– Да посвети нам, хозяин, нам не в чумички играть; нет ли хоть на алтын огоньку! – заговорили приезжие, войдя в светлицу Савелия.
– Шарю… родимые… Куда-то в впотьмах светец обронил, – отвечал с расстановкой хозяин. – Жена, баба, хозяйка! – продолжал он. – Ты куда еще запропастилась? Вздуй-ка господам огоньку. Небось они не тронут.
Молния блеснула и осветила Агафью, выползавшую, как ящерица, из-под печки.
– Ха-ха-ха! Видно, хозяйка там цыплят высиживает! – захохотали приезжие. – Ты бы ее крышкой покрыл, а то сглазят.
Молния повторилась. Агафья приподнялась с пола и, прокравшись по стене к мужу, начала что-то шептать ему.
– Что? Не хочешь вздувать огня? Вот дам я тебе затрещину, так поневоле засветишь, как искры из глаз посыплются, – отвечал ей тоже полушепотом Савелий.
Агафья, ворча себе что-то под нос, отыскала трутницу, высекла огонь, вздула его на лучину и осветила светлицу и находившихся в ней.
Четырехугольная, обширная светлица, вопреки своему названию, была закопчена, как угольная яма. В переднем углу, в божнице, стояло несколько икон в медночеканных окладах; под божницей висела запыленная занавеска, прикрывавшая полку, на которой лежали писанные святцы и четки из Богородицыных слезок. В передней стене находились два узкие продолговатые окна, называемые красными. В рамах были вставлены стекла, – что для описываемого нами времени составляло значительную роскошь, так как они получались из чужих краев, – только кой-где, вместо разбитых верешков, была наклеена холстина, обмазанная маслом. В боковых стенах были волоковые окна, заткнутые говяжьими пузырями. Все это, как и колоссальная изразцовая печь, указывало, что светлица была некогда обитаема не Савелием с Агафьей, а ближними боярами великого князя.
По стенам светлицы были лавки, а в переднем углу стоял вымытый и выскобленный стол; в заднем, на двух столбах, стояло корыто, над которым находились полки с разной посудой.
Агафья, засветив огонь, стала у шестка, обтирая руки о полосатую поневу, и исподлобья оглядывала поздних гостей; невдалеке от нее Савелий был занят тем же самым.
Посредине светлицы стоял высокий средних лет мужчина, с открытым, добродушным лицом, в камлотовой однорядке, застегнутой шелковыми шнурками и перехваченной казыблатским[14] кушаком, за которым заткнут был кинжал. Широкий меч в ножнах из буйволовой кожи, на кольчатой цепочке, мотался у него сбоку, когда он отряхивал свою мокрую шапку с рысьей опушкой. На ногах его были надеты сапоги с несколько загнутыми кверху носками; на мизинце правой руки висела нагайка.
Подле него стоял, недоверчиво озираясь, другой человек, постарее, но плотный, с редкой бородою, с широкою плешью на голове и с быстрыми маленькими глазками, одетый почти так же, как и его товарищ, исключая разве вооружение, которое у этого состояло из одного широкого ножа с серебряной рукояткою.
На двух других были надеты простые, суровые охабни, но они были вооружены с головы до ног – видимо, это были холопы двух бояр.
– Ну, здорово, хозяева! – сказали пришедшие, помолясь в передний угол и слегка поклонясь Савелию и Агафье. – Не взыщите, что мы напросились к вам, нужда привела.
– Милости просим, бояре, рады гостям! – отвечали хозяева в один голос.
– За что взыскивать? – продолжал уже Савелий один. – Мы по силе помощи рады приютить вас чем Бог послал от темной ночи и непогоды… Не знаю, как ваша милость прозывается.
– Меня зовут Назарием, а товарища моего – Захарием, – отвечал высокий. – А тебя как звать?
– Да был Савелий Тихонов!.. А далеко ли едете? – говорил Савелий, кланяясь.
Он отошел в сторону и стал сложа руки.
– Вот думали-гадали нонче до Москвы доехать, ан вышло иначе! – заговорил Назарий. – Дождь загнал нас в лес; хотели укрыться под какое-нибудь дерево и проплутали, да уж слава Богу, что у тебя ошарили в потемках ночлег.
– Человек предполагает, а Бог располагает, это искони ведется, боярин! – отвечал Савелий. – Вестимо, в лесу жутко. Теперь молонья так и обливает заревом, а гром-то стоном стонет. Чу, ваши лошадушки так и храпят, сердечные.
– Да, вот спасибо напомнил! Что ж вы, олухи, забыли про лошадей-то? – закричал Захарий, оборотясь к холопам. – Самих вас вытолкать на двор, пусть бы дождик доколотился до ваших костей, стали бы вперед заботиться о животных.
– Лошадей мы ввели сюда, боярин; а наше дело – не знаем, куда их поставить! – ответил один из холопов. – Вишь, мы не дома.
– Хозяин, нет ли у тебя навеса какого для них? – спросил Назарий.
– Как же, боярин, – отвечал Савелий, – там позади сарай, в нем и моя клячонка стоит.
– Ну, что ж вы буркалы-то вылупили? Ступайте за хозяином! – снова закричал на холопов Захарий и стал что-то нашептывать своему товарищу.
Савелий зажег лучину и, прикрывая ее полою, пошел было к двери, но Назарий вернул его вопросом:
– Слушай, хозяин, да много ли вас здесь живет в тереме?
– Мы с женой, боярин, двое только. Вот в Микиткин день минет шесть лет, как мы здесь одни маемся; а прежде он стоял пустой, прах его возьми! До того еще жили в нем…
– До прежнего нам дела нет… а теперь не утаивая все выскажи. Знай, что мы не поддадимся тем, кого ты прикрываешь здесь; только тронь нас, ведь ты же поплатишься головой и тех бородой своей не заслонишь… даром что она широка.
– Да что ты, боярин, кормилец, я хоть раб на белом свете, а меня добрые люди знают и ничем не хают… Правда, парнишки шинкаревы трунят, да зубоскалят иное время надо мной: ты, дескать, не лесничий, а леший… Намедни…
– Врешь, проводишь, вот как мы допросим тебя палашами, так не так заговоришь, – сказал, прищурясь, Захарий.
– А еще, кажись, добрые бояре! – отвечал Савелий, покачав головой. – Седые волосы мне порукой, что я не грешен перед Богом и добрыми людьми во лжи! Что ж мне-то о вас думать?
– Верим, верим тебе, старинушка! – сказал Назарий ласковым голосом, трепля его по плечу. – И ты поверь нам, что мы ни одной седины твоей не тронем, вот тебе правое слово мое.
– Да было бы за что и тронуть, – вмешалась в разговор Агафья, – ведь мы – москвичи, суд найдем: нас, рабов своих, ни боярин наш, ни сам князь великий в обиду не даст всяким заезжим.
– Ого! Наконец и ты каркнула, старая ворона. На чью только голову? – заметил Захарий, язвительно улыбаясь.
– Да в своем гнезде и ворона коршуну глаза выклюет, не погневись, боярин, – поклонилась старуха.
– Слушай ты, лягушка! Перед чем ты расквакалась? Пикни еще, так я тебе засмолю пасть-то! Эка невидаль – москвичка! А москвитяне-то все рабы!
Агафья струсила и замолчала, продолжая ворчать что-то себе под нос.
– Полно, товарищ, – сказал Назарий с неудовольствием, – твое дело не право; лучше исследуем сами истину! Дедушка, посвети-ка нам до твоего сарая; чай наши лошади продрогли.
Савелий молча и нахмуренно направился к двери, за ним следовали все четверо приезжих.
Захарий шел последним, недоверчиво оглядываясь на Агафью, как бы боясь преследований ее ухвата, опершись на который она стояла у шестка.
Захарий вернулся со двора ранее своего товарища и, убедившись в справедливости слов Савелия, не в пример храбрее вошел в светлицу. Агафья оказалась относительно его такой неласковой хозяйкой, что тотчас же убралась в сени по его приходе.
Захарий, пройдя несколько раз по светлице, отошел к сторонке и, вынув из-за пазухи кожаную кису, зашнурованную ремнями на сборчатых кольцах, высыпал из нее на ладонь несколько серебряных монет, стал любоваться их блеском, видимо, обдумывая, куда бы поверней спрятать свои сокровища.
Вошедший вслед за ним Назарий доверчиво скинул с себя охабень, разложил его на лавку, подкинул под голову шапку и, приготовив таким образом себе постель, оглянулся на товарища.
– Эй, послушай, – заговорил он. – Эк у тебя глаза-то приросли к деньгам; так и впился в них, что не оттянешь ничем! Сколько не пересчитывай, этим не прибавишь! Да и на что тебе больше? Их и то столько у тебя, что до Страшного суда не проживешь, а тогда от смерти не откупишься; черти же и в долг поверят, – по знакомству, – а не то на них настрочишь челобитную.
– Ты только зубоскалишь! – пасмурно отвечал Захарий. – Чем бы дать добрый совет, да защитить товарища, а тебе вес равно: ограбят ли его, или прихватят горло… А я, кажись, почтеннее тебя, потому что постарее: не тебе язык чесать надо мною, – ты еще ползком ходил, а я уже заседал в думной палате.
– То-то и есть, ты от всех отпрыскаешься чернилами. А насчет добрых советов: я и тебе подаю его – спрячь-ка ненаглядные свои, они тебя вводят частенько в искушение, но не избавят от лукавого. Уж я тебе предрекаю, что ими ты не один нож призовешь на свою шею. Да вон кто-то уж и идет.
Захарий поспешно задернул шнурками кису и, опустив ее за пазуху, приосанился, как ни в чем не бывало.
– Самого свежего, сочного сенца задал лошадушкам вашим, бояре, и кадушку овса почал для них, – сказал вошедший Савелий. – Ишь как измучились сердечные. Одна чья-то уж куда добра, вся в мыле, как посеребрела, пар валом валит от нее, и на месте миг не стоит, взвивается. Холопская уж куда не то; а то еще одна там есть, ни дать ни взять моя колченогая. Променяйте-ка ее в Москве на ногастую, что привели намедни татары целый табун для продажи. Дайте придачи рублей…
Захарий весь вспыхнул от злости, обидясь тем, что старик браковал его лошадь, и резко прервал его:
– Что гроза, еще не унялась?
– Слава Богу, постихло, дождь чуть покрапывает, только с деревьев больно сыплет его ветер, как веником смахивает.
Вошел холоп Назария и подал своему господину яшмовую фляжку с греческим вином, серебряный рожок и конец белого папушника.
Назарий, налив в рожок вина, перекрестился и, поклонясь хозяевам, разом опорожнил его, а, наливая другой, обратился к Захарию.
– На-ка, промочи живой водицей свою душеньку, небось она зачерствела со страху в лесу.
Тот не отказался и, прильнув к рожку, вытянул вино как насосом.
Дошла очередь до хозяина, но тот обеими руками отмахивался от вина.
– Что ты, боярин! Нам не во льготу это снадобье, наше рыло не отворачивается только от пенной браги, да и то в праздничный день, а не в будни[15].
Немало труда стоило Назарию уговорить его выпить хотя один рожок. Савелий опасался, что среди приезжих есть соглядатай из холопьего приказа[16], который после возьмет с него виру[17].
Только тогда, когда Захарий поклялся ему московским чудотворцем, святым Петром митрополитом, что никто из них из избы сору не вынесет, то есть не будет на него доносчиком, старик охотно согласился опорожнить не только рожок, но даже целую флягу.
Полюбилась ему, видимо, лакомая влага. С самодовольной улыбкой погладил он свою бороду, которую звали полосатой, так как она была черная с проседью, и любовно посмотрел на оставшееся во фляжке вино.
Агафья тоже промочила себе горло, не отказываясь, но прихлебывая и приговаривая:
– Куда голова, туда и хвост, живши с мужем четыре десятка, так уж и пить из одной чаши!
Вино развязало языки старикам.
Савелий пустился в россказни о тереме, утверждая, что он более чем ровесник Москве, что прадеду великого князя, Юрию Владимировичу Долгорукому, подарил его на зубок замышляемому им городу какой-то пустынник-чародей, похороненный особо от православных на Красном холму, в конце Алексеевского леса, подле ярославской дороги, что кости его будто и до сих пор так бьются о гроб и пляшут в могиле, что земля летит от нее вверх глыбами, что этот весь изрытый холм по ночам превращается в страшную разгоревшуюся рожу, у которой вместо волос огненные змеиные хвосты, а вместо глаз высовываются жала и кивают проходящим; что пламя его видно издалека и оттого он называется Красным. Великий князь подарил этот терем боярину Савелия за верную службу, вскоре после похода под Казань, и что с тех пор стал тут жить боярин с семейством до самой опалы великокняжеской.
Савелий проговорил бы до утра, если бы его не прервал Захарий.
– Уйми ты жернов свой, – крикнул он на него, – сказка твоя слишком тощая закуска для меня. Эй, вы, подите, ошарьте-ка тороки у моего седла, там, я заприметил, мотались давича калачи.
– Да они, боярин, все размокли от дождя, – отвечал один из холопов.
– В самом деле, хорошо бы закусить что-нибудь, – заметил Назарий.
– Скудна наша трапеза, боярин, а если тебе в угоду, то бьем челом всем, что сыщется, – произнес Савелий. – Эй, жена, все, что есть в печи, на стол мечи!
– Что там разбирать, люба, али не люба, все благословение Господне, – отвечал Назарий. – Что до меня, я человек привычный ко всему, рос не на печке, не был кутан хлопком под материным шугаем, а все почти в поле; одевался не полостями меховыми, а железной скорлупой и питался зачастую чем ни попало.
Агафья тем временем всунула руки и голову в печь, вытащила из нее горшок с ячменной кашицей, приправленной чесноком и свиным салом. Савелий достал с полки ковригу ржаного хлеба, толокно, и все это они поставили с поклоном перед своими гостями.
Савелий нацедил ендову квасу, подал его вместе с деревянною узорной резьбы солоницею гостям и пожелал им на здоровье откушать его хлеба-соли.
Назарий, усердно помолясь Богу, сел за стол, отрушил себе добрую краюху хлеба и, зачерпнув широкой ложкой кашицы, стал аппетитно уплетать далеко не изысканные яства.
Захарий сперва морщился и делал себе под нос замечания, что на хлебе не меньше плесени, чем на лице хозяйки морщин, что он жесток так, что ему не по зубам, но видя, что аппетит его товарища грозит опустошить весь горшок кашицы, начал взапуски наверстывать потерянное время.
Когда оба проголодавшиеся гостя насытились, Захарий даже самодовольно разгладил рукою свое увесистое брюхо и почти дружески спросил Савелия:
– Скажи-ка нам, Тихоныч, – мы люди заезжие, – нет ли на Москве чего новенького? Полакомь нас какой-нибудь весточкой.
– И, боярин, откуда нам набраться новостей, – отвечал Савелий, – живем мы в глуши, птица на хвосте не принесет ничего. Иной раз хоть и залетит к нам заносная весточка, да Бог весть, кому придет она по нраву, другой поперхнется ею, да и мне не уйти. Вот вы, бояре, кто вас разгадает какого удела, не московские, так сами, чай, ведаете, своя рука только к себе тянет.
– Хотя мы и не москвитяне, не земляки твои, однако такие же русские, – сказал Назарий, – такие же православные христиане, ходим с вами под одним небом, поклоняемся одному Богу, греемся почти одною кровью и баюкает нас одна мать – Русь святая.
– Да отец-то не один, – продолжал Савелий. – Мы чтим и челом бьем своему князю, на кого он, на того и мы, за кого он, за того и мы, а вы, чай, чествуете своего.
– Мы, – гордо воскликнул Назарий, – все мы одно тело! Душа одна…
Он остановился, так как Захарий толкнул его ногой, и добавил живо:
– Что-то будет!..
– А бывала ли ваша милость в Москве? – нарушил Савелий вопросом наступившее было молчание.
– Я был, но давно уже, – отвечал Захарий, – когда еще в Москве замирала жизнь и души во всех дремали. Помнишь ли, когда истекала седьмая тысяча лет от сотворения мира, что по греческим писаниям означало приближение конца света?
– Как же, родимый! То была черная година! Знать на нее взглянул Касьян немилостивейший. Я жил тогда в Красном селе. Бывало, пойдешь в Кремль к боярину, да еще не доходя до посада, все сердце изноет; в какую сторону ни взглянешь, везде идет народ в смирном[18] платье, на каждом шагу, видишь, несут одер или сани[19] с покойниками, а за ними надрываются голосатые[20]. Слухи носились, что железа[21] рыскала по всей Руси, а у нас, кажись, нахватала народу более всех. Ведь что его вымерло – гибель! А как студено было, какие снеги сыпались даже в весенние дни, солнышко-то Божье отвернулось тогда от грешной земли нашей, бывало и не проглянет и не обрадует нас бессчастных; а летом-то еще пущая пришла невзгода; ни дождичка, ни росинки, жар обдает, а напиться нечего, вода-то вся, как выпарилась! Хлеба все опалило – и голодно и душно, хоть живым ложись в могилу. А ночи-то какие ужасы наводили на нас. Вдруг сделается темная такая, что хоть глаз выколи, ни месяца, на звезд, да еще, сам не видал, а молва разносила, озера по ночам воем выли, так что спать не давали, кто жил к ним близко. Не весть что претерпели мы тогда! И чем прогневали только Владыку Небесного, что послал Он на нас, громких, напасть такую лихую.
Назарий, внимательно слушавший рассказ Савелия, задумчиво и печально произнес:
– Бедная наша отчизна! Чужие и свои враги, и гнев Господень подавляют тебя.
– Какие же это враги, боярин? – спросил его Савелий. – Кажись, теперь все князья живут в ладу, как дети одной матки, дружно, согласно. Наш же московский, как старший брат, властию своею покрывает других. О прежнем времечке страшно подумать. Вот недавно сломил он, наш батюшка, разбойников.
Захарий быстро смекнул, о чем хочет заговорить Савелий, и, заметя, что в глазах Назария блеснул луч гнева, поспешно перебил старика:
– Ну, Тихоныч, что же дальше-то было?
– Да что? Грянул гром и хватились за ум, – начали все креститься: кто вносил богатые вклады в храмы Божии, кто строил их, кто, не в суд будь сказано, протоптал колени и отмахал всю голову, молившись, а с ближних своих сдирали вчетверо за хлеб насущный, несмотря на то, что у самих были полные закрома всякой всячины, а другим и куснуть было нечего; иные же, зазорно и вымолвить, нанимали за себя молельщиков… Всяк, кто не хотел трудиться да работать, делался их попом… Их ублажали всячески, а они, прости Господи, вместо утешения да моления за православных, только соблазняли народ и бесчинствовали до того, что добрый владыко, наш пастырь и святитель Феодосий, не будучи в состоянии терпеть далее таких беззаконий, сложил с себя сан митрополичий и заключился в Чудовом монастыре. Там, сказывали, ухаживал он все за каким-то прокаженным, омывал его раны, молился за нас грешных и творил многие богоугодные дела до конца своей жизни.
– А церковь-то Божья и вы остались без стража, отданные на добычу этим развратным искусителям? – спросил Назарий.
– Место свято пусто не живет, да и верующие в него тоже. Духовные сановники вскоре всем собором избрали на упразднившееся место в московские пастыри суздальского святителя Филиппа. Этот муж, разумный и красноглаголивый, силою слова своего разогнал во имя Божие эту челядь, а нас просветил надеждою, проповедуя об испытании и покорности рабов земных Отцу нашему Небесному, чадолюбивому.
– Помнится мне, москвитяне ваши загомозились на Казань после этого падежа людского? – спросил Захарий.
– Не после, а в это же время, боярин, как великий князь встрепенул верноподданных громким кличем идти на неверцев. Как выкатили на площадь Кремлевскую не тараны стенобитные, не туры подвижные, не перевесы приступные[22], а огнеметы чугунные[23], все это так ободрило народ, что все подняли головы, как будто грянула страшная труба и вызвала всех из гробового сна. Сбылись и священные слова нашего пастыря: «Молитесь и дастся вам». Настала весна, проглянуло солнышко, Боже, как обрадовались ему православные. Солнышко, родное, глазок Божий, ненаглядное ты наше! – вскрикивали все, рыдая, а оно-то так умильно, так светло взглянуло на нас… и заиграли его искорки на крестах соборных, и разгорелись наши сердца радостью, и… Да что и говорить, всего не вымолвишь, что было на душе! Земля отдохнула – и с тех пор уже жутко стало показываться снегам да морозам в вешние дни.
Окончив свой рассказ, Савелий утер рукавом выступившие слезы.
Прослезился и затуманившийся Назарий.
Лучина нагорела. В светлице был полумрак. Все было тихо; вдруг Захарий вывел носом такую ноту, что все оглянулись, подумав, что это прозвучала сапелка[24]. Затем он сильно всхрапнул и, тут же проснувшись, удивленно посмотрел посоловевшими глазами на молчавших собеседников.
– Ох, да как славно я вздремнул! – произнес, наконец, он, и, заметив, что заветная киса его высунулась наполовину из-за пазухи во время сна, поспешно спрятал ее.
Назарий встал из-за стола и помолился Богу, за ним поднялся, зевая, и Захарий.
– Ну, теперь моя очередь заснуть, – сказал первый и прилег на свой охабень.
– Старуха, покорми чем-нибудь наших холопей. Кстати, вот тебе за все тепло и добро твое, – продолжал он, выкидывая на стол серебряную резань[25], а Захарий, сверх того, отложил несколько литовских грошей[26].
– Это тебе, Сидоровна, за хлопоты и услуги.
– Спасибо, господа милостивые, – сказали хозяева, низко кланяясь им.
– Вот эта наша, светленькая-то, – прибавил Савелий, перевертывая резань и любуясь ею, – а эти медяшки-то Бог весть какие; те же пула, да не те, на них и грамотей не разберет всех каракулек. А что, боярин, – продолжал он, обратясь к Захарию, – должно быть, издалека эти кружки?
– Нужды нет, что отсюда не видать, где их круглят, однако тебе за них и в Москве насыплят добрый оков[27] хлеба.
– Я не сумлеваюсь, боярин; всякая деньга становится всем притоманна, – отвечал Савелий.