bannerbannerbanner
Юные годы

Николай Златовратский
Юные годы

Полная версия

– Ну, вот и моя квартира, – сказал он, останавливаясь у небольшого деревянного флигелька в узком переулочке. – Знаете что, заходите-ка как-нибудь ко мне в свободное время – благо близко живем, – побеседуем… Вечерами я часто дома… Заходите же! – прибавил он, протягивая мне руку. Я несмело протянул ему свою, что-то пробормотал, весь вспыхнув в невероятном смущении, раскланялся и чуть не побежал от него к своему дому. Поистине, я ног под собой не чуял, до такой степени все это было неожиданно и невероятно необычно в педагогической атмосфере нашего города.

«Он из тех!» – еще раз категорически подтвердил я самому себе, вспоминая первое появление его в нашем классе. Известно, что школьники нередко отличаются какою-то инстинктивной тонкой проницательностью относительно оценки своих педагогов. Достаточно было Чу-еву просидеть полчаса в классе, чтобы уже по одному тому, как он смотрит, говорит, ходит, по всей его солидной, сдержанной манере общая характеристика ему была сделана. «Это не из наших», – выговорил кто-то; и вдруг всем стало ясно, что новый учитель действительно представляет собою нечто такое своеобразное, что совершенно не укладывалось в знакомые нам рамки. Высокий, худой, несколько сутуловатый, с большой красивой темнорусой головой, которую он держал несколько набок, с большими карими мягкими вдумчивыми глазами, Чу-ев был действительно как-то своеобразно прост, естественно человечен в своих отношениях к нам. Это не было ни той снисходительной и заискивающей ласковостью и даже иногда фамильярностью, в которой так много неискренности, ни сухой авторитетностью «человека в футляре», боящегося естественностью отношений к воспитанникам подорвать свой педагогический авторитет. Последние два типа педагогов были наиболее знакомы нам, изучены нами до тонкости, и мы умели вскрывать их специфические черты сразу, как только появлялся «новичок»; сообразно этому сразу же устанавливалась относительно их и та лукавая школярская политика, которая была выработана давным-давно и передавалась из поколения в поколение.

В Чу-еве сразу все признали особый тип, относительно которого никакой выработанной политики в практике нашей гимназии еще не существовало.

Достаточно было познакомиться с его первыми преподавательскими приемами, чтобы понять, насколько все в нем было для нас необычно ново. В первый же урок он прежде всего стал, не садясь на кафедру и переходя от парты к парте, попросту знакомиться с нами, беседуя о том, что и как мы проходили по его предмету раньше, до него, задавая то одному, то другому вопросы из пройденного курса и делая все это до такой степени, так сказать, душевно, что ни у кого из нас не могло зарониться и мысли, что он нас экзаменует или выпытывает. Это тут же сказалось в той доверчивости, которая установилась у нас к нему, и в той откровенности, с которою мы признавались ему в своем полном невежестве по многим существенным отделам его предмета.

– Ну вот, – сказал он, кончая беседу, – теперь мы сообща кое-что уже выяснили… Надо подумать, что же нам предпринять?.. Что упущено, того уже не ухватишь. Будем стараться использовать оставшиеся нам два года хотя бы в том размере, чтобы составить себе общее понятие о том, как живет и развивается все окружающее нас, от растений и ничтожной инфузории до самого человека. Не знать это простительно бедным, не учившимся ничему людям, но уже нам с вами совсем стыдно… Ведь вы учились пять лет!.. И вовсе это уже не так мудрено понять, как вам казалось из сухих учебников… Давайте вот и займемся этим попросту… Задавать уроков я вам пока не стану, а займемся мы по наглядному способу и простой беседой.

Я, понятно, не буду входить в подробное объяснение его преподавательской деятельности, которая теперь давно уже практикуется всеми добросовестными и чуткими к запросам детской души педагогами. Я остановился на этом здесь, чтобы подчеркнуть, насколько тогда такая «метода» в отношениях к ученикам являлась характерной для только что зарождавшегося нового типа преподавателей-натуралистов. Это было для нас тогда поистине «новым словом», имевшим для нашего поколения огромное значение.

Я лично, как мне уже приходилось говорить об этом, был счастливее других, так как мне раньше уже пришлось очень близко соприкоснуться с этим типом «человечного» педагога. Понятно, что с первого урока личность Чу-ева как-то невольно и заинтересовала и отчасти даже пленила меня, быть может благодаря некоторой моей склонности в то время к «обожанию» вообще всего, что давало хоть какой-нибудь повод разыгрываться моему идеалистически настроенному воображению. После нескольких уроков его во мне уже вспыхнул совсем неожиданно для меня особенный интерес к естественным наукам, которого раньше я почти не замечал в себе. Когда Чу-ев вскоре стал раздавать нам для прочтения начинавшие выходить в то время в большом изобилии популярные переводные книжки по естествознанию (вроде «историй» кусочков соли, угля, хлеба, а затем и такие, как поэтические этюды из жизни растений Шлейдена) я сделался самым усердным их читателем. Нередко Чу-ев интересовался, насколько мы усваивали прочитанное, и ему нравились мои пересказы об этом в классе. Однажды он даже рискнул дать мне, не в пример прочим, для прочтения хотя бы только первых глав «Физиологию обыденной жизни» Льюиса. Вначале меня совсем обескуражило и такое «ученое» название книги и ее объемистый размер; я даже приступил к ее чтению с каким-то трепетом. Но затем первые же главы были прочитаны мной с такою легкостью, интересом и даже восторгом, что я изумился на самого себя. Когда вскоре на уроке Чу-ев поинтересовался узнать, какое впечатление произвел на меня Льюис, он, выслушав мой пересказ некоторых глав, остался, повидимому, очень доволен результатами чтения. Вероятно, всем этим объясняется отчасти то, почему он заинтересовался моею личностью и вообще.

В первый же праздник я не преминул воспользоваться его приглашением и, робко и волнуясь, позвонил в его квартиру.

Он был дома и один, и сам отпер дверь.

– Прекрасно. Очень рад. Будем как простые хорошие знакомые! – говорил он, радушно, как и раньше, протягивая мне руку и усаживая за маленький стол с самоваром. – Я, как видите, бобыль, одиночка и потому особенно рад хорошему знакомству.

Радушие его было так просто и искренно, что я скоро почувствовал себя так же хорошо, как когда-то там, в далекой р-ской гимназии, в такой же маленькой холостой квартире дяди Александра, среди «совсем, совсем новых педагогов».

– Ну вот, познакомьте меня поближе с собою, с Другими, вообще с вашим городом, – говорил он. – Я ведь здесь ничего и никого еще не знаю… Как вы живете?.. Вот, говорите, у вас есть библиотека… Читаете? Много читали?.. Что же больше вас интересовало?.. Гм… гм… Вот как? Даже «Современник»?.. Кто же вам рекомендовал вообще книги? Дяди?.. Даже хотели издавать газету? Станок уже был?.. Даже Добролюбов был знаком? Гм… гм… Странно, удивительно… Кто же был ваш дядя?..

В таком роде продолжался наш разговор, когда он вдруг, несколько смутившись, сказал:

– Вы, пожалуйста, простите меня, что я вас как будто допрашиваю… Нет, нет… Будемте совсем откровенны и попросту… У меня нет никаких задних целей… Я, видите, уже слыхал кое-что, но очень противоречивое. А меня очень, очень все это интересует. Вот и вы… при всем этом… то есть я хочу сказать – при всех таких благоприятных условиях… и так засиделись в гимназии… Странно, странно… Мне говорили ваши старые учителя, что вы все прежнее время учились очень слабо… да… Даже рукой на вас махнули… Удивительно, странно… Особенно, говорят, вы слабы по языкам… Отчего ваш отец не нашел возможным нанять вам гувернера?..

– Гувернера? – спросил я таким изумленно недоумевающим голосом, что Чу-ев, взглянув на меня, совсем уже смутился и, ходя по комнате, заговорил скороговоркой:

– Видите, все это для меня очень странно… Я все слышу, что будто бы ваш отец нажил на службе большие деньги… Что у него в ломбарде лежит больше пятидесяти тысяч…

И вдруг Чу-ев, взглянув опять на меня, остановился в изумлении. Я уставился на него широко открытыми глазами, чувствуя, как вся кровь отлила у меня от лица, свело губы и всего меня передернуло судорогой, как от электрического тока.

– Дорогой мой, что с вами?.. Простите меня, простите, что я так грубо коснулся этих интимных подробностей! – заговорил он с искренней лаской и горьким сожалением, сжимая мои руки. – Я думал, что в этом нет никакого секрета… А между тем меня уже давно относительно вас поражают прямо необъяснимые странности… Верите вы мне, что я интересовался этим из искренней к вам симпатии, как к юноше, который давно уже поражал меня странными, непримиримыми противоречиями в своем развитии? Верите моим словам? – продолжал он спрашивать меня, сжимая мои руки и, повидимому, совсем ошеломленный, что я все еще не могу прийти в себя.

– Да… я не знал, что везде так говорят… Вы мне открыли ужасную… ужасную… клевету и ложь, – проговорил я, путаясь и едва слышно. – Я раньше только смутно догадывался обо всем этом, об этой клевете… мне было непонятно, почему был так убит мой отец, когда его так жестоко и несправедливо начали преследовать…

– Говорите, голубчик, мне всю правду… Я верю каждому вашему слову… Это лучше, что вы все узнали от меня, чем от кого-нибудь другого, – сказал Чу-ев.

– Мы совсем, совсем… едва можем жить, – шептал я, – у меня еще восемь младших братьев и сестер… Отец теперь служит простым писцом. Библиотека разорена… Я с сестрой по ночам торгуем на вокзале газетами… В нынешнем году я записался еще на вечерние землемерские классы…

– Зачем это вы? – грустно покачав головой, спросил Чу-ев. – Ведь вы так совсем запутаетесь в занятиях.

– Боюсь, если не кончу гимназии… с чем мы останемся?.. Идти в писцы… в писцы… в писцы навсегда, – механически повторял я, чувствуя, что у меня перехватывает горло и готовы хлынуть слезы…

– Зачем так думать? Зачем? Этого с вами не может быть… Погодите, мы об этом подумаем с вами, поговорим… Зачем так мрачно смотреть, голубчик?.. Ну, будем друзьями!.. Вы меня простите, что я вас так расстроил… Но всегда лучше знать горькую правду, чем ходить в обмане… Вы мне раскрыли глаза. Теперь многое для меня стало понятным… Ну, давайте поговорим о чем-нибудь другом!..

 

И Чу-ев стал меня расспрашивать о прочитанных мною книгах. Но я все еще не мог освободиться от своего удрученного состояния, отвечал рассеянно, и разговор наш не клеился уже. Я стал прощаться.

– Ну, смотрите же не сердитесь на меня! – сказал на прощанье Чу-ев. – И непременно приходите ко мне: чем скорее, тем лучше.

– Да, я приду, – ответил я, почти выбегая из его квартиры, смутный и взволнованный. Я не только не мог сердиться за что-либо на Чу-ева, но едва я вышел от него, как уже совсем забыл о нем; его личность совсем потонула в целом вихре тяжелых мыслей и чувств, которые обступили меня.

В течение нескольких дней я был как в кошмаре, снедавшем меня мучительным чувством ложного стыда за себя и свою семью. Куда бы я ни приходил, с кем бы ни встречался, в гимназии или у товарищей, мне всюду чудилось, что все смотрели на меня подозрительно, говорили со мной неискренно, считая скрытыми обманщиками и меня и моего отца. Когда я вспоминал о Чу-еве или видел его в классе, меня преследовала мысль, что он, несмотря на все его успокоительные слова, в глубине Души не верит мне, смотрит на меня с сомнением. И я боялся даже помышлять о том, чтобы осмелиться идти к нему. Но кошмар рассеивался мало-помалу, и меня снова инстинктивно потянуло туда, где так неожиданно для меня мелькнул теплый огонек вспыхнувших старых интимных переживаний.

Рейтинг@Mail.ru