты».
Это блистательно доказали выборы, которыми громадным большинством голосов был забаллотирован даже прежний предводитель, мягкотелый либерал, три года тому сменивший «старого масона», а вместе с тем с корнем был высажен и мой отец, мозоливший уже давно глаза и, как давнишний знаток всей подоплеки дворянского самоуправления, мешавший тем, которые собирались ловить рыбу в мутной воде.
Благодаря клеветам и доносам, давно уже тайно распускавшимся про него бывшими якобы приятелями, а также малодушию некоторых из его прежних единомышленников из прогрессивных депутатов ему было отказано сразу от всех должностей, исполнявшихся им долгое время в канцелярии депутатского собрания, и он был выброшен буквально на улицу без всякого снисхождения…
Удар, нанесенный с такой изумительно злостной мстительностью отцу, более пятнадцати лет бесхитростно служившему лучшим традициям передового дворянства, так глубоко повлиял на его душевный строй, что он уже до конца жизни не мог восстановить в себе ни прежней духовной энергии, ни прежнего доверчивого взгляда на людские отношения, при всем своем благодушии.
О всех этих тайных и не тайных причинах крушения отца я узнал уже впоследствии, а теперь я только догадывался, что отца обидели и огорчили каким-то большим недоверием.
Вскоре после выборов предводителя отец пришел однажды необычно рано; необычно долго молился в зальце перед образом, не говоря никому ни слова. Матушка с боязливым ожиданием смотрела в его лицо.
– Что это ты так рано вернулся, Николай Петрович? – спросила она. – Али нездоровится?.. Очень уж ты все к сердцу принимаешь… Мало ли что бывает… И раньше бывало…
– Будет! – сказал отец. – Теперь мы там больше не нужны… Конец!.. – проговорил он едва слышно и быстро опустился в кресло, как будто у него сразу подкосились ноги.
Матушка опустилась на колени и стала горячо молиться, обливаясь слезами.
– Ну, что ж, все в руках Божиих!.. – сказала она, поднявшись с колен и успокоенная. – Только не отчаивайся, дорогой мой… Он все взмерит и взвесит – всем воздаст по делам их!
И эта, такая простая и искренняя, лишенная всякого лицемерия, непобедимая вера в конечное торжество добра как-то в то время особенно чувствительно затронула мою душу, и мне думалось, что без этой веры – в тех или других формах – было бы немыслимо разумное человеческое существование.
В то время этот окончательный и резкий перелом в жизни нашей семьи отозвался как-то особенно жутко на всех нас, и не столько в смысле наступившей материальной нужды или потери влиятельного положения отца, а главным образом в смысле какой-то острой духовной осиротелости.
Отец, мрачный и неразговорчивый, с утра до ночи сидел в кабинете, не выходя из халата, курил машинально трубку за трубкой и писал бесконечные письма и докладные записки о своей деятельности в Москву и Петербург, к разным прежним влиятельным единомышленникам, уже успевшим занять видные места в разных высших сферах. Писал он об одном, чтобы ему дали возможность «осмысленного труда», чтобы спасли его от ужаса единственно предстоявшей ему беспросветной канцелярской лямки. Приходили ответы, очень любезные, очень сочувственные, со всякими благими обещаниями… Отец воспревал на некоторые моменты духом, мечтал о возрождении библиотеки, типографии, даже газеты… Но обещания оставались обещаниями, комплименты комплиментами, а жизнь где-то там, далеко, уже шла мимо него, старого семинариста…
Между тем жизнь нашей семьи, казалось, катилась с невероятной быстротой по наклонной плоскости. Проходил месяц за месяцем, продавалось и закладывалось все, что было можно и чего было нельзя даже. Матушка, обливаясь слезами, вынимала из старой укладки остатки своего приданого: хранившиеся, как дорогие реликвии, какие-то жемчужные ожерелья, бусы, кольца и браслеты, какие-то чудные кокошники, «муаровые» платья и шитые золотом кофты и туфли, рассказывала сквозь слезы собравшейся возле нее мелюзге длинные воспоминания о каждой вещи и, наконец, несла все это в заклад или на продажу. Наконец, пришлось нести туда же и милые для нее иконы, в серебряных и золоченых ризах, которые доставляли ей так много эстетических наслаждений. Оскудение шло все быстрее. Большая семья требовала много, и той скромной помощи, которую могли сделать ближайшие оставшиеся в живых родные, едва хватало на несколько недель. Наконец, был перезаложен дом, заложенный еще раньше для поддержания библиотеки, чтобы спасти и его и ее от аукционной продажи. Библиотека все больше начинала поражать своею заброшенностью: дворянский подписчик исчез совсем, не желая ходить за книгами по грязным и пыльным улицам далекой окраины; таял и разночинный подписчик, отчасти по той же причине; местный семинарский околоток один еще интересовался ею, но он все больше рассчитывал удовлетворить свою духовную жажду как можно подешевле, а то и совсем gratis (бесплатно (лат.)). Выписка новых журналов и книг, конечно, должна была прекратиться, а с этим вместе еще более таяли всякие надежды на возрождение библиотеки…