Прошло несколько дней. Был поздний зимний вечер.
Терем степенного посадника Фомы весь горел огнями, пробивавшимися наружу лишь сквозь узкие щели железных ставень.
Ворота были открыты настежь. На дворе, под навесом, слышалось фырканье лошадей, лай цепных псов, звон их цепей, беготня прислуги и скрип то и дело въезжающих во двор саней, пошевней, росней, роспусков.
Из экипажей выходили гости и, поднявшись на несколько ступеней крыльца, отряхивались в сенях от снега и входили в приемную светлицу, истово крестясь на передний угол и кланяясь хозяину и гостям.
Приемная светлица, ярко освещенная огнями, была полна разряженными женщинами.
В красном углу, под образом Пречистой Богородицы, были поставлены две небольшие скамьи, обитые голубою камкою.
Они были пусты.
Посредине светлицы стоял длинный стол, покрытый белой скатертью и буквально ломившийся от разных сладких закусок, оловянников крепкого меда и других яств и питей.
В заднем углу, за толстым обрубком дерева, недвижно сидел немолодых уже лет мужчина, с широкою бородою, закрывавшею половину его лица. Длинные волосы, широкими прядями спадавшие также на лицо этого человека, закрывали его совершенно, только глаза, черные как уголь, быстрые, блестящие, пристально глядели на поверхность стоявшего перед ним сосуда, наполненного водой.
Это был знахарь, или кудесник, приглашенный Фомой в его терем, по обычаю того времени, так как без него не мог состояться ни один брак, а вечер этот был назначен для благословения образом и обручения невесты и жениха – дочери посадника Фомы Настасьи и польского пана.
Кудесник гадал о будущей судьбе их.
Все гости притаили дыхание, смотря на его занятия, глядели на него с суеверным страхом и лишь изредка переглядывались между собою, покачивая головами и шептали про себя охранную молитву, считая его действия сношением с нечистой силой.
Вдруг среди невозмутимой тишины кудесник поднял голову, окинул всех своим стальным взглядом и глухо проговорил:
– Кровь на дне!
Лица всех побледнели от ужаса.
– По окончании обряда благословения вспрысни жениха с невестой этой водой и от них отлегнет всякое зло, и сила нечистая ожгет крылья свои при прикосновении к ним.
Все оживились, воспрянули, точно гора свалилась с плеч у каждого.
Гости изъявили желание скорее видеть невесту, и Настасья Фоминишна, по зову своего отца, тихо вышла из боковой светлицы.
Ее мать, сгорбленная старушка, вела свою дочь, сама опираясь на костяной костыль.
Мать с дочерью, войдя в приемную, раскланялись и прошли в красный угол под икону Пречистой, где невеста заняла приготовленное для нее место, продолжая, как и при входе, плакать почти навзрыд.
В это же время в сенях раздались быстрые шаги, бряцание мечей и голоса:
– Жених, жених приехал!
Настасья Фоминишна так и замерла на своей скамье.
– А, пан Зайцевский! – радостно приветствовал его Фома. – Где же твой дружко?
Зайцевский молча указал на дверь, в которую с надменным видом входил Зверженовский.
Он был одет так же, как и его товарищ.
Невеста сидела неподвижно. Казалось, они жила и дышала как-то машинально.
Началась беседа о новгородских делах, но ее вскоре прервал кудесник:
– Пора! – возгласил он. – Прежде чем закатится вечерняя звезда, вам должно уже совершить начатое, а то горе, горе ослушавшимся.
Сказав это, от окинул всех своим пылающим взором.
Его тотчас подхватили под руки и повели в красный угол, где и усадили рядом с женихом и невестой, чтобы силою своих заклинаний отгонял от обручающихся вражеское наваждение и охранял их от всякого зла и напастей.
Все по очереди подносили ему сладкие яства и пития, а хозяин – и пенязи на блюде.
Обручение с минуты на минуту должно было начаться, как вдруг в запертые ворота раздался такой сильный стук, что дрогнули стены и окна дома.
Послышался голос со двора, и, по-видимому, начались переговоры. Затем все смолкло, но скоро раздался вторичный удар в ворота, и они, пронзительно заскрипев петлями, растворились. Послышались тяжелые шаги, сперва по двору, затем по сеням, а наконец, и у самой двери.
– Кто это так смело и, кажется, насильно ворвался в мой терем? Дорога же ему будет расплата со мной! – сердито заговорил Фома.
Страшно перепуганные гости жались друг к другу, а кто был посмелей, схватились за рукоятки своих мечей.
Быстро распахнулась дверь, и в светлицу вошел атлетического сложения богатырь. Он был весь залит железом, тяжелый меч тащился сбоку, другой, обнаженный, он держал под мышкой, на левом локте был поднят шлем, наличник шишака был опущен.
– Чур нас! Чур нас! – заговорили вполголоса гости, почтя явление это за сверхъестественное.
– Аминь, рассыпься! – произнес громким голосом кудесник, устремив на вошедшего свои странные глаза.
– Я не дух, а человек, а потому ты сам рассыплешься у меня от этого аминя в пшено! – обратился богатырь к кудеснику, встряхнув рукой свой огромный палашище.
– Что же ты за наглец, – сказал, ободрившись, Фома, – что незваный ворвался в мои ворота, как медведь в свою берлогу? В светлицу вошел не скинув шишаки своего и даже не перекрестился ни разу на святые иконы. За это ты стоишь, чтобы сшибить тебе шишак вместе с головою.
– Очнись, Фома! Я больше тебя помню Бога и чаще славлю всех его угодников, – возразил незнакомец, – с тобой расчет буду вести после, а теперь я хочу поговорить с этим паном.
Он указал на Зайцевского.
Последний попятился спиной к стене.
– Я не помню, не знаю, не слыхал и не видал тебя никогда! – проговорил он с дрожью в голосе.
– Порази тебя гнев небесный и оружие земное! По крайней мере узнаешь ли ты этот меч, который был покинут тобою в ночь битвы на Городище? Ты первый показал хвост коня своего москвитянам и расстроил новгородские дружины. Этот меч, я сам узнал недавно, принадлежит тебе.
– Если бы ты сказал это мне не здесь, я бы скорей умер, а не снес этого, и зажал бы рот твой саблею, я бы изломал в груди твоей этот меч, лжец бесстыдный! – с бешенством заговорил Зайцевский.
Он понимал, что это обвинение для него страшно, так как все проклинали ляха, расстроившего стройные ряды новгородцев и погубившего все дело.
– Лжец, я лжец? – заревел богатырь. – Смотри, изувер, чье имя вычеканено на клинке?
С этими словами он схватил его за шиворот и потащил на середину светлицы.
– Прими же твое от твоих!
Он взмахнул над Зайцевским его собственным мечом.
– Пощади! – взмолился он задыхающимся голосом.
– С условием, сознайся, что тебе принадлежит этот меч…
– Сознаюсь, только отпусти меня!..
– Еще одно слово: отступись от Настасьи…
Зайцевский замолчал.
– Умри же!..
– Отступаюсь!..
Богатырь выпустил пана, который быстро улепетнул в открытую дверь, куда уже ранее, воспользовавшись переполохом, успел улизнуть Зверженовский.
Фома, услыхав признание Зайцевского и увидав его позорное бегство, подошел к неизвестному.
– Я благодарен тебе, храбрый витязь, – сказал он, протягивая свою руку. – Ты вырвал худую траву из моего поля.
Витязь опустил в руку его перстень.
Фома вздрогнул.
– Больше, чем друг, – брат! Требуй, по условию, от меня чего хочешь.
– Добавь к этим названиям имя сына…
Неизвестный открыл наличник.
– Желанный мой, ты жив! – воскликнула радостно Настасья и, забыв стыд девичий, бросилась ему на шею.
– Сокол ты мой ясный! Золотые твои перышки! – заговорила старуха и начала также обнимать его.
Фома соединил руки своей дочери и Чурчилы.
Нужно ли было говорить, что это был он?
Павел Косой, возвратившись из Ливонии, успел только навестить свое любимое Чортово ущелье и перешел соглядатаем к московскому воинству.
Через Павла великий князь узнал о голоде в Новгороде и спокойно ожидал его сдачи, зная, что недостаток в съестных припасах переупрямит новгородцев.
Со стороны осаждавших не было ни одного неприязненного действия, они наблюдали только, чтобы ни один воз с провиантом не проехал в город и, таким образом, осажденные, кроме наступившего голода, не терпели никаких беспокойств, расхаживали по своим стенам, изредка стреляли из пищалей и, сменясь с караула, возвращались к своим домашним работам.
Наконец 4 декабря прибыл в ставку великого князя владыко Феофил с тою же свитою, но, получив тот же ответ, печально возвратился домой.
В тот же день подступил к Новгороду царевич Данияр с воеводою Василием Образцом, Андреем Старшим и тверским воеводою.
Они расположились в монастырях: Кириллове, Андрееве, Ковалевским, на Дерявенице и у Николы на Островке.
Город сжали еще более.
Услыхав о прибытии новой рати, Феофил на другой день прибыл опять к великому князю бить усердно челом.
Иоанн, которому надоела уже нерешительность новгородцев, принял его холодно и сурово спросил:
– Долго ли ты, отец святой, будешь разгуливать из стороны в сторону? Я опасаюсь, что твоя излишняя приверженность к отчизне не была бы сродни вреду.
Феофил вздохнул и ответил:
– Государь! Мы признаем истину посольства Назария с Захарием.
Он не в силах был договорить. Его голос оборвался, и он замолк.
– Тем лучше для вас, – сказал, улыбнувшись, Иоанн.
– Что же ты хочешь от нас теперь, государь? – робко спросил Феофил. – Сними осаду и дай нам передохнуть.
– Я хочу властвовать в Новгороде, как в Москве! – лаконически отвечал Иоанн.
– Дай нам прежде поразмыслить об этом. Новгородцы решились пожертвовать своею жизнью за свободу, трудно заставить их повиноваться…
– Ослепленные глупцы! – воскликнул князь. – Да разве они теперь свободны? Разве они не в моих руках?
Феофил удалился, получив три дня на размышление.
Между тем по наказу Иоанна прибыло псковское войско и расположилось в селе Федотине и в Троицком монастыре на Баряже.
Затем он приказал своему художнику, Аристотелю, начать постройку моста под Городищем, как бы для приступа, и скоро мост этот, устроенный на судах, обогнул собою непроходимое место.
Все содействовало успеху Иоанна.
В виду новгородцев, его воины приложились к образам под знаменами и, заиграв в зурны, двинулись. Подковы коней их и колеса зашумели по мосту.
Все имело вид приступа.
Но вот открылись городские ворота и из них вышел архиепископ Феофил со свитой.
– Возьми, государь, с нас такую дань, какую мы будем в силах заплатить тебе, только не требуй новгородцев к себе на службу и не поручай им оберегать северо-западные пределы России. Молим тебя об этом униженно.
– Когда вы признали меня государем своим, – отвечал Иоанн, – то не можете указывать, как править вами.
– Как же? – сказал Феофил. – Мы не спознали еще московского обыкновения.
– Знайте же, – отвечал великий князь, – вечевой колокол ваш замолкнет навеки, и будет одна власть судная государева. Я буду иметь здесь волости и села, но, склонясь на мольбы народа, обещаю не выводить людей из Новгорода, не вступаться в отчины бояр и еще кое-что оставить по старине.
Феофил опять вышел из ставки и еще потребовал времени на размышление.
Ему дали срок, но заявили, что это в последний раз.
Сама Марфа соглашалась на сдачу города, с условием, чтобы суд оставался по-старине. Это условие служило ей безопасностью, но, узнав непреклонность великого князя, снова стала восстановлять против него народ. Голос ее, впрочем, потерял большую часть своей силы ввиду вражды ее с Чурчилою, боготворимым народом, который называл его кормильцем Новгорода, так как он не раз отбивал у москвитян обозы с провиантом.
Он теперь с своими товарищами дозорил осаждавших и делал нечаянные вылазки на них.
Свадьба его с Настасьей Фоминишной была отложена по случаю поста, который уже оканчивался.
Прошло несколько дней.
На вече собралось множество народа.
Ожидали возвращения Феофила, который, по окончании данного ему срока, отправился к Иоанну предъявить ему предложенные Новгородом условия.
Наконец Феофил возвратился.
Твердою поступью вошел он на вече, но вид его был смущен. В изнеможении опустился он на лавку и некоторое время молчал. Все вопросительно глядели на него с томительным ожиданием. Наконец он заговорил:
– Иоанн не соглашается ни на что. Дал слово не выводить новгородцев в Низовскую землю, не судить их в Москве, не звать туда на службу, но когда я потребовал от него клятвы и присяги с крестным целованием, он отшвырнул ваши грамоты и сказал: «Государь не присягает», и сам отошел в сторону. Я просил бояр, чтобы они присягнули за него, но они не соглашались. Даже «опасных грамот» не дал мне великий князь, сказав: «Переговоры кончены». Теперь я окончил походы свои, делайте, что внушат вам благие мысли ваши.
Феофил умолк.
Любовь к старинной вольности последний раз наполнила сердца новгородцев. Они думали, что Иоанн хочет обмануть их, а потому и не дал клятвы. Бояре, посадники более всего трепетали за свои отчины.
– Требуем битвы, умрем за вольность и святую Софию! – крикнули тысячи голосов.
Взрыв их смелости продолжался, впрочем, недолго.
Ежедневно множество всякого чина людей уходили из Новгорода и передавались москвитянам. Наконец и сам Василий Шуйский-Гребенка, всегда верный, ревностный заступник новгородской свободы, сложил с себя чин воеводы и вступил на службу к Иоанну, принявшему его радушно и милостиво.
Несколько дней продолжалось еще смятение в Новгороде, но слабое, не поддерживаемое никем.
Марфа боялась выходить на вече, так как народ достаточно оценил ее, и не раз уже увесистые камни жужжали над ее головой и ударялись в ее роскошные пошевни.
Она сидела дома, близкая к мысли о самоубийстве.
Наконец снова Феофил предстал пред лицо великого князя и смиренно спросил:
– Чем пожалуешь нас, государь?
– Своего слова не переменяю, что обещал, то исполню! – ответил Иоанн.
Феофил от имени Новгорода предложил ему Луки Великие и Ржеву Пустую, но великий князь не взял.
– Избери же, государь, что сам пожелаешь, мы полагаемся во всем на Бога и на тебя.
Иоанн взял несколько обеж или тягол.
Феофил начал упрашивать его снять осаду.
– Мы терпим смертную истому голодную! – говорил он.
Великий князь велел боярам прежде условиться о дани и потребовал список новгородских волостей.
Новгородцы с своей стороны просили, чтобы он не посылал к ним писцов для проверки, называя их хапунами, а верил бы совести новгородской.
Иоанн обещал, но взамен потребовал, чтобы они очистили двор Ярославлев и взяли бы с народа присягу в верности ему, Иоанну.
Переговоры продолжались шесть дней.
Упрямые новгородцы и после этого не вдруг согласились отворить ворота, так что Иоанну пришлось снова пустить в дело огнеметы.
Наступил праздник Рождества Христова. Уныло, не по-праздничному, звучали новгородские колокола. Начались святки. Всем было не до веселья, только в доме посадника Фомы шли своим чередом предсвадебные пиры, и каждый вечер свадебные поезда Чурчилы с гиком и гамом останавливались у тесового крыльца.
Чурчило был на седьмом небе и готов был, казалось, обнять весь мир.
Однажды, под вечер, Димитрий, шедший к Чурчиле, столкнулся с ним у его ворот.
Последний был одет по-дорожному, с надвинутою шапкою и суковатою палкою в руках.
– Это ты, Чурчило? – сказал Димитрий. – Куда это?.. На богомолье, что ли, к соловецким отправляешься?
– Как-то зазорно сказать тебе правду-матку, а надобно сознаться, – отвечал Чурчило. – Я иду не близко, к тому кудеснику, который нанялся быть у нас на свадьбе. Он говорил мне, что у него есть старший брат, который может показать мне всю мою судьбу как на ладони, а мне давно хочется узнать ее.
– Чуден ты! – улыбнулся Димитрий. – Люди гадают, сидя на беде, да в несчастье кругом по горло, а ты выплелся из того и другого. О чем тебе-то гадать приспичило?
– Мало ли дум в голове? Слышишь ли, как гудит выстрел в ущелье, ведь он на чью-нибудь жизнь послан?.. Новгород должен пасть. Если мы решимся умереть за него, на кого покинем женщин и детей? Эта мысль гложет мое сердце.
– Но не опасно ли идти одному в неизвестное тебе место, к незнакомым людям? Может, они замышляют какие-нибудь ковы против тебя?
– Я не зову тебя с собой! – надменно произнес Чурчило и пошел своей дорогой.
– Постой, дай еще словцо вымолвить! – остановил его Димитрий. – Что-то сердце мое вещует не к добру. Послушайся совета брата своего названного, останься, или – я пойду с тобой.
– Нет, не мешай мне; со мной меч. Так велено, чтобы я был один и без креста, – сказал Чурчило и был уже далеко от него.
Чурчило шел к незабытому, может быть, читателем пустырю за Московской заставой, к той избушке, у которой, перед отходом в Ливонию, прощался Павел с Семеном.
Последний жил еще в ней и он-то и пригласил Чурчилу погадать о его судьбе.
Тусклый месяц как бы нехотя проглядывал сквозь тонкие облака. Выстрелы с этой стороны слышались громче и отдавались звучным эхо, можно было даже различать шум голосов сражающихся.
Чурчило смело шел далее, миновал луговину, прошел лес.
Перед ним уже виднелась изба, казавшаяся черною кучею на отливе белого снега. Сквозь щели этого полуразрушенного жилища виднелся мигающий огонек.
Чурчило подошел ближе. Кругом все было тихо, только за избушкой, показалось ему, что кто-то роет землю.
«Уж не мне ли готовят могилу»? – мелькнуло в его голове.
Его внимание привлекло открытое окно: вместо болта мотались у ставня кости человеческих рук.
Он поглядел в окно.
В переднем углу, где обыкновенно у всех христиан висит лик какого-нибудь святого, что-то было завешано белым полотенцем, запачканным кровью.
«Что бы ни было, что бы ни случилось со мной, – подумал Чурчило, – а надобно же войти в избушку».
И лишь только хотел он схватиться за скобку двери, она сама распахнулась перед ним с жалобным визгом ржавых железных петель.
Послышался стон, как бы от лопнувшей струны или от завывания тетивы после спущенной стрелы; огонь в избушке, вспыхнув, погас.
Кругом сделалось непроглядно темно, но Чурчило, обнажив меч и ощупав им перед собою, двинулся дальше. Вдруг что-то, фыркнув под его ногами, бросилось к нему на грудь, устремив на него зеленоватые, блестящие глаза.
Чурчило ткнул его острием меча; животное изъяло пронзительный, отвратительный звук и исчезло с хрипением.
В этот же момент около него раздался дикий хохот и чья-то холодная, как лед, рука обвилась вокруг его шеи, как бы стараясь задушить его.
Чурчило, оторопев было сначала, вскоре оправился, схватил руку своею так сильно, что она хрустнула и отпала, как бы оторванная. Почувствовав затем кого-то около себя, он с силой отпихнул его, и было слышно, как неизвестное существо ударилось об угол избушки и что-то посыпалось из-за стены.
– Слава храброму Чурчиле! – раздался голос. – Ты выдержал испытание, рассеял силу вражескую, теперь тебе опасаться нечего – ты гость мой!
В избушке снова заблистал огонек.
У ее порога стоял старик с льняной бородой и такими же волосами, падавшими на лицо.
– Садись же, дорогой гость! Я давно знаю тебя и давно ожидал к себе. Выпей-ка моего составца: он с дорожки укрепит тебя, – заговорил старик, подавая Чурчиле какую-то влагу в человеческом черепе и вперив в него свои быстрые, насмешливые глаза.
– Да это кровь! – отвечал Чурчила, рассмотрев поданное питье и отстранил от себя.
– А меньшой брат мой, Семен, сказывал мне про тебя, что ты отважен, а ты, я вижу, что баба трусливая, не решаешься отведать моего состава. Он для тебя нарочно приготовлен. Это не кровь, а молоко бешеной волчицы с корнем той осины, на которой удавился Иуда, – заметил старик, снова подавая Чурчиле сосуд.
– Что это, еще, что ли, испытание? – воскликнул Чурчило. – Только я его не хочу выдерживать, – и опять отпихнул сосуд так, что часть жидкости пролилась на пол.
– Выпей же! – произнес грозно старик и подал сосуд прямо под нос Чурчилы.
Чурчила вспыхнул и, выхватив сосуд, бросил его на пол. Часть жидкости попала на одежду хозяина, зашипела и прожгла ее. Одежда задымилась.
– А! ты хотел меня зельем опоить, прислужник сатаны! – крикнул Чурчило. – Я разгадал твое гаданье, разгадай ты теперь мое: долго ли тебе осталось жить?
Он схватился за меч.
Старик молча погрозил ему и таинственно указал на находившиеся в избе палати, на которых что-то шевелилось.
Чурчило взглянул и увидел петуха, вытягивавшего шею и хлопавшего крыльями.
Петух запел.
– До трех раз могу я слышал его пение, – проговорил старик, – а в четвертый меня уже не застанет земля. Вот тебе клык черного быка с красным острием, он обмокнут в крови летучей мыши и заклят против всех дуновений нечистой силы; держи его при себе, а мне дай меч свой. Только остер ли он и гладко ли лезвие его?
– Если хочешь, подставь шею, я попробую на ней, но иначе я не отдам своего меча…
– Я вылощу его еще острей и глаже, и ты на нем прочтешь все, что желаешь знать…
Старик замолчал, пытливо глядя на Чурчилу. Последний тоже молчал. Петух пропел в другой раз.
– Чу, второй раз! Третьего крика я не перенесу и прощусь с тобою, – отшатнулся от Чурчилы старик. – А я бы мог поведать тебе многое о перемене в Новгороде… о Настасье.
Старик остановился, взглянул на Чурчилу исподлобья.
– Говори, говори, старичок, возьми меч мой, – стал вдруг упрашивать его последний и отдал меч.
Жадно схватил его старик и вдруг кинул далеко не старческим голосом:
– А, ненавистный человек, наконец-то ты в моих руках!.. Теперь-то я досыта, нет, – ненасытно начну пить кровь твою!
Он бросился на Чурчилу.
Последний не потерялся и схватил его за бороду. Борода осталась в его руках. Меч просек ему плечо, но разгоряченный юноша только встряхнулся и схватил своего соперника за горло.
Старик яростно крикнул. На палатях слышалась возня, и четыре рослых, плечистых мужика с кистенями в руках прыгнули на пол и бросились на Чурчилу.
Последний, прижавшись в угол, отбивался от них стариком, которого продолжал держать за горло.
Минуты Чурчилы были сочтены, как вдруг дверь избушки от сильного удара распахнулась, сорвавшись с петель. В избу вбежал Димитрий со своими удальцами и, взглянув на старика, крикнул ему:
– Павел, полно жить!
Чурчило только из этого восклицания узнал Павла, но не разглядел его, так как его голова, снесенная с плеч мечом Димитрия, подпрыгнула несколько раз по полу и укатилась в темный угол, а туловище, простояв минуту, тоже рухнулось.
Петух пропел третий раз – предсказание убитого сбылось.
Семен с остальными злодеями лежали на полу избы в предсмертных корчах.
Димитрий вывел Чурчилу из избы.
Названные братья обнялись.